Такая война не могла пройти бесследно. Борисова видела цели, во имя их стоило терпеть и страдать. Раньше, в семнадцать лет, она представляла иначе будущее. Война все разрушила, наивные мечты юности казались сейчас просто глупыми. Она поняла — человек живет надеждой. Аккуратная, исполнительная, она научилась верно и быстро понимать обстановку. Она не винила войну, как некоторые ее подруги. Просто оказалась выдержаннее, тверже других, война отняла у нее пять лет молодости и любимого человека. И всю себя, свое горе, свои воспоминания она утопила в работе, это стало теперь смыслом жизни,— только работа могла окончательно вылечить и принести спокойствие, душевное равновесие. Ее быстро заметили и выделили среди других. С ней уважительно, с еле уловимой добродушной иронией здоровался Михаил Михеевич Карчун, первый секретарь, всегда усталый, вспыльчивый сорокалетний человек. Встречаясь с нею, он оживлялся, молодел и шутил о грядущей смене. Он с удовольствием передавал ей свой опыт, знание людей и района. Карчун был до войны веселым человеком. Запущенная болезнь сердца, хроническая усталость и бессонница сделали его раздражительным. Борисова знала его еще по городскому подполью и относилась к нему с уважением. Это придавало их отношениям чуть больше интимности, чем следовало. Они не перешагивали грани дружеских отношений. Борисовой
и Карчуну приходилось часто вспоминать боевое и опасное прошлое — в нем они оба играли свои роли, в меру сил и способностей. Оба они привыкли к тяготам и меньше других кивали на них сейчас. Новые и новые трудности вставали на пути. Не впервые видела Борисова травяной хлеб и большеглазых, костлявых детей, пожелтевших от голода, с вялыми, замедленными движениями. Иногда она ловила себя на желании тяжело, по-мужски, выругаться, а иногда, приезжая из очередной командировки, насмотревшись, она долго, безутешно плакала. Успокоившись, взяв себя в руки, оправдывала все происходившее одной великой необходимостью. Борисова знала и верила — придет лучшее время. Она думала о продолжении святой жертвенности Корчагиных, она читала Маяковского и, глядя сухими глазами в темноту, перешагивала в его коммунистическое далеко. Там было много счастья, веселья, накормленные, обогретые люди. Она пыталась представить себе все это конкретно, перед глазами вставали какие-то сказочные картины: толпы празднично одетых людей, песни, театры, заполненные светом и музыкой, поля спелой пшеницы; она часто ловила себя на том, что всего-навсего вспоминает какой-нибудь фильм. Она пыталась уйти от реальности и понимала это, и вот за такую слабость она себя ненавидела. Да, оно будет — такое будущее, наступит время, и оно придет, но для этого именно сейчас нужно быть жестокой и к себе, и к другим. А она этого пока не умеет, недостаточно в ней еще такой злости и беспощадности.
Вернувшись из райкома, она с трудом проглотила подогретую матерью гороховую похлебку и, невпопад отвечая на вопросы, долго сидела за столом, сцепив руки. Мать убрала со стола, подмела комнату. За открытым окном жаркий вечер, пахло пылью, дымом, воздух был сух, и мать, страдавшая астмой, двигалась медленно и размеренно. Ей давно нужно уйти на покой, но она продолжала работать, приходила с уроков еле живая, еще хлопотала по дому. Дочь вечно пропадала, и она, управившись с домашними делами, готовилась к следующему дню, читала, проверяла тетради. Летом Зоя Константиновна чувствовала себя лучше, хотя не любила лето, оно плохо выносила жару, особенно с тех пор, как заболела.
Юля следила за движениями матери и отдыхала. Хорошо было молча сидеть, наблюдать за привычными хлопотами матери и ни о чем больше не думать.
— Сушь какая,— сказала мать, присаживаясь к своему столику и обмахиваясь развернутой книгой.— Ты бы шла, Юленька, легла. Выспись хоть раз в месяц. Иди, дочурка.
