Любите деревню?
Дербачев говорил искренне, так можно говорить с хорошо знакомым, близким человеком. Вспоминал войну, расспрашивал о Германии, опять возвращался к новой машине, к деревне. Он, кажется, совсем забыл о словах Дмитрия в самом начале, что пришел он по личному делу. Дмитрий вспомнил: «Ты кандидат партии?» Дербачев —
проще и человеческому разговору рад. Не зря его Лобов нахваливал.
— Деревня? Что же — деревня!—сказал он неожиданно.— Деревни-то настоящей, в старом понятии не существует, крестьянин тоже исчезает.
Он увидел мгновенно насторожившиеся глаза Дер-бачева, удивленный прищур, плотно сжатые, большие мужицкие губы. «Надо вести себя осмотрительней»,— подумал Дмитрий.
Дербачев подождал, а потом спросил:
— Вы говорите о перерождении крестьянства?
— Не знаю. Во всяком случае, что-то в этом роде происходит. Многие замечают. Слышал и в колхозе разговоры. Так считает и Лобов — председатель. Вы его знаете.
— Толковый мужик.
— Как мужик он, на мой взгляд, прав. С другой стороны, его правда — правда прошлого. Вот вы, секретарь обкома, как вы считаете? Класс крестьянства исчезает, не остановишь. По-моему, факт начинает принимать силу закона. Скорее всего, тут не беда, как думает Лобов, а закономерность.
— Любопытно. Вы можете пояснить свою мысль?
— Конечно. Вот мой дед, по матери дядька,— пояснил Дмитрий.— Он всю беду видит в начальстве: начальников, мол, стало больше, чем колхозников. Потом — Лобов. Тот говорит о другом, суть сводится к тому же. В колхозе не осталось людей. Люди уходят в город. Работать некому.
— С чем вы спорите? Действительно ведь колхозы обезлюдели.
— Николай Гаврилович, в колхозах людей больше, чем нужно! О какой производительности труда можно говорить? Колхозам нужен отток людей и приток машин. Взять ту же «Зеленую Поляну». Давайте посчитаем...
Дмитрий вместе с креслом придвинулся к столу — кресло скрипнуло.
Дербачев положил перед ним лист бумаги.
У Дмитрия стремительный косой почерк. Карандаш в больших, сильных пальцах похрустывал, цифры наскакивали друг на друга.
— Гм,— недоверчиво сказал Дербачев, вдумываясь.— Рассудил. А возможности государства? — И, переходя на «ты», быстро добавил:—Тебе вынь и положь, проще простого. Так каждый дурак сумеет. А где взять?
— Тогда о чем говорить, Николай Гаврилович? Это экономическая необходимость. В сельском хозяйстве нужна революция. Колхозник не прежний мужик. Знаете, лапти, обряды, паневы. С него и спрос современный.
Техника, машины. Колхозник должен стать механизатором широкого профиля — трактористом, механиком, комбайнером. Иначе — чепуха, тупик. Нужно промышленное сельское хозяйство.
Дербачев ожесточенно потер переносицу, посмеиваясь про себя: «Давай, давай. Толкай речь. Агитируй меня за советскую власть».
— У нас немало намудрили, черт-те что намудрили, напутали! Главного не увидели — вот беда. Денежная, товарная система налицо, заинтересованность побоку. Этот процесс идет, его повернуть нельзя. Остается один выход, по-моему: скорее идти вперед. Слить крестьянина с рабочим, приравнять к индустриальному рабочему. И долой всякие побасенки. Ахают, охают о патриархальном мужике, о лаптях и паневах. Что за чушь? Слышал я как-то, читал. Наше спасение—в скорейшей индустриализации сельского хозяйства.— Дмитрий смял листок бумаги, сунул в карман.— Простите, Николай Гаврилович, собственно, не за тем пришел.
— Ладно, Дмитрий Романович, извиняться не стоит. Получился разговор такой — хорошо.— Он откровенно разглядывал собеседника.— Давно сельским хозяйством интересуешься?
— Я ведь родом из Зеленой Поляны. Мужицкого корня по матери. Читаю помаленьку, стараюсь быть в курсе. По роду профессии приходится думать о деревне. Что-то у нас не до конца продумано. Клепаем по раз утвержденному стандарту, и точка! Ни тебе ни вправо, ни влево от ГОСТа. Это аналогия. Чтобы поразмыслить да к местным почвам приспособить или что-то в этом роде — шалишь! Прожектер! Знай свой шесток. До сих пор никак не могу согласовать тему дипломной работы с шефом. «Сельхозмашины и повышение производительности труда». Иронизирует. «Поуже, говорит, возьми, поконкретнее, понадежнее». И с деревней так же. Ну где, скажите, записано, чтобы мужик без хлеба сидел? Простите, задержал я вас.
