Не встреть он на Вознесенском холме Васю, он и теперь бы не пришел. Он ведь знал, что получится именно вот так — болезненно, глупо, не будешь знать, куда себя деть и что сказать. Он хотел уже уходить. Молчать дальше было нельзя, и она спросила:
— Значит, вернулся?
— Как видишь.
— Давно?
— Да, порядком. Я ведь с тобой на одном заводе...
— Я знаю... Слышала: Поляков, Поляков.— Она принужденно улыбнулась.— Бывает же так... Я совсем забыла. Настя-то, помнится, звала тебя Митей. Вот ведь... Сколько же прошло с тех пор, как мы в последний раз виделись до войны? Ты не помнишь? — Она глядела на него не мигая, и он опустил глаза.
— Лет десять. Ты была тогда вот такая,— Дмитрий провел у себя ребром ладони чуть выше пояса.— Смешно...
— Наверно, десять. Это ведь еще когда было. Даже не верится.
Они больше не называли друг друга по имени и, встречаясь взглядами, отворачивались.
— Ты все знаешь? — спросила она тихо, и он молча кивнул, и они снова замолчали надолго.
— Смена тяжелая выдалась. Ты... ты, пожалуйста, прости. Устала. Приходи как-нибудь в другой раз, если захочешь. Ладно? А сейчас устала. Никак ничего не соображу.
Потом он бывал у них несколько раз, и она вела себя спокойней и ровней. По какому-то негласному уговору, они никогда не вспоминали о войне. Дмитрий больше не разговаривал с Васей и бывал у Солонцовых редко, не так-то просто приходить и видеть всегда усталую моло-
дую женщину и говорить с ней. Он все время ощущал с ее стороны молчаливую враждебность и не мог понять причины.
«Ну, чего ты на меня злишься? — часто хотелось спросить ему.— Что я тебе сделал плохого?»
Дмитрий засиделся, решая с Васей задачку по арифметике, он совсем забыл о Солонцовой. Закрывая старый «зингер», она взглянула на часы:
— Иди, Васек, спать, поздно уже. Завтра опять тебя не поднимешь.
Вася стал просить, она не разрешила. Мальчик попрощался и ушел в другую комнату. Солонцова вымыла руки под умывальником, принесла чайник. Приоткрыв дверь в другую комнату, спросила:
— Ты, может, чаю выпьешь, Васек?
— Не хочу,— донесся сонный голос мальчика.— Спать буду.
— Ну ладно, спи. Спокойной ночи.
Она села за стол, улыбнулась и налила чаю Дмитрию, улыбка ее мелькнула где-то в глубине глаз. Солонцова, задумавшись на минуту, поставила на стол бутылку, недопитую наполовину, два граненых стакана и тарелку с хлебом. И еще — луку и кислой, сверху заплесневевшей слегка капусты в стеклянной банке из-под маринада. Дмитрий молча следил за ее движениями, за ее руками, как они накладывали в тарелку капусту, за льющейся в стакан водкой и сосредоточенно сведенными бровями женщины. Сжатые губы — она словно решала очень важный вопрос, и, возможно, так оно и было, и Дмитрий молчал, и ему хотелось встать и уйти. Становилось тяжело наедине, его попытки разговориться ни к чему не приводили и раньше.
— Ты, кажется, не пьешь? — нарушила молчание Солонцова, отодвигая второй стакан.— Или налить?
— Не надо.
— Трезвенник,— сказала она равнодушно, взяла хлеб, посыпала его солью, понюхала.— А я привыкла. Ну ладно. Я за тебя выпью немного. Будь здоров.
— Спасибо.
— Скучный ты человек, Митя.
— А это веселее? — Он кивнул на бутылку, и Солонцова, разглядывая стакан с водкой, медленно сказала:
— Да нет, только ведь все равно. Ну ладно, будь здоров.
Он посмотрел, как она пила и потом крошила хлеб, отламывая его маленькими кусочками.
— Все наблюдаешь, интересно? — сказала она с усмешкой, подперев щеку рукой.
- Да нет,— сказал Дмитрий спокойно и задумчиво.
- А чего ходишь? Ну, чего ходишь?—Солонцова
отодвинула бутылку и стаканы, придвинула тарелку с капустой и стала хрустеть ею. От выпитой водки лицо женщины порозовело, оживилось и глаза еще посветлели.
До войны она была угловатой девчонкой, особенно рядом со старшей сестрой, и всегда ей по-девчоночьи завидовала. К сестре приходили взрослые товарищи, спорили, читали стихи. Они не обращали на нее, на девочку, никакого внимания, и это ее больно, по-детски, задевало.