— Спасибо, мама. Пожалуй, так и надо сделать.
— Иди. Почитаю немного и тоже лягу. У тебя все в порядке?
— Конечно. Спокойной ночи, мама.
— Спокойной ночи, девочка. Спи, ни о чем не думай. Иногда надо выключаться. Сегодня встретился Саша Козлов. Невероятно, в чем душа держится. Брючки как на шесте, сам весь светится. «Я, говорит, Зоя Константиновна, новые стихи написал. Прочитайте, пожалуйста...» Протягивает тетрадку, у самого глаза чистые, синие.
Зоя Константиновна подняла голову, пристально посмотрела на дочь. Та безучастно рассматривала свои ногти. Зоя Константиновна нацепила на нос старенькие, скрепленные цветными нитками очки, полистала серую тетрадь и прочитала:
Мы отстроим их из стекла и стали, И лягут они, в голубые сады одеты, Новые города-медали На солнечную грудь планеты.
— Что ты читаешь? — спросила Юля. Зоя Константиновна сняла очки.
— Саша Козлов,— сказала она, протирая глаза: последнее время они утомлялись у Зои Константиновны мгновенно.— Талантливый мальчик, жалко, плохо питается.
— Не он один, мама.
— Не надо, Юленька. Не нравишься ты мне такой. Тебе самой быть матерью, откуда у тебя эта черствость?
— Перестань, мама. Разговоры, разговоры... А если уж тебе кажется, тебе лучше знать откуда.
— Всегда я у тебя виновата. Даже в этом.
Юля встала и, поцеловав мать, прошла в другую комнату. Здесь стояла узкая железная койка, стол, старый и широкий. Юля разделась, откинула простыню и легла. Тут же встала, распахнула окно, постояла возле него в одной сорочке на узких смугловатых плечах, прислушалась. Город успокаивался, лишь время от времени покрикивали на вокзале паровозы.
Их дом в центре города — один из отстроенных заново, квартира на четвертом этаже.
Юля любила глядеть на город ночью. Над городом висела луна. Он был не так безобразен, развалины скрадывались. Сейчас она думала не о городе, едва-едва начинавшем оживать, она вспоминала такую же ночь четыре года назад. С тех пор как умерла надежда, она запретила себе вспоминать о той ночи. Слишком дорого стоили воспоминания, слишком много с ними похоронено.
«Не смей»,— приказала она себе, стискивая зубы, стараясь задавить тревогу в самом начале. Она взялась за виски и крепко зажмурилась, затем отодвинулась от окна. В глазах потемнело, она несколько минут ходила по комнате, натыкаясь на вещи и стены. Она вспомнила о матери и кинулась к ней. Зоя Константиновна спала. Юля остановилась у ее кровати, натягивая на плечи старенькую короткую сорочку.
— Мама,— позвала она, дрожа всем телом.— Мама! — почти закричала она, из последних сил стараясь сдержаться.— Мама!
Зоя Константиновна, сдвигая худыми ногами одеяло,села.
— Что с тобою, Юленька? Господи, ты не заболела ли?
Да скажи, что?
— Мама,— опять услышала Зоя Константиновна голос дочери, и у нее начали медленно деревенеть больные ноги.— Это он, он, он!
— Кто? — со страхом спросила мать.
— Дима Поляков. Ты понимаешь? Поляков, тот самый
Дима Поляков.
Зоя Константиновна никак не могла нащупать ногами
теплые туфли.
— Просто невозможно,— сказала Юля.— С ума сойти. Невозможно, чтоб он нашелся таким. Я не хочу этого, не могу. Да не смотри же на меня так, я не больна, я совсем здорова.
Зоя Константиновна справилась с туфлями и встала. Она уложила Юлю в свою постель насильно.
— Укрой меня, холодно.
— Воды выпьешь?
— Холодно, не хочу.
— Сейчас чаю согрею. Не надо, доченька.