— Ничего. Вечер свободный? Едем ко мне. Перекусим. Самое время. Водки не обещаю, а чай будет. У меня тетя Глаша строгая. Там и договорим. Едем?
Не ожидая согласия, он нажал кнопку звонка. Ноготь на указательном пальце у него был искривлен и темнее остальных.
— Машину, Варвара Семеновна. Кончайте на сегодня. Вот отправьте, и все.
— Хорошо, Николай Гаврилович,— кивнула секретарша, забирая пакет, и через несколько минут Дмитрий сидел в машине рядом с Дербачевым, а еще через четверть
часа рассматривал просторную столовую в его квартире, тетю Глашу, принесшую дымящийся борщ, горячие тонкие, как папиросная бумага, блины, желтоватую сметану и кофе в затейливом фаянсовом кофейнике.
Дмитрий давно не ел и с аппетитом уплетал блины и иронизировал над собой. Выпала честь попасть в святая святых, сюда, вероятно, не заглядывали даже спецкорь!. Дербачев ему нравился, сумел заставить разговориться о самом наболевшем и блинчики уничтожал сосредоточенно, с жадностью.
— Грешный, с детства люблю блины. Так и не отвык. Ешь, ешь, не разглядывай. Тетя Глаша, тащите еще — мало! Добавить?
Дмитрий засмеялся:
— Да нет, хватит.
Тетя Глаша, румяная, пахнущая теплом, принесла новую тарелку блинов и сказала, что ее покойный муж любил закусывать блинами горькую. Дмитрий, прихлебывая кофе, вежливо ей кивнул.
— Знаешь, я как-то думал о твоей матери, Дмитрий. Жизнь давно оборвалась, а память осталась. Не та, газетная, трескучая, когда все искажается — не узнаешь. По-человечески просто помнится.
— Вы ее знали?
— Никогда не видел, а знать знал. Правда, странно? Вот ее нет, погибла. Представить, если бы жила... Взять сейчас, спросить: «Ну, как ты, Галина Ивановна, довольна?» Что бы она ответила?
Дмитрий помедлил.
— Не знаю. Мать была врачом, она любила людей, действительно очень простая. Ужасалась болезням, у детей особенно. Очень хорошо помню, передничек у нее еще такой клеенчатый был. Иногда задумаюсь, кажется, вот-вот войдет: «Дима, кушать! Пожалуйста, не забудь рук вымыть».
— За ее память можно бы и горькой, Дмитрий Романович, так, что ли?
— Можно, Николай Гаврилович.
— Знала бы о тебе мать сейчас, интересно, что бы она сказала?
Дмитрий поднял голову, медленно опустил вилку с недоеденным блином на тарелку, вытер руки о салфетку. — Разрешите, я закурю? — спросил он.
— Пожалуйста, бери, вот.
Дербачев сам зажег спичку, поднес, бросил в пепельницу и поглядел, как она догорала. Было бы смешно думать иначе. С самого начала Дербачев знал. Знал, зачем
он, Дмитрий, пришел, знал и оттягивал разговор, усадил за кофе... «Что бы она сказала, если бы все знала о твоей жизни?» Мать? Мать все понять могла... Вот она — моя жизнь, на ладони. Досталось в войну, до сих пор не могу опомниться, дорог каждый час тишины. Работаю, учусь, редко хожу на собрания. Зачем кричать и потрясать кулаками, там все заранее обговорено и подготовлено.
Дербачев ходил по комнате, тетя Глаша убирала со стола. Дмитрий не заметил, когда Дербачев щелкнул выключателем, в комнате стало светло и уютно. Дербачев думал о семье. Сын недавно прислал письмо, непонятное и тревожное, во многом недосказанное. Причина недосказанности Николаю Гавриловичу ясна. Дербачев любил сына, ему было больно: тот в чем-то усомнился, заколебался и встревожился под тяжестью слухов. А слухов не могло не быть. Дербачев слишком хорошо знал прошлое свое окружение. И еще Дербачев думал о Юлии Сергеевне Борисовой. Подготовка к областному совещанию по сельскому хозяйству шла полным ходом. Юлия Сергеевна после расширенного и бурного бюро обкома на прошлой неделе словно бы и приняла программу Дерба-чева, только от дальнейшего сближения уклонялась. Сам он в разговорах с ней чувствовал упорное внутреннее сопротивление. Последнее время он слишком много думал о ней. Нужно отдать ей должное. Она умно отстаивала свою точку зрения. Не учла только одного: колхозы нищи, драть с них еще одну шкуру — значит совсем отправить их на тот свет.