Солонцова усмехнулась, слегка нахмурилась и выпила. Она пьянела и делалась теплее, словно оттаивала изнутри. Теплели, чуть начинали щуриться ее прозрачные, точно промытые, глаза. Они становились беспомощными, обиженными, как у ребенка. Все угловатое, резкое, выпиравшее из нее, куда-то исчезало, и Дмитрия охватило желание приласкать, утешить. Солонцова почувствовала — выпрямила голову, и глаза у нее стали колючими. Она, уже назло ему, налила. Не спуская взгляда, выпила, потянула в рот капусты, ухватив ее щепоткой, и стала сосредоточенно жевать, шевеля влажными, чуть припухшими губами.
— Зачем ты это? — не выдержал Дмитрий.— Кому хуже делаешь?
— А тебе что за дело?
— У тебя ведь ребенок.
Солонцова поглядела на Дмитрия, длинно и старательно выругалась. Она была сейчас неприятна, и Дмитрий встал, потянул пальто с вешалки. Когда он стал одеваться, женщина опустила голову на стол, на руки — ей хотелось плакать. «И пусть, пусть уходит. Лучше сразу. И для Васька лучше, нечего душу мальчонке бередить. Надумал вон, дяденьку ему надо, платье купить. Купим, все, сына, купим. Только ничего не нужно, никакого дяденьки. Без него проживем. Ходит, ходит, всю душу вымотал. Все знает ведь. Ему, конечно, не все равно, кто отец моего сына, про себя небось думает, нельзя об этом не думать, а ходит. И никогда ничего не спрашивает. Почему? Что за человек? Не могу же я ему нравиться. Ходит, ходит. И зачем человеку столько муки? Не должно так быть... Пусть бы никто не трогал. Ну живу, выпью, ну кому я мешаю? Я же тихо».
Дмитрий стоял в расстегнутом пальто, с шапкой в руках и смотрел на нее. Помогая себе руками, Солонцова тяжело встала.
— Вот что,— сказала она.— Не ходи ты сюда больше, ради бога. Слышишь? Не ходи! Придешь — выгоню к чертовой матери! Так и знай — выгоню!
— Не кричи, мальчишку напугаешь.
Солонцова на полуслове умолкла, впервые видела она его таким рассерженным.
— Заступник нашелся. Видели мы вас, и катись к...
— Ухожу,— повторил он и, не прощаясь, вышел.
Она не успела еще раз обругать его, поглядела на горку выстиранного белья. «Не придет больше»,— подумала она, устало опускаясь на табуретку, ноги как-то сразу отказали.
Нет, она сейчас, как никогда, трезва и, вероятно, понимала то, чего не понимала раньше и в чем не хотела признаваться. Она успела привыкнуть к Дмитрию, а может, она еще и надеялась. Он не понял, и пусть больно, и совсем все равно. Оборвалось, и ладно, ничего ей не надо.
Николай Гаврилович Дербачев лежал в кровати в своей тихой трехкомнатной квартире, сон не шел. Бывает так вот неожиданно. Бюро неплохо прошло, устал за долгий день — ненормированный день секретаря обкома, а уснуть все равно не удавалось. Он лежал, смотрел в темноту и ощущал молчаливо присутствие телефонов на столике в изголовье кровати. В любую секунду они могли зазвонить, и ему сообщат, передадут что-то очень важное, требующее немедленного вмешательства. До некоторой степени ему хотелось этого. Слишком велика и пустынна блестевшая чистотой квартира. Тетя Глаша, выполнявшая роль домоправительницы и экономки, после девяти часов вечера не подавала никаких признаков жизни, запиралась изнутри в своей комнате. Если Дерба-чеву что-нибудь требовалось, он шел на кухню и находил там чай в термосе, нарезанный хлеб, масло, бутерброды с ветчиной или сыром, прикрытые чистой салфеткой. Так уж поставила себя тетя Глаша, ее распорядок мог нарушиться разве только землетрясением.
Николай Гаврилович пытался представить, что делают сейчас жена и сын; они остались в Москве, жена слышать не хотела о провинции. Сын учился на втором
курсе энергетического института и обещал стать хорошим инженером.
Николай Гаврилович понимал сына, сам бы не разрешил ему бросить институт. Этого совершенно не требовалось, а вот без жены трудно. Она, конечно, могла приехать в Осторецк, Николай Гаврилович никак не ожидал того, что случилось в семье вслед за его новым назначением.