— Не хочу. Это пройдет сейчас.
— Конечно, пройдет. Обязательно пройдет. Поплачь, дочка. Никто не видит, а я не в счет. Поплачь, не держи в себе.
— Не могу,— донеслось до нее.— Не могу.
— Ну хорошо, хорошо, не надо. Постарайся уснуть. Закрой глаза и считай до тысячи. Или вспоминай. Помнишь стихи? Жуковского или Тютчева.
— Как — Тютчева? Почему — Тютчева? Совсем не помню.
— Вечная твоя занятость. Очень музыкальный поэт, с прекрасным, редким талантом. Нельзя столько работать. И дома по ночам сидишь, книги, книги. Весь месяц чтобы не притрагивалась, не разрешаю. А сейчас спи, дочка. Всё обойдется. Спи, родная, спи.
— Спать? У нас так мало света... Смотри, совсем темно, как в подвале. Надо сменить лампочку. Поярче бы.
— Конечно, завтра же куплю. Спи.
Зоя Константиновна готова была сказать: «Баю-бай». Она сделала бы все, но что она могла?
Луна скатывалась на горизонт, и город медленно погружался в предрассветную сухую темень. Земля просила дождя. Земля задыхалась, а дождя все не было.
— Ложись, мама, я пойду к себе...
— Побудь еще, успокойся, Юленька.
— Мне уже лучше. Хочу побыть одна.
— Ну, иди, иди. Посмотришь, все устроится.
— Да, конечно. Спи, мама, не беспокойся.
— Иди, иди, доченька.— Зоя Константиновна прикоснулась к щеке дочери губами: — У тебя температура...
— Нет, нет, спокойной ночи, мама.
Юля поднялась, тронула мать за руку, прошла в свою комнату, плотно прикрыла дверь и сразу легла на кровать навзничь. Слез по-прежнему не было, в глазах словно все высохло, только веки вздрагивали.
«Что такое со мной?» — подумала она с мучительным желанием выплакаться, закидывая руки за голову.
«Нервное... Хватит, хватит».
В раскрытое окно душно пахнуло не успевшим и за полночь посвежеть воздухом города.
«Когда мы последний раз виделись?»
«Чертик, чертик, поиграй, да опять...»
«Да, да, осенью сорок второго... Я передала ему схему немецких укреплений по Острице... И облава...»
«А еще раньше?»
«После начала войны, раньше уже не видела. Знала, что его перебросили через фронт в Осторецк, а видеть так и не пришлось».
«А еще раньше?»
«В тридцать девятом, в декабре, точно. Он приехал на полмесяца на побывку. И мы тогда страшно, в первый раз за всю жизнь, поссорились. Показалось, что он вел себя слишком настойчиво. А почему, спрашивается, настойчиво? Ведь он просто перестал быть мальчиком. А сама я... Да, я говорила, что мне нужно окончить институт... Какой глупой можно быть в девятнадцать лет! Институт... Так и не кончила, не хватило одного года...»
Не замечая, она все отводила и отводила руки куда-то назад, просунув их за спинку кровати между прутьев,— боль в плечах была сейчас чем-то необходимым.
Потом пришли слезы, как-то неожиданно, неудержимо.
Первым задолго до рассвета просыпался дед Матвей. Теперь он почти не мог спать, племянник свалился как снег на голову, его нужно кормить. Раньше за свою работу дед Матвей ничего не брал, ему и не предлагали. Дадут пообедать, поужинать — ладно. Теперь не то — в селах хорошо знают друг друга, и теперь, когда дед Матвей собирался уходить, засовывал за пояс топор, ему обязательно что-нибудь давали. Кто чем богат. Кулек крахмала, краюшку черного, цвета земли, хлеба, узелок крупы или пяток сухарей. Однажды он принес домой курицу с рябым ожерельем и рябым хвостом, старик нес ее как драгоценность. Он отрубил курице голову, бережно ощипал и сварил племяннику суп в трофейной каске. Он до сих пор пользовался каской вместо котелка. Часть курицы, несмотря на всяческие предосторожности, утащил ночью одичавший кот. Дед Матвей выскочил поздно, он только успел увидеть пушистый хвост. С тех пор старик возненавидел котов.