Впрочем, хотела ли учитывать? Так ее план хорош, хорош, нужно обязательно проверить, продумать. А вдруг Москва расщедрится и отвалит? Действительно, вся область сразу преобразится. В пойме Острицы можно создать крупные животноводческие хозяйства с высокой механизацией.
Взглянув на потемневшее, напряженное лицо Дмитрия, Дербачев подошел к окну, задернул штору. Ему стало стыдно — за чужой жизнью, может быть бедой, он наблюдал беспристрастно и холодно, как сторонний.
С каких пор за ним появилось такое? Пригласил человека, поит его кофе, угощает блинчиками и выворачивает душу наизнанку, а знает о нем, по сути дела, с чужих слов.
Понять было трудно, чертовски трудно. Дербачев почувствовал в судьбе Дмитрия особую правду и справедливость, она не укладывалась в известные ему каноны. Интерес к Дмитрию усилился. Теперь Дербачев не смог бы спокойно относиться к нему, как в начале разговора.
Если вначале у Дербачева на все было готовое и твердое решение и он знал, что говорить и советовать, то теперь все переменилось. Он считал себя не вправе вмешиваться и мерить на свой аршин, несмотря на положение сильного. Дмитрий пришел не потому, что сомневался, или был слаб, или не знал, что делать и как поступить. Его возмутила бесцеремонность и бессердечность людей, он пришел, желая уберечь от оскорбления другого, уже надломленного. Если все считали, что имеют право вмешаться, то Дмитрий отвергал всех и требовал отступиться и не вмешиваться. Дербачев был в затруднении. Хороший, честный человек? Да. Обещающий специалист? Да, наверное, да. Может хороший человек ошибаться? Да, может. Но человек был молод и горяч и убежден в своей правоте, это обезоруживало. Он любил. Он любил женщину с нечистым, тяжким прошлым и требовал, чтобы от них отступились. Дербачев мог его понять, но он не мог не понимать, что все дальнейшее будет зависеть прежде всего от самого Дмитрия и, если он решится, ему придется очень туго. Дербачев мог бы, конечно, вмешаться и как-то повлиять на эту историю и даже совсем ее прекратить.
Дело, как видно, в другом. Он не будет вмешиваться. Не потому, что равнодушен или бессердечен. Наоборот, это должен решить сам Дмитрий Поляков, и если он сюда пришел, значит, в нем есть какое-то сомнение, и он должен решить все сам. В таких случаях любой, кто бы он ни был, плохой советчик.
— Ты ее любишь? — спросил Дербачев напрямик, и Дмитрий сразу ответил:
— Люблю, Николай Гаврилович. Я ее понял. Конечно, люблю.
Он не стал больше ничего объяснять, и Дербачев встал. — Что ж,— сказал он,— тебе будет трудно. Труднее, чем ты думаешь. Выдержишь?
— Не знаю.
— Верю тебе, здесь решает твоя правда, Дмитрий. Твоя. Для остальных есть и другая правда, вот в ней ты не волен. Здесь решай сам.
«Что? Что решать, когда все решено? — хотел спросить Дмитрий и промолчал.— А что решено? И решено ли?»
— Иногда человек возьмет и взвалит на себя не под силу,— сказал Дербачев.
— Я ее люблю.
— До свидания, Дмитрий. Желаю тебе добра. О деле не забывай. Звони при случае. И вообще заходи.
— Спасибо. Спокойной ночи, Николай Гаврилович.
— Спокойной ночи. Я тебя провожу.