Все началось как-то неожиданно и непонятно. Кажется, раз или два в кругу близких друзей он, после одной из долгих поездок по стране, по Белоруссии, по центральным и северным областям, высказался резко критически о низкой рентабельности сельского хозяйства. Вторично он говорил, кажется, об общих проблемах, пытался наметить перестройку руководства на селе и выше, вплоть до центра.
В тот памятный день звонок телефона раздался рано утром, задолго до шести. Сын, встававший очень рано — готовился к сессии,— вначале постучал, затем решительно просунул русую голову в дверь родительской спальни. Стараясь не разбудить жену, Николай Гаврилович откинул одеяло, приподнялся.
— Папа, просили немедленно позвонить,— сказал сын, и по тому, как он это произнес, Дербачев понял, что звонили оттуда.— Срочно. Я говорю — спит, а мне: «Если спит, разбудите».
— Сейчас, Павел. Не бери больше трубку.
Как был, босиком, в нижнем белье, прошлепал в другую комнату, к телефону, набрал нужный номер, и его соединили очень быстро.
Потом все завертелось, точно в стремительных кадрах кинохроники. Торопливые сборы, молчаливые часовые, сопровождающий капитан из охраны, ожидавший у кремлевских ворот, знакомые переходы.
Лежа сейчас в удобной, теплой постели, Николай Гаврилович перебирал в памяти весь разговор со Сталиным.
Снова и снова пытался припомнить, как он ходил, слушал, вспоминал, как сам держался и что чувствовал, но все как-то смешивалось, и он опять возвращался к началу.
«Надо было сразу все записать,— усмехнулся Николай Гаврилович, сдвигая одеяло с груди.— Впрочем, нет, не получилось бы. Разговаривать с ним, да еще так, как мне пришлось... Ясно, что неспроста вызвал, а этого ли хотел, что получилось, теперь не так просто и понять».
Москва спала, уже по пути в Кремль Дербачев перестал замечать что-либо по сторонам — спешно и в такое время его никогда не вызывали к самому. Последнее время — на то были всякие причины — Николай Гаврилович в присутствии Сталина испытывал неприятное чувство тревоги и беспокойства, он старался подавлять их в себе, но это ему плохо удавалось и много стоило.
Уже в машине он весь собрался, словно в тугой кулак, настраивая себя и готовя, как-то тяжелея для самого себя, словно оставаясь в совершенной и большой пустоте и тишине. Все только в самом, и все только в себе, и больше ничего: ни земли кругом, ни человека, ни города. Все исчезло, кроме самого себя, и, очевидно, это произошло от неожиданно мелькнувшей мысли, что Сталин — тот предел, на котором, по сути дела, все кончается, и дальше ничего нет. Любой другой еще не был пределом, за ним всегда что-то оставалось, а здесь дальше не было ничего и никого.
Дербачев посмотрел в затылок шагавшего впереди капитана и опять ощутил тяжесть в самом себе, но дверь, на которую ему указали, открыл не торопясь, свободно и лишь на одно неуловимое даже для себя мгновение помедлил, входя, и Сталин, который оказался как-то сразу близко и лицом к двери, заметил.
— Спотыкаешься, Дербачев, — сказал он, отворачиваясь, проходя к столу, слегка выдвинутому из противоположного от двери угла к середине комнаты. Прикоснувшись рукой к столу и слегка опираясь на него, Сталин глядел на Дербачева, хмурился. У него было усталое, сердитое и очень бледное лицо.— Проходи, садись.
Дербачев прошел, сел на обитый черной кожей стул, пахло духами и табаком, на столе — несколько книг, одна в бледно-желтом переплете, коробка папирос, на коричневом блокноте у самого края — серая тяжелая пепельница. Сталин проследил, как Дербачев садился, отвернулся и пошел к стене, где между двумя окнами висела большая и подробная карта от Польши до Урала. На полпути Сталин повернулся, постоял, угнувшись, притронулся пальцами к толстым седым усам, совершенно скрывавшим губы.
— Хорошо спал? — неожиданно спросил он, поднимая голову и опять проходя к столу.
— Не совсем, Иосиф Виссарионович.
Сталин недоверчиво покосился, своим вопросом он хотел дать понять, что не спал совсем, и Дербачев понял, но то, что он понял, лишь усилило у Сталина чув-
с тво усталости, он передвинул стул от стола, но сел на другой, не далеко, но и не близко к Дербачеву.