Деду Матвею сочувствовали, его все знали, и никто не осуждал его, если он, нанимаясь плотничать, спорил теперь за каждый фунт, за каждую копейку. Ему сочувствовали, да и сам он уже привык; Дмитрий никому не мешал, он вернулся с виду нормальным человеком, с ногами, руками. Дед Матвей водил племянника к врачам, несколько раз возил в город. Ему предлагали отправить больного под Москву, в специальную лечебницу. Дед Матвей не соглашался, сам он не болел все шестьдесят лет и не знал врачей. Он лишь однажды объелся — съел на спор чуть не полтушки молодого барана, а случилось это лет сорок назад. К нему привезли ветеринара, и с тех пор он не болел и не мог решить, верить ему врачам или нет. Племянника выстукивали, ощупывали, просвечивали на рентгене. Организм был здоров, но Дмитрий ничего не помнил. Доктора, разводя руками, объясняли отсутствие памяти мудреными словами, и дед Матвей, выслушивая их предложения, про себя ругательски ругался и уводил племянника опять домой, работал, ухаживал, следил за больным и думал. Его беспокоила сушь. Стоило ей продержаться месяца полтора — и быть страшному голоду.
На яблонях опала завязь, колодцы постепенно высыхали, под вечер вода черпалась пополам с жидкой глиной. Дед Матвей еще затемно натаскал две железные бочки из-под бензина с вырубленными днищами и поставленными на попа. Вечером нужно было полить табак и помидоры. Закончив таскать воду, покурил у бочек, сходил
в огород, набрал немного капустных листьев и стал варить суп. Добавил в него горсть ячменной крупы и немного муки. Из-за мышей он держал ее в цинке от патронов. «Сюда бы говяжью косточку»,— подумал он, помешивая варево и принюхиваясь. Шумно схлебывая, попробовал и остался доволен. Хоть не говяжья косточка, а хорошо, мясной дух. Недаром говорят, что в перьях все мясо. Вчера в его силок в саду попалась сорока, сегодня он сварил ее, и получилось наваристо и вкусно. Оставалось разбудить племянника: начинался новый день.
Нужно было спускаться в душную землянку. Старик всегда с нетерпением ждал этой минуты и каждый раз думал: «А вдруг да что переменится?»
Он снял закопченную каску с огня, перевесил ее подальше, достал и вытер белые деревянные ложки и миски, самим им выдолбленные. «Пора»,— подумал он и вздохнул громче:
— Господи благослови.
Пригнувшись, прошел в землянку и, едва глаза привыкли к полумраку, насторожился. Дмитрий сидел на своем топчане и пристально, в упор, глядел на него все тем же неподвижным пустым взглядом.
— Утро доброе,— проговорил старик как мог весело и ровно.
В ответ молчание, как всегда, и дед Матвей сказал:
— Одевайся. Умываться, брат, завтракать.
Старик уже приобвыкся с больным, двигался спокойно и медленно, всякая суета и шум действовали на племянника.
— Одевайся, Митрий, пора.— Старик подал брюки. Больной посмотрел на них, спросил безразлично:
— Работать?
— Нет, ты, Митрий, отдыхай, тебе отдыхать надо. Какая там работа тебе?
— Скорей бы, сколько можно,— сказал Дмитрий, торопливо натягивая штаны и отыскивая что-то глазами.— Интересно...
— Наработаешься, успеешь. Пошли поедим — остынет суп. Сегодня у меня с мясом.
Разговор был окончен теперь до самого вечера, до тех пор, когда нужно будет ложиться спать.