В ближайшие дни Дербачев забыл о разговоре с Поляковым — наступило напряженное и тревожное время, разгар подготовки к областному совещанию по сельскому хозяйству, телефоны звонили неистово и беспрестанно. Дербачев наконец полностью вошел во вкус дела. Сам обзванивал секретарей райкомов, председателей райисполкомов и колхозов, почти не ночевал дома. Нужно спешить, ничего не проворонить, весна была на носу. Дербачев уже в этом году мечтал о частичных перестройках. Совещание пропагандировалось в печати: «Подготовимся к севу! Лучше использовать землю! Дадим стране больше сельскохозяйственной продукции!» На таком освещении настоял Дербачев, и это совсем насторожило Юлию Сергеевну. Она тоже ездила по колхозам, писала в газеты, присутствовала на собраниях и заседаниях различного рода и делала много другого, положенного по ее должности. Совещание должно было состояться в середине марта, и все к нему готовились. В отношении Борисовой Николай Гаврилович внешне не изменился, был очень внимателен и приветлив, давая указания, делал упор на общее значение совещания, не касаясь частностей. Но Юлия Сергеевна знала: в райкомах и колхозах шла напряженная подготовительная работа, каждому колхозу предлагалось явиться на совещание с готовым планом наилучшего использования своих земельных угодий, высказаться откровенно и широко. Юлия Сергеевна только теперь начала понимать, какое это смелое, может быть, чересчур смелое начинание. Где-то в глубине души она отдавала Дер-бачеву должное и болезненно завидовала широте и размаху его планов. Рядом с ним острее чувствовала и свои собственные возможности, и ей часто теперь казалось, что они не меньше дербачевских. В крайнем случае ее планы, если их осуществить, привели бы к тому же, что и у Дербачева. Пусть чуть длиннее, зато в тысячу раз надежнее.
На днях она встретилась с генералом Горизовым; тот, как всегда, был галантен и тонко шутил. Горизов в штатском нравился ей больше. Дьявольски неприятный и скользкий получился разговор, и Юлия Сергеевна забыть его не могла.
— Живем-здравствуем? — спросил Горизов, пожимая руку осторожно, с настойчивой властностью всматриваясь в ее похудевшее лицо.
— Вашими молитвами,— отшутилась она.
— Бледны что-то, Юлия Сергеевна. Здоровы ли?
— Благодарю вас, Павел Иннокентьевич, работы много.
— Красивых женщин нельзя утомлять, они созданы для поклонения.
— По этой причине у вас нет женщин в аппарате?
— Красивых женщин нет, Юлия Сергеевна.
Борисовой было неприятно под пристальным взглядом цепких черных монгольских глаз Горизова, ей хотелось уйти. Звонко цокала капель. «Весна»,— с удивлением подумала Юлия Сергеевна, и ей еще сильнее захотелось уйти.
— Да, весна,— угадывая ее мысли, прищурился Го-ризов.— Как с Дербачевым, сработались? Правда деятельный мужик? Дай простор — горы своротит.
— Привыкаем, Павел Иннокентьевич. Учимся. Работник опытный. Масштабы!
— Я знаю. И в ЦК знают.
«О чем он?» — сразу насторожилась Юлия Сергеевна и услышала:
— Мечтатель немного, но ведь фантаст над пропастью по проволоке пройдет, не свалится, а другому мост надо с перилами, каменный. Бывает и наоборот, правда?
— То есть, Павел Иннокентьевич?
Промчавшийся мимо грузовик взвизгнул тормозами, обдал их талым снегом и запахом бензина. Горизов взглянул на свои до блеска начищенные ботинки, поморщился и, твердо взяв Юлию Сергеевну за локоть, отвел дальше от обочины тротуара. На вопрос ее не ответил, как показалось Борисовой, намеренно. Они заговорили о другом и расстались дружески; она отчетливо почувствовала: нет, не так все просто. Борисова инстинктивно сторонилась Горизова: на это были причины, она слишком много знала, чтобы оставаться спокойной в присутствии этого человека. И сказанные им слова она обдумывала вновь и вновь, особенно последние: «Да у вас ума палата, вам хоть республикой руководить!» Она перевела все в шутку и, казалось, забыла. Как-то ночью опять задумалась над словами Горизова, представила себя в роли первого секретаря, попыталась продумать, что бы она стала делать в таком случае. Получилось неожиданно интересно. Она оборвала себя и приказала не думать, но мысль упорно возвращалась к тому, что она сама стала бы делать на месте Дербачева. Перед ней рисовалось широкое поле деятельности, захватывало дух. Это не было честолюбием, нет, нет. Здесь присутствовала необходимость. В сложившихся обстоятельствах она начинала видеть свой долг. Долг человека и коммуниста. И она начала вырабатывать свою программу, в противовес дербачевской,— программу выдержанную, реальную и в то же время освещенную высокой мечтой. Человек жи-
вет пятьдесят — семьдесят лет и уходит, а дело его остается. Значит, главное — дело. Залить все электричеством, заводы-автоматы, в цехах ни одного человека, только у пультов священнодействуют люди в белом. В домах колхозников — холодильники, пылесосы, телевизоры. Все это — электричество, без пользы пропадающая сейчас энергия Острицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Дербачев говорил искренне, так можно говорить с хорошо знакомым, близким человеком. Вспоминал войну, расспрашивал о Германии, опять возвращался к новой машине, к деревне. Он, кажется, совсем забыл о словах Дмитрия в самом начале, что пришел он по личному делу. Дмитрий вспомнил: «Ты кандидат партии?» Дербачев —
проще и человеческому разговору рад. Не зря его Лобов нахваливал.