— Сиди, сиди,— сказал Сталин, когда Дербачев хотел слегка повернуть стул под собой, и пересел к столу, чуть боком к Дербачеву, и тому теперь был виден впалый седой висок Сталина, сероватая, заметно тронутая редкими крупными рябинками щека, нос, казалось опущенный на усы. После вчерашнего негласного совещания, на котором было много ответственных зарубежных товарищей и ради которого Сталину и пришлось приехать в Москву, он чувствовал себя неважно. Собственно, он точно и не знал, зачем вызвал к себе Дербачева. Сейчас шепчутся многие, остались такие, чем-нибудь недовольные, их никогда и не выведешь. И этот давно уже рассуждает и не шепчется, а говорит, и довольно громко, не стесняясь.
У Сталина опять вспыхнуло раздражение. Сдерживая гнев, он выпрямился на стуле, подтянул плечи вверх и, чуть откинув сухую легкую голову, стал глядеть в угол. Дело ведь и не в том, что проповедовал этот болтун, а в том, что, хочешь ты или нет, приходится заниматься мелочами, когда и на очень важные дела совсем не остается времени.
Сталин покосился на Дербачева, зорко, в одно мгновение ухватывая любую мелочь в его лице: выражение глаз, первые морщины на широком лбу, мясистый нос, еще свежие сильные щеки, даже легкую испарину на лбу у переносицы и над верхней крупной губой.
Кнопка вызова была с другого края стола, нужно было встать или тянуться к ней через весь стол, и Сталин остался сидеть по-прежнему молча, изредка поглядывая на Дербачева и опять задумываясь.
Ожидая, Дербачев сидел молча и неподвижно, стараясь все время глядеть на Сталина и в то же время как-то не мешать ему. Это было трудно, и Дербачев начинал все больше и больше чувствовать свою тяжесть и сомневаться в том, в чем был абсолютно уверен всего полчаса назад. Он видел, что Сталин сердит и раздражен, он его понимал сейчас, как никогда, и не осуждал. Но в те полчаса или в час, когда ему пришлось сидеть молча и ждать, в нем несколько раз начинала подниматься ярость, и тогда он видел Сталина совсем по-другому и думал зло: «Что он со мной как кошка с мышью? Или ему больше заняться нечем?» Но опять-таки, в один какой-то момент, а именно когда Сталин сидел к нему боком, Дербачев почувствовал, что это не игра, и немного успокоился. Он старался не осуждать, все знали: Сталин последнее время много и трудно болел.
— Ну так что, Дербачев? — неожиданно резко спросил Сталин, и Николай Гаврилович увидел его недобрую усмешку.— Так и будем молчать?
— Иосиф Виссарионович, я...
— Ты, ты! Партия посылала тебя не для того, чтобы ты потом болтал разные сверхглупости. Вот так. Рассказывай. Предлагай. Все вы сейчас трубите: колхозы, колхозы. Ну?
Сталин тяжело поднялся, отошел. Николаю Гавриловичу после слов Сталина стало легче, теперь он знал причину. Пусть было неизвестно, какими путями дошли до Сталина его рассуждения о селе, но теперь все становилось на свои места.
— Иосиф Виссарионович, я хотел все обдумать и потом уже представить в ЦК. Но, если так, я рад, что есть возможность...
— Ну, ну, говори.
— У меня сложилось впечатление плохое, Иосиф Виссарионович. Уровень жизни в колхозах очень низок, недостаточен. А запросы у людей выросли...
— Подожди, подожди,— недовольно поморщился Сталин, быстро подошел и опять сел к столу.— Если опустить поводья, сожрут завоевания революции. Ты-то должен понимать, Дербачев.— Минутная вспышка энергии прошла, и Сталин коротко бросил: — Говори дальше. Ведь неспроста ты завел этот разговор. Критиковать вас много, а ты предлагай.
— Иосиф Виссарионович, наши люди готовы на что угодно во имя Родины и партии. Я это вам могу подтвердить всей душой и уверен в этом. Для Родины они идут на все, но здесь...
— Что?
— Здесь, Иосиф Виссарионович, на мой взгляд, в дело вступают какие-то другие законы. Сотнями лет складывались определенные связи крестьянина с землей. Мы их взорвали, чтобы заменить совершенно новыми. Нужно бережнее и действеннее растить эти новые связи, крепить их и материально.
— Ты плохой теоретик, Дербачев,— неожиданно усмехнулся Сталин, шевельнув усами.— Хоть ты и Николай Гаврилович, но до Чернышевского не дорос. Прокламации еще не сочиняешь? — Сталин скользнул по лицу Дербачева взглядом и, помедлив, окончил: — Вижу, что нет. Тогда говори конкретнее.
— За примерами ходить недалеко, Иосиф Виссарионович. В Архангельской области, например, поголовье коров до сих пор значительно ниже, чем до революции. То же в Ярославской, в Рязанской, на Смоленщине. Это
ведь не случайно. Пусть война, пусть послевоенные трудности, и, однако, только этим не объяснишь, Иосиф Виссарионович.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
— Значит, вернулся?