Они вышли из землянки, сухое разгоралось утро. Под старой яблоней белела гора стружки: там у деда Матвея верстак — старик брал мелкую работу на дом. Ему не хотелось упускать из виду племянника, последние дни его одолевали разные страхи. «Митька сегодня не лежал, а сидел,— тревожно думал старик, разливая суп в миски.— Не было еще так...»
— Вкусно,— неожиданно сказал Дмитрий, ни к кому не обращаясь, и у деда Матвея ложка повисла на полпути ко рту.
Потом он схлебнул, что-то проворчал, незаметно и зорко следя за больным. Старика порадовал аппетит племянника — последние дни Дмитрий все больше входил в тело. Свежело лицо, стали заметно выделяться мускулы на груди и на руках. Не дальше чем вчера старик застал у своей изгороди соседку Марфу, с чисто бабьим любопытством пялившую глаза на Дмитрия. Старик обозвал Марфу «коровой» и «бездельницей», она в ответ хохотнула и, показывая глазами в глубину сада, где расхаживал Дмитрий, спросила:
— Хорош мужик? — И вздохнула.— Чего бы тебе, старый, соваться? Тебе-то трын-трава, а мне двадцать восемь, мужика моего в первый год убило небось.
Опешив, дед Матвей плюнул себе под ноги:
— Ну, что тут скажешь, блудня саратовская!
— Это что за саратовская такая? — озадаченно спросила Марфа.
Дед Матвей не стал вдаваться в подробности, повернулся к языкастой соседке спиной.
Последние дни настораживали старика. И все резче проступавший румянец на лице больного, и совсем детская беспомощность, и необычная его встревоженность, да и свои собственные потаенные опасения и надежды.
Съев суп, Дмитрий сосредоточенно смотрел в миску. Он глядел с большим интересом. Дед Матвей скосился туда же. Дмитрий поднял голову, в его вроде бы посветлевших глазах появилось новое выражение. Они стали осмысленнее, живее. «Помоги, господи»,— сказал дед Матвей про себя. Дмитрий встал, и проблеск надежды у старика пропал. Дмитрий ходил из одного конца сада в другой. Взад и вперед. Туда и обратно. Точно в нужных местах он нагибал голову, чтобы не зацепиться за ветку, точно в одном месте поворачивался и снова шагал. Туда-обратно. Соседи уже привыкли к этому.
Дед Матвей понаблюдал за племянником издали, тяжело встал и направился к своему верстаку. Старый, видавший виды солдат, в недавнем прошлом партизан, он мог, не дрогнув, пройти с нищенской сумой за плечами через любой населенный пункт, кишевший немцами. Сейчас ему все чаще становилось не по себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
и Карчуну приходилось часто вспоминать боевое и опасное прошлое — в нем они оба играли свои роли, в меру сил и способностей. Оба они привыкли к тяготам и меньше других кивали на них сейчас. Новые и новые трудности вставали на пути. Не впервые видела Борисова травяной хлеб и большеглазых, костлявых детей, пожелтевших от голода, с вялыми, замедленными движениями. Иногда она ловила себя на желании тяжело, по-мужски, выругаться, а иногда, приезжая из очередной командировки, насмотревшись, она долго, безутешно плакала. Успокоившись, взяв себя в руки, оправдывала все происходившее одной великой необходимостью. Борисова знала и верила — придет лучшее время. Она думала о продолжении святой жертвенности Корчагиных, она читала Маяковского и, глядя сухими глазами в темноту, перешагивала в его коммунистическое далеко. Там было много счастья, веселья, накормленные, обогретые люди. Она пыталась представить себе все это конкретно, перед глазами вставали какие-то сказочные картины: толпы празднично одетых людей, песни, театры, заполненные светом и музыкой, поля спелой пшеницы; она часто ловила себя на том, что всего-навсего вспоминает какой-нибудь фильм. Она пыталась уйти от реальности и понимала это, и вот за такую слабость она себя ненавидела. Да, оно будет — такое будущее, наступит время, и оно придет, но для этого именно сейчас нужно быть жестокой и к себе, и к другим. А она этого пока не умеет, недостаточно в ней еще такой злости и беспощадности.