— Деревня? Что же — деревня!—сказал он неожиданно.— Деревни-то настоящей, в старом понятии не существует, крестьянин тоже исчезает.
Он увидел мгновенно насторожившиеся глаза Дер-бачева, удивленный прищур, плотно сжатые, большие мужицкие губы. «Надо вести себя осмотрительней»,— подумал Дмитрий.
Дербачев подождал, а потом спросил:
— Вы говорите о перерождении крестьянства?
— Не знаю. Во всяком случае, что-то в этом роде происходит. Многие замечают. Слышал и в колхозе разговоры. Так считает и Лобов — председатель. Вы его знаете.
— Толковый мужик.
— Как мужик он, на мой взгляд, прав. С другой стороны, его правда — правда прошлого. Вот вы, секретарь обкома, как вы считаете? Класс крестьянства исчезает, не остановишь. По-моему, факт начинает принимать силу закона. Скорее всего, тут не беда, как думает Лобов, а закономерность.
— Любопытно. Вы можете пояснить свою мысль?
— Конечно. Вот мой дед, по матери дядька,— пояснил Дмитрий.— Он всю беду видит в начальстве: начальников, мол, стало больше, чем колхозников. Потом — Лобов. Тот говорит о другом, суть сводится к тому же. В колхозе не осталось людей. Люди уходят в город. Работать некому.
— С чем вы спорите? Действительно ведь колхозы обезлюдели.
— Николай Гаврилович, в колхозах людей больше, чем нужно! О какой производительности труда можно говорить? Колхозам нужен отток людей и приток машин. Взять ту же «Зеленую Поляну». Давайте посчитаем...
Дмитрий вместе с креслом придвинулся к столу — кресло скрипнуло.
Дербачев положил перед ним лист бумаги.
У Дмитрия стремительный косой почерк. Карандаш в больших, сильных пальцах похрустывал, цифры наскакивали друг на друга.
— Гм,— недоверчиво сказал Дербачев, вдумываясь.— Рассудил. А возможности государства? — И, переходя на «ты», быстро добавил:—Тебе вынь и положь, проще простого. Так каждый дурак сумеет. А где взять?
— Тогда о чем говорить, Николай Гаврилович? Это экономическая необходимость. В сельском хозяйстве нужна революция. Колхозник не прежний мужик. Знаете, лапти, обряды, паневы. С него и спрос современный.
Техника, машины. Колхозник должен стать механизатором широкого профиля — трактористом, механиком, комбайнером. Иначе — чепуха, тупик. Нужно промышленное сельское хозяйство.
Дербачев ожесточенно потер переносицу, посмеиваясь про себя: «Давай, давай. Толкай речь. Агитируй меня за советскую власть».
— У нас немало намудрили, черт-те что намудрили, напутали! Главного не увидели — вот беда. Денежная, товарная система налицо, заинтересованность побоку. Этот процесс идет, его повернуть нельзя. Остается один выход, по-моему: скорее идти вперед. Слить крестьянина с рабочим, приравнять к индустриальному рабочему. И долой всякие побасенки. Ахают, охают о патриархальном мужике, о лаптях и паневах. Что за чушь? Слышал я как-то, читал. Наше спасение—в скорейшей индустриализации сельского хозяйства.— Дмитрий смял листок бумаги, сунул в карман.— Простите, Николай Гаврилович, собственно, не за тем пришел.
— Ладно, Дмитрий Романович, извиняться не стоит. Получился разговор такой — хорошо.— Он откровенно разглядывал собеседника.— Давно сельским хозяйством интересуешься?
— Я ведь родом из Зеленой Поляны. Мужицкого корня по матери. Читаю помаленьку, стараюсь быть в курсе. По роду профессии приходится думать о деревне. Что-то у нас не до конца продумано. Клепаем по раз утвержденному стандарту, и точка! Ни тебе ни вправо, ни влево от ГОСТа. Это аналогия. Чтобы поразмыслить да к местным почвам приспособить или что-то в этом роде — шалишь! Прожектер! Знай свой шесток. До сих пор никак не могу согласовать тему дипломной работы с шефом. «Сельхозмашины и повышение производительности труда». Иронизирует. «Поуже, говорит, возьми, поконкретнее, понадежнее». И с деревней так же. Ну где, скажите, записано, чтобы мужик без хлеба сидел? Простите, задержал я вас.