— Как видишь.
— Давно?
— Да, порядком. Я ведь с тобой на одном заводе...
— Я знаю... Слышала: Поляков, Поляков.— Она принужденно улыбнулась.— Бывает же так... Я совсем забыла. Настя-то, помнится, звала тебя Митей. Вот ведь... Сколько же прошло с тех пор, как мы в последний раз виделись до войны? Ты не помнишь? — Она глядела на него не мигая, и он опустил глаза.
— Лет десять. Ты была тогда вот такая,— Дмитрий провел у себя ребром ладони чуть выше пояса.— Смешно...
— Наверно, десять. Это ведь еще когда было. Даже не верится.
Они больше не называли друг друга по имени и, встречаясь взглядами, отворачивались.
— Ты все знаешь? — спросила она тихо, и он молча кивнул, и они снова замолчали надолго.
— Смена тяжелая выдалась. Ты... ты, пожалуйста, прости. Устала. Приходи как-нибудь в другой раз, если захочешь. Ладно? А сейчас устала. Никак ничего не соображу.
Потом он бывал у них несколько раз, и она вела себя спокойней и ровней. По какому-то негласному уговору, они никогда не вспоминали о войне. Дмитрий больше не разговаривал с Васей и бывал у Солонцовых редко, не так-то просто приходить и видеть всегда усталую моло-
дую женщину и говорить с ней. Он все время ощущал с ее стороны молчаливую враждебность и не мог понять причины.
«Ну, чего ты на меня злишься? — часто хотелось спросить ему.— Что я тебе сделал плохого?»
Дмитрий засиделся, решая с Васей задачку по арифметике, он совсем забыл о Солонцовой. Закрывая старый «зингер», она взглянула на часы:
— Иди, Васек, спать, поздно уже. Завтра опять тебя не поднимешь.
Вася стал просить, она не разрешила. Мальчик попрощался и ушел в другую комнату. Солонцова вымыла руки под умывальником, принесла чайник. Приоткрыв дверь в другую комнату, спросила:
— Ты, может, чаю выпьешь, Васек?
— Не хочу,— донесся сонный голос мальчика.— Спать буду.
— Ну ладно, спи. Спокойной ночи.
Она села за стол, улыбнулась и налила чаю Дмитрию, улыбка ее мелькнула где-то в глубине глаз. Солонцова, задумавшись на минуту, поставила на стол бутылку, недопитую наполовину, два граненых стакана и тарелку с хлебом. И еще — луку и кислой, сверху заплесневевшей слегка капусты в стеклянной банке из-под маринада. Дмитрий молча следил за ее движениями, за ее руками, как они накладывали в тарелку капусту, за льющейся в стакан водкой и сосредоточенно сведенными бровями женщины. Сжатые губы — она словно решала очень важный вопрос, и, возможно, так оно и было, и Дмитрий молчал, и ему хотелось встать и уйти. Становилось тяжело наедине, его попытки разговориться ни к чему не приводили и раньше.
— Ты, кажется, не пьешь? — нарушила молчание Солонцова, отодвигая второй стакан.— Или налить?
— Не надо.
— Трезвенник,— сказала она равнодушно, взяла хлеб, посыпала его солью, понюхала.— А я привыкла. Ну ладно. Я за тебя выпью немного. Будь здоров.
— Спасибо.
— Скучный ты человек, Митя.
— А это веселее? — Он кивнул на бутылку, и Солонцова, разглядывая стакан с водкой, медленно сказала:
— Да нет, только ведь все равно. Ну ладно, будь здоров.
Он посмотрел, как она пила и потом крошила хлеб, отламывая его маленькими кусочками.
— Все наблюдаешь, интересно? — сказала она с усмешкой, подперев щеку рукой.
- Да нет,— сказал Дмитрий спокойно и задумчиво.
- А чего ходишь? Ну, чего ходишь?—Солонцова
отодвинула бутылку и стаканы, придвинула тарелку с капустой и стала хрустеть ею. От выпитой водки лицо женщины порозовело, оживилось и глаза еще посветлели.
До войны она была угловатой девчонкой, особенно рядом со старшей сестрой, и всегда ей по-девчоночьи завидовала. К сестре приходили взрослые товарищи, спорили, читали стихи. Они не обращали на нее, на девочку, никакого внимания, и это ее больно, по-детски, задевало.