Вернувшись из райкома, она с трудом проглотила подогретую матерью гороховую похлебку и, невпопад отвечая на вопросы, долго сидела за столом, сцепив руки. Мать убрала со стола, подмела комнату. За открытым окном жаркий вечер, пахло пылью, дымом, воздух был сух, и мать, страдавшая астмой, двигалась медленно и размеренно. Ей давно нужно уйти на покой, но она продолжала работать, приходила с уроков еле живая, еще хлопотала по дому. Дочь вечно пропадала, и она, управившись с домашними делами, готовилась к следующему дню, читала, проверяла тетради. Летом Зоя Константиновна чувствовала себя лучше, хотя не любила лето, оно плохо выносила жару, особенно с тех пор, как заболела.
Юля следила за движениями матери и отдыхала. Хорошо было молча сидеть, наблюдать за привычными хлопотами матери и ни о чем больше не думать.
— Сушь какая,— сказала мать, присаживаясь к своему столику и обмахиваясь развернутой книгой.— Ты бы шла, Юленька, легла. Выспись хоть раз в месяц. Иди, дочурка.
— Спасибо, мама. Пожалуй, так и надо сделать.
— Иди. Почитаю немного и тоже лягу. У тебя все в порядке?
— Конечно. Спокойной ночи, мама.
— Спокойной ночи, девочка. Спи, ни о чем не думай. Иногда надо выключаться. Сегодня встретился Саша Козлов. Невероятно, в чем душа держится. Брючки как на шесте, сам весь светится. «Я, говорит, Зоя Константиновна, новые стихи написал. Прочитайте, пожалуйста...» Протягивает тетрадку, у самого глаза чистые, синие.
Зоя Константиновна подняла голову, пристально посмотрела на дочь. Та безучастно рассматривала свои ногти. Зоя Константиновна нацепила на нос старенькие, скрепленные цветными нитками очки, полистала серую тетрадь и прочитала:
Мы отстроим их из стекла и стали, И лягут они, в голубые сады одеты, Новые города-медали На солнечную грудь планеты.
— Что ты читаешь? — спросила Юля. Зоя Константиновна сняла очки.
— Саша Козлов,— сказала она, протирая глаза: последнее время они утомлялись у Зои Константиновны мгновенно.— Талантливый мальчик, жалко, плохо питается.
— Не он один, мама.
— Не надо, Юленька. Не нравишься ты мне такой. Тебе самой быть матерью, откуда у тебя эта черствость?
— Перестань, мама. Разговоры, разговоры... А если уж тебе кажется, тебе лучше знать откуда.
— Всегда я у тебя виновата. Даже в этом.
Юля встала и, поцеловав мать, прошла в другую комнату. Здесь стояла узкая железная койка, стол, старый и широкий. Юля разделась, откинула простыню и легла. Тут же встала, распахнула окно, постояла возле него в одной сорочке на узких смугловатых плечах, прислушалась. Город успокаивался, лишь время от времени покрикивали на вокзале паровозы.
Их дом в центре города — один из отстроенных заново, квартира на четвертом этаже.
Юля любила глядеть на город ночью. Над городом висела луна. Он был не так безобразен, развалины скрадывались. Сейчас она думала не о городе, едва-едва начинавшем оживать, она вспоминала такую же ночь четыре года назад. С тех пор как умерла надежда, она запретила себе вспоминать о той ночи. Слишком дорого стоили воспоминания, слишком много с ними похоронено.
«Не смей»,— приказала она себе, стискивая зубы, стараясь задавить тревогу в самом начале. Она взялась за виски и крепко зажмурилась, затем отодвинулась от окна. В глазах потемнело, она несколько минут ходила по комнате, натыкаясь на вещи и стены. Она вспомнила о матери и кинулась к ней. Зоя Константиновна спала. Юля остановилась у ее кровати, натягивая на плечи старенькую короткую сорочку.