— Ничего. Вечер свободный? Едем ко мне. Перекусим. Самое время. Водки не обещаю, а чай будет. У меня тетя Глаша строгая. Там и договорим. Едем?
Не ожидая согласия, он нажал кнопку звонка. Ноготь на указательном пальце у него был искривлен и темнее остальных.
— Машину, Варвара Семеновна. Кончайте на сегодня. Вот отправьте, и все.
— Хорошо, Николай Гаврилович,— кивнула секретарша, забирая пакет, и через несколько минут Дмитрий сидел в машине рядом с Дербачевым, а еще через четверть
часа рассматривал просторную столовую в его квартире, тетю Глашу, принесшую дымящийся борщ, горячие тонкие, как папиросная бумага, блины, желтоватую сметану и кофе в затейливом фаянсовом кофейнике.
Дмитрий давно не ел и с аппетитом уплетал блины и иронизировал над собой. Выпала честь попасть в святая святых, сюда, вероятно, не заглядывали даже спецкорь!. Дербачев ему нравился, сумел заставить разговориться о самом наболевшем и блинчики уничтожал сосредоточенно, с жадностью.
— Грешный, с детства люблю блины. Так и не отвык. Ешь, ешь, не разглядывай. Тетя Глаша, тащите еще — мало! Добавить?
Дмитрий засмеялся:
— Да нет, хватит.
Тетя Глаша, румяная, пахнущая теплом, принесла новую тарелку блинов и сказала, что ее покойный муж любил закусывать блинами горькую. Дмитрий, прихлебывая кофе, вежливо ей кивнул.
— Знаешь, я как-то думал о твоей матери, Дмитрий. Жизнь давно оборвалась, а память осталась. Не та, газетная, трескучая, когда все искажается — не узнаешь. По-человечески просто помнится.
— Вы ее знали?
— Никогда не видел, а знать знал. Правда, странно? Вот ее нет, погибла. Представить, если бы жила... Взять сейчас, спросить: «Ну, как ты, Галина Ивановна, довольна?» Что бы она ответила?
Дмитрий помедлил.
— Не знаю. Мать была врачом, она любила людей, действительно очень простая. Ужасалась болезням, у детей особенно. Очень хорошо помню, передничек у нее еще такой клеенчатый был. Иногда задумаюсь, кажется, вот-вот войдет: «Дима, кушать! Пожалуйста, не забудь рук вымыть».
— За ее память можно бы и горькой, Дмитрий Романович, так, что ли?
— Можно, Николай Гаврилович.
— Знала бы о тебе мать сейчас, интересно, что бы она сказала?
Дмитрий поднял голову, медленно опустил вилку с недоеденным блином на тарелку, вытер руки о салфетку. — Разрешите, я закурю? — спросил он.
— Пожалуйста, бери, вот.
Дербачев сам зажег спичку, поднес, бросил в пепельницу и поглядел, как она догорала. Было бы смешно думать иначе. С самого начала Дербачев знал. Знал, зачем
он, Дмитрий, пришел, знал и оттягивал разговор, усадил за кофе... «Что бы она сказала, если бы все знала о твоей жизни?» Мать? Мать все понять могла... Вот она — моя жизнь, на ладони. Досталось в войну, до сих пор не могу опомниться, дорог каждый час тишины. Работаю, учусь, редко хожу на собрания. Зачем кричать и потрясать кулаками, там все заранее обговорено и подготовлено.
Дербачев ходил по комнате, тетя Глаша убирала со стола. Дмитрий не заметил, когда Дербачев щелкнул выключателем, в комнате стало светло и уютно. Дербачев думал о семье. Сын недавно прислал письмо, непонятное и тревожное, во многом недосказанное. Причина недосказанности Николаю Гавриловичу ясна. Дербачев любил сына, ему было больно: тот в чем-то усомнился, заколебался и встревожился под тяжестью слухов. А слухов не могло не быть. Дербачев слишком хорошо знал прошлое свое окружение. И еще Дербачев думал о Юлии Сергеевне Борисовой. Подготовка к областному совещанию по сельскому хозяйству шла полным ходом. Юлия Сергеевна после расширенного и бурного бюро обкома на прошлой неделе словно бы и приняла программу Дерба-чева, только от дальнейшего сближения уклонялась. Сам он в разговорах с ней чувствовал упорное внутреннее сопротивление. Последнее время он слишком много думал о ней. Нужно отдать ей должное. Она умно отстаивала свою точку зрения. Не учла только одного: колхозы нищи, драть с них еще одну шкуру — значит совсем отправить их на тот свет.