Солонцова усмехнулась, слегка нахмурилась и выпила. Она пьянела и делалась теплее, словно оттаивала изнутри. Теплели, чуть начинали щуриться ее прозрачные, точно промытые, глаза. Они становились беспомощными, обиженными, как у ребенка. Все угловатое, резкое, выпиравшее из нее, куда-то исчезало, и Дмитрия охватило желание приласкать, утешить. Солонцова почувствовала — выпрямила голову, и глаза у нее стали колючими. Она, уже назло ему, налила. Не спуская взгляда, выпила, потянула в рот капусты, ухватив ее щепоткой, и стала сосредоточенно жевать, шевеля влажными, чуть припухшими губами.
— Зачем ты это? — не выдержал Дмитрий.— Кому хуже делаешь?
— А тебе что за дело?
— У тебя ведь ребенок.
Солонцова поглядела на Дмитрия, длинно и старательно выругалась. Она была сейчас неприятна, и Дмитрий встал, потянул пальто с вешалки. Когда он стал одеваться, женщина опустила голову на стол, на руки — ей хотелось плакать. «И пусть, пусть уходит. Лучше сразу. И для Васька лучше, нечего душу мальчонке бередить. Надумал вон, дяденьку ему надо, платье купить. Купим, все, сына, купим. Только ничего не нужно, никакого дяденьки. Без него проживем. Ходит, ходит, всю душу вымотал. Все знает ведь. Ему, конечно, не все равно, кто отец моего сына, про себя небось думает, нельзя об этом не думать, а ходит. И никогда ничего не спрашивает. Почему? Что за человек? Не могу же я ему нравиться. Ходит, ходит. И зачем человеку столько муки? Не должно так быть... Пусть бы никто не трогал. Ну живу, выпью, ну кому я мешаю? Я же тихо».
Дмитрий стоял в расстегнутом пальто, с шапкой в руках и смотрел на нее. Помогая себе руками, Солонцова тяжело встала.
— Вот что,— сказала она.— Не ходи ты сюда больше, ради бога. Слышишь? Не ходи! Придешь — выгоню к чертовой матери! Так и знай — выгоню!
— Не кричи, мальчишку напугаешь.
Солонцова на полуслове умолкла, впервые видела она его таким рассерженным.
— Заступник нашелся. Видели мы вас, и катись к...
— Ухожу,— повторил он и, не прощаясь, вышел.
Она не успела еще раз обругать его, поглядела на горку выстиранного белья. «Не придет больше»,— подумала она, устало опускаясь на табуретку, ноги как-то сразу отказали.
Нет, она сейчас, как никогда, трезва и, вероятно, понимала то, чего не понимала раньше и в чем не хотела признаваться. Она успела привыкнуть к Дмитрию, а может, она еще и надеялась. Он не понял, и пусть больно, и совсем все равно. Оборвалось, и ладно, ничего ей не надо.
Николай Гаврилович Дербачев лежал в кровати в своей тихой трехкомнатной квартире, сон не шел. Бывает так вот неожиданно. Бюро неплохо прошло, устал за долгий день — ненормированный день секретаря обкома, а уснуть все равно не удавалось. Он лежал, смотрел в темноту и ощущал молчаливо присутствие телефонов на столике в изголовье кровати. В любую секунду они могли зазвонить, и ему сообщат, передадут что-то очень важное, требующее немедленного вмешательства. До некоторой степени ему хотелось этого. Слишком велика и пустынна блестевшая чистотой квартира. Тетя Глаша, выполнявшая роль домоправительницы и экономки, после девяти часов вечера не подавала никаких признаков жизни, запиралась изнутри в своей комнате. Если Дерба-чеву что-нибудь требовалось, он шел на кухню и находил там чай в термосе, нарезанный хлеб, масло, бутерброды с ветчиной или сыром, прикрытые чистой салфеткой. Так уж поставила себя тетя Глаша, ее распорядок мог нарушиться разве только землетрясением.
Николай Гаврилович пытался представить, что делают сейчас жена и сын; они остались в Москве, жена слышать не хотела о провинции. Сын учился на втором
курсе энергетического института и обещал стать хорошим инженером.
Николай Гаврилович понимал сына, сам бы не разрешил ему бросить институт. Этого совершенно не требовалось, а вот без жены трудно. Она, конечно, могла приехать в Осторецк, Николай Гаврилович никак не ожидал того, что случилось в семье вслед за его новым назначением.
Все началось как-то неожиданно и непонятно. Кажется, раз или два в кругу близких друзей он, после одной из долгих поездок по стране, по Белоруссии, по центральным и северным областям, высказался резко критически о низкой рентабельности сельского хозяйства. Вторично он говорил, кажется, об общих проблемах, пытался наметить перестройку руководства на селе и выше, вплоть до центра.