— Мама,— позвала она, дрожа всем телом.— Мама! — почти закричала она, из последних сил стараясь сдержаться.— Мама!
Зоя Константиновна, сдвигая худыми ногами одеяло,села.
— Что с тобою, Юленька? Господи, ты не заболела ли?
Да скажи, что?
— Мама,— опять услышала Зоя Константиновна голос дочери, и у нее начали медленно деревенеть больные ноги.— Это он, он, он!
— Кто? — со страхом спросила мать.
— Дима Поляков. Ты понимаешь? Поляков, тот самый
Дима Поляков.
Зоя Константиновна никак не могла нащупать ногами
теплые туфли.
— Просто невозможно,— сказала Юля.— С ума сойти. Невозможно, чтоб он нашелся таким. Я не хочу этого, не могу. Да не смотри же на меня так, я не больна, я совсем здорова.
Зоя Константиновна справилась с туфлями и встала. Она уложила Юлю в свою постель насильно.
— Укрой меня, холодно.
— Воды выпьешь?
— Холодно, не хочу.
— Сейчас чаю согрею. Не надо, доченька.
— Не хочу. Это пройдет сейчас.
— Конечно, пройдет. Обязательно пройдет. Поплачь, дочка. Никто не видит, а я не в счет. Поплачь, не держи в себе.
— Не могу,— донеслось до нее.— Не могу.
— Ну хорошо, хорошо, не надо. Постарайся уснуть. Закрой глаза и считай до тысячи. Или вспоминай. Помнишь стихи? Жуковского или Тютчева.
— Как — Тютчева? Почему — Тютчева? Совсем не помню.
— Вечная твоя занятость. Очень музыкальный поэт, с прекрасным, редким талантом. Нельзя столько работать. И дома по ночам сидишь, книги, книги. Весь месяц чтобы не притрагивалась, не разрешаю. А сейчас спи, дочка. Всё обойдется. Спи, родная, спи.
— Спать? У нас так мало света... Смотри, совсем темно, как в подвале. Надо сменить лампочку. Поярче бы.
— Конечно, завтра же куплю. Спи.
Зоя Константиновна готова была сказать: «Баю-бай». Она сделала бы все, но что она могла?
Луна скатывалась на горизонт, и город медленно погружался в предрассветную сухую темень. Земля просила дождя. Земля задыхалась, а дождя все не было.
— Ложись, мама, я пойду к себе...
— Побудь еще, успокойся, Юленька.
— Мне уже лучше. Хочу побыть одна.
— Ну, иди, иди. Посмотришь, все устроится.
— Да, конечно. Спи, мама, не беспокойся.
— Иди, иди, доченька.— Зоя Константиновна прикоснулась к щеке дочери губами: — У тебя температура...
— Нет, нет, спокойной ночи, мама.
Юля поднялась, тронула мать за руку, прошла в свою комнату, плотно прикрыла дверь и сразу легла на кровать навзничь. Слез по-прежнему не было, в глазах словно все высохло, только веки вздрагивали.
«Что такое со мной?» — подумала она с мучительным желанием выплакаться, закидывая руки за голову.
«Нервное... Хватит, хватит».
В раскрытое окно душно пахнуло не успевшим и за полночь посвежеть воздухом города.
«Когда мы последний раз виделись?»
«Чертик, чертик, поиграй, да опять...»
«Да, да, осенью сорок второго... Я передала ему схему немецких укреплений по Острице... И облава...»
«А еще раньше?»
«После начала войны, раньше уже не видела. Знала, что его перебросили через фронт в Осторецк, а видеть так и не пришлось».
«А еще раньше?»
«В тридцать девятом, в декабре, точно. Он приехал на полмесяца на побывку. И мы тогда страшно, в первый раз за всю жизнь, поссорились. Показалось, что он вел себя слишком