Впрочем, хотела ли учитывать? Так ее план хорош, хорош, нужно обязательно проверить, продумать. А вдруг Москва расщедрится и отвалит? Действительно, вся область сразу преобразится. В пойме Острицы можно создать крупные животноводческие хозяйства с высокой механизацией.
Взглянув на потемневшее, напряженное лицо Дмитрия, Дербачев подошел к окну, задернул штору. Ему стало стыдно — за чужой жизнью, может быть бедой, он наблюдал беспристрастно и холодно, как сторонний.
С каких пор за ним появилось такое? Пригласил человека, поит его кофе, угощает блинчиками и выворачивает душу наизнанку, а знает о нем, по сути дела, с чужих слов.
Понять было трудно, чертовски трудно. Дербачев почувствовал в судьбе Дмитрия особую правду и справедливость, она не укладывалась в известные ему каноны. Интерес к Дмитрию усилился. Теперь Дербачев не смог бы спокойно относиться к нему, как в начале разговора.
Если вначале у Дербачева на все было готовое и твердое решение и он знал, что говорить и советовать, то теперь все переменилось. Он считал себя не вправе вмешиваться и мерить на свой аршин, несмотря на положение сильного. Дмитрий пришел не потому, что сомневался, или был слаб, или не знал, что делать и как поступить. Его возмутила бесцеремонность и бессердечность людей, он пришел, желая уберечь от оскорбления другого, уже надломленного. Если все считали, что имеют право вмешаться, то Дмитрий отвергал всех и требовал отступиться и не вмешиваться. Дербачев был в затруднении. Хороший, честный человек? Да. Обещающий специалист? Да, наверное, да. Может хороший человек ошибаться? Да, может. Но человек был молод и горяч и убежден в своей правоте, это обезоруживало. Он любил. Он любил женщину с нечистым, тяжким прошлым и требовал, чтобы от них отступились. Дербачев мог его понять, но он не мог не понимать, что все дальнейшее будет зависеть прежде всего от самого Дмитрия и, если он решится, ему придется очень туго. Дербачев мог бы, конечно, вмешаться и как-то повлиять на эту историю и даже совсем ее прекратить.
Дело, как видно, в другом. Он не будет вмешиваться. Не потому, что равнодушен или бессердечен. Наоборот, это должен решить сам Дмитрий Поляков, и если он сюда пришел, значит, в нем есть какое-то сомнение, и он должен решить все сам. В таких случаях любой, кто бы он ни был, плохой советчик.
— Ты ее любишь? — спросил Дербачев напрямик, и Дмитрий сразу ответил:
— Люблю, Николай Гаврилович. Я ее понял. Конечно, люблю.
Он не стал больше ничего объяснять, и Дербачев встал. — Что ж,— сказал он,— тебе будет трудно. Труднее, чем ты думаешь. Выдержишь?
— Не знаю.
— Верю тебе, здесь решает твоя правда, Дмитрий. Твоя. Для остальных есть и другая правда, вот в ней ты не волен. Здесь решай сам.
«Что? Что решать, когда все решено? — хотел спросить Дмитрий и промолчал.— А что решено? И решено ли?»
— Иногда человек возьмет и взвалит на себя не под силу,— сказал Дербачев.
— Я ее люблю.
— До свидания, Дмитрий. Желаю тебе добра. О деле не забывай. Звони при случае. И вообще заходи.
— Спасибо. Спокойной ночи, Николай Гаврилович.
— Спокойной ночи. Я тебя провожу.