В тот памятный день звонок телефона раздался рано утром, задолго до шести. Сын, встававший очень рано — готовился к сессии,— вначале постучал, затем решительно просунул русую голову в дверь родительской спальни. Стараясь не разбудить жену, Николай Гаврилович откинул одеяло, приподнялся.
— Папа, просили немедленно позвонить,— сказал сын, и по тому, как он это произнес, Дербачев понял, что звонили оттуда.— Срочно. Я говорю — спит, а мне: «Если спит, разбудите».
— Сейчас, Павел. Не бери больше трубку.
Как был, босиком, в нижнем белье, прошлепал в другую комнату, к телефону, набрал нужный номер, и его соединили очень быстро.
Потом все завертелось, точно в стремительных кадрах кинохроники. Торопливые сборы, молчаливые часовые, сопровождающий капитан из охраны, ожидавший у кремлевских ворот, знакомые переходы.
Лежа сейчас в удобной, теплой постели, Николай Гаврилович перебирал в памяти весь разговор со Сталиным.
Снова и снова пытался припомнить, как он ходил, слушал, вспоминал, как сам держался и что чувствовал, но все как-то смешивалось, и он опять возвращался к началу.
«Надо было сразу все записать,— усмехнулся Николай Гаврилович, сдвигая одеяло с груди.— Впрочем, нет, не получилось бы. Разговаривать с ним, да еще так, как мне пришлось... Ясно, что неспроста вызвал, а этого ли хотел, что получилось, теперь не так просто и понять».
Москва спала, уже по пути в Кремль Дербачев перестал замечать что-либо по сторонам — спешно и в такое время его никогда не вызывали к самому. Последнее время — на то были всякие причины — Николай Гаврилович в присутствии Сталина испытывал неприятное чувство тревоги и беспокойства, он старался подавлять их в себе, но это ему плохо удавалось и много стоило.
Уже в машине он весь собрался, словно в тугой кулак, настраивая себя и готовя, как-то тяжелея для самого себя, словно оставаясь в совершенной и большой пустоте и тишине. Все только в самом, и все только в себе, и больше ничего: ни земли кругом, ни человека, ни города. Все исчезло, кроме самого себя, и, очевидно, это произошло от неожиданно мелькнувшей мысли, что Сталин — тот предел, на котором, по сути дела, все кончается, и дальше ничего нет. Любой другой еще не был пределом, за ним всегда что-то оставалось, а здесь дальше не было ничего и никого.
Дербачев посмотрел в затылок шагавшего впереди капитана и опять ощутил тяжесть в самом себе, но дверь, на которую ему указали, открыл не торопясь, свободно и лишь на одно неуловимое даже для себя мгновение помедлил, входя, и Сталин, который оказался как-то сразу близко и лицом к двери, заметил.
— Спотыкаешься, Дербачев, — сказал он, отворачиваясь, проходя к столу, слегка выдвинутому из противоположного от двери угла к середине комнаты. Прикоснувшись рукой к столу и слегка опираясь на него, Сталин глядел на Дербачева, хмурился. У него было усталое, сердитое и очень бледное лицо.— Проходи, садись.
Дербачев прошел, сел на обитый черной кожей стул, пахло духами и табаком, на столе — несколько книг, одна в бледно-желтом переплете, коробка папирос, на коричневом блокноте у самого края — серая тяжелая пепельница. Сталин проследил, как Дербачев садился, отвернулся и пошел к стене, где между двумя окнами висела большая и подробная карта от Польши до Урала. На полпути Сталин повернулся, постоял, угнувшись, притронулся пальцами к толстым седым усам, совершенно скрывавшим губы.
— Хорошо спал? — неожиданно спросил он, поднимая голову и опять проходя к столу.
— Не совсем, Иосиф Виссарионович.
Сталин недоверчиво покосился, своим вопросом он хотел дать понять, что не спал совсем, и Дербачев понял, но то, что он понял, лишь усилило у Сталина чув-
с тво усталости, он передвинул стул от стола, но сел на другой, не далеко, но и не близко к Дербачеву.
— Сиди, сиди,— сказал Сталин, когда Дербачев хотел слегка повернуть стул под собой, и пересел к столу, чуть боком к Дербачеву, и тому теперь был виден впалый седой висок Сталина, сероватая, заметно тронутая редкими крупными рябинками щека, нос, казалось опущенный на усы. После вчерашнего негласного совещания, на котором было много ответственных зарубежных товарищей и ради которого Сталину и пришлось приехать в Москву, он чувствовал себя неважно. Собственно, он точно и не знал, зачем вызвал к себе Дербачева. Сейчас шепчутся многие, остались такие, чем-нибудь недовольные, их никогда и не выведешь. И этот давно уже рассуждает и не шепчется, а говорит, и довольно громко, не стесняясь.