В ближайшие дни Дербачев забыл о разговоре с Поляковым — наступило напряженное и тревожное время, разгар подготовки к областному совещанию по сельскому хозяйству, телефоны звонили неистово и беспрестанно. Дербачев наконец полностью вошел во вкус дела. Сам обзванивал секретарей райкомов, председателей райисполкомов и колхозов, почти не ночевал дома. Нужно спешить, ничего не проворонить, весна была на носу. Дербачев уже в этом году мечтал о частичных перестройках. Совещание пропагандировалось в печати: «Подготовимся к севу! Лучше использовать землю! Дадим стране больше сельскохозяйственной продукции!» На таком освещении настоял Дербачев, и это совсем насторожило Юлию Сергеевну. Она тоже ездила по колхозам, писала в газеты, присутствовала на собраниях и заседаниях различного рода и делала много другого, положенного по ее должности. Совещание должно было состояться в середине марта, и все к нему готовились. В отношении Борисовой Николай Гаврилович внешне не изменился, был очень внимателен и приветлив, давая указания, делал упор на общее значение совещания, не касаясь частностей. Но Юлия Сергеевна знала: в райкомах и колхозах шла напряженная подготовительная работа, каждому колхозу предлагалось явиться на совещание с готовым планом наилучшего использования своих земельных угодий, высказаться откровенно и широко. Юлия Сергеевна только теперь начала понимать, какое это смелое, может быть, чересчур смелое начинание. Где-то в глубине души она отдавала Дер-бачеву должное и болезненно завидовала широте и размаху его планов. Рядом с ним острее чувствовала и свои собственные возможности, и ей часто теперь казалось, что они не меньше дербачевских. В крайнем случае ее планы, если их осуществить, привели бы к тому же, что и у Дербачева. Пусть чуть длиннее, зато в тысячу раз надежнее.
На днях она встретилась с генералом Горизовым; тот, как всегда, был галантен и тонко шутил. Горизов в штатском нравился ей больше. Дьявольски неприятный и скользкий получился разговор, и Юлия Сергеевна забыть его не могла.
— Живем-здравствуем? — спросил Горизов, пожимая руку осторожно, с настойчивой властностью всматриваясь в ее похудевшее лицо.
— Вашими молитвами,— отшутилась она.
— Бледны что-то, Юлия Сергеевна. Здоровы ли?
— Благодарю вас, Павел Иннокентьевич, работы много.
— Красивых женщин нельзя утомлять, они созданы для поклонения.
— По этой причине у вас нет женщин в аппарате?
— Красивых женщин нет, Юлия Сергеевна.
Борисовой было неприятно под пристальным взглядом цепких черных монгольских глаз Горизова, ей хотелось уйти. Звонко цокала капель. «Весна»,— с удивлением подумала Юлия Сергеевна, и ей еще сильнее захотелось уйти.
— Да, весна,— угадывая ее мысли, прищурился Го-ризов.— Как с Дербачевым, сработались? Правда деятельный мужик? Дай простор — горы своротит.
— Привыкаем, Павел Иннокентьевич. Учимся. Работник опытный. Масштабы!
— Я знаю. И в ЦК знают.
«О чем он?» — сразу насторожилась Юлия Сергеевна и услышала:
— Мечтатель немного, но ведь фантаст над пропастью по проволоке пройдет, не свалится, а другому мост надо с перилами, каменный. Бывает и наоборот, правда?
— То есть, Павел Иннокентьевич?
Промчавшийся мимо грузовик взвизгнул тормозами, обдал их талым снегом и запахом бензина. Горизов взглянул на свои до блеска начищенные ботинки, поморщился и, твердо взяв Юлию Сергеевну за локоть, отвел дальше от обочины тротуара. На вопрос ее не ответил, как показалось Борисовой, намеренно. Они заговорили о другом и расстались дружески; она отчетливо почувствовала: нет, не так все просто. Борисова инстинктивно сторонилась Горизова: на это были причины, она слишком много знала, чтобы оставаться спокойной в присутствии этого человека. И сказанные им слова она обдумывала вновь и вновь, особенно последние: «Да у вас ума палата, вам хоть республикой руководить!» Она перевела все в шутку и, казалось, забыла. Как-то ночью опять задумалась над словами Горизова, представила себя в роли первого секретаря, попыталась продумать, что бы она стала делать в таком случае. Получилось неожиданно интересно. Она оборвала себя и приказала не думать, но мысль упорно возвращалась к тому, что она сама стала бы делать на месте Дербачева. Перед ней рисовалось широкое поле деятельности, захватывало дух. Это не было честолюбием, нет, нет. Здесь присутствовала необходимость. В сложившихся обстоятельствах она начинала видеть свой долг. Долг человека и коммуниста. И она начала вырабатывать свою программу, в противовес дербачевской,— программу выдержанную, реальную и в то же время освещенную высокой мечтой. Человек жи-
вет пятьдесят — семьдесят лет и уходит, а дело его остается. Значит, главное — дело. Залить все электричеством, заводы-автоматы, в цехах ни одного человека, только у пультов священнодействуют люди в белом. В домах колхозников — холодильники, пылесосы, телевизоры. Все это — электричество, без пользы пропадающая сейчас энергия Острицы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57