У Сталина опять вспыхнуло раздражение. Сдерживая гнев, он выпрямился на стуле, подтянул плечи вверх и, чуть откинув сухую легкую голову, стал глядеть в угол. Дело ведь и не в том, что проповедовал этот болтун, а в том, что, хочешь ты или нет, приходится заниматься мелочами, когда и на очень важные дела совсем не остается времени.
Сталин покосился на Дербачева, зорко, в одно мгновение ухватывая любую мелочь в его лице: выражение глаз, первые морщины на широком лбу, мясистый нос, еще свежие сильные щеки, даже легкую испарину на лбу у переносицы и над верхней крупной губой.
Кнопка вызова была с другого края стола, нужно было встать или тянуться к ней через весь стол, и Сталин остался сидеть по-прежнему молча, изредка поглядывая на Дербачева и опять задумываясь.
Ожидая, Дербачев сидел молча и неподвижно, стараясь все время глядеть на Сталина и в то же время как-то не мешать ему. Это было трудно, и Дербачев начинал все больше и больше чувствовать свою тяжесть и сомневаться в том, в чем был абсолютно уверен всего полчаса назад. Он видел, что Сталин сердит и раздражен, он его понимал сейчас, как никогда, и не осуждал. Но в те полчаса или в час, когда ему пришлось сидеть молча и ждать, в нем несколько раз начинала подниматься ярость, и тогда он видел Сталина совсем по-другому и думал зло: «Что он со мной как кошка с мышью? Или ему больше заняться нечем?» Но опять-таки, в один какой-то момент, а именно когда Сталин сидел к нему боком, Дербачев почувствовал, что это не игра, и немного успокоился. Он старался не осуждать, все знали: Сталин последнее время много и трудно болел.
— Ну так что, Дербачев? — неожиданно резко спросил Сталин, и Николай Гаврилович увидел его недобрую усмешку.— Так и будем молчать?
— Иосиф Виссарионович, я...
— Ты, ты! Партия посылала тебя не для того, чтобы ты потом болтал разные сверхглупости. Вот так. Рассказывай. Предлагай. Все вы сейчас трубите: колхозы, колхозы. Ну?
Сталин тяжело поднялся, отошел. Николаю Гавриловичу после слов Сталина стало легче, теперь он знал причину. Пусть было неизвестно, какими путями дошли до Сталина его рассуждения о селе, но теперь все становилось на свои места.
— Иосиф Виссарионович, я хотел все обдумать и потом уже представить в ЦК. Но, если так, я рад, что есть возможность...
— Ну, ну, говори.
— У меня сложилось впечатление плохое, Иосиф Виссарионович. Уровень жизни в колхозах очень низок, недостаточен. А запросы у людей выросли...
— Подожди, подожди,— недовольно поморщился Сталин, быстро подошел и опять сел к столу.— Если опустить поводья, сожрут завоевания революции. Ты-то должен понимать, Дербачев.— Минутная вспышка энергии прошла, и Сталин коротко бросил: — Говори дальше. Ведь неспроста ты завел этот разговор. Критиковать вас много, а ты предлагай.
— Иосиф Виссарионович, наши люди готовы на что угодно во имя Родины и партии. Я это вам могу подтвердить всей душой и уверен в этом. Для Родины они идут на все, но здесь...
— Что?
— Здесь, Иосиф Виссарионович, на мой взгляд, в дело вступают какие-то другие законы. Сотнями лет складывались определенные связи крестьянина с землей. Мы их взорвали, чтобы заменить совершенно новыми. Нужно бережнее и действеннее растить эти новые связи, крепить их и материально.
— Ты плохой теоретик, Дербачев,— неожиданно усмехнулся Сталин, шевельнув усами.— Хоть ты и Николай Гаврилович, но до Чернышевского не дорос. Прокламации еще не сочиняешь? — Сталин скользнул по лицу Дербачева взглядом и, помедлив, окончил: — Вижу, что нет. Тогда говори конкретнее.
— За примерами ходить недалеко, Иосиф Виссарионович. В Архангельской области, например, поголовье коров до сих пор значительно ниже, чем до революции. То же в Ярославской, в Рязанской, на Смоленщине. Это
ведь не случайно. Пусть война, пусть послевоенные трудности, и, однако, только этим не объяснишь, Иосиф Виссарионович.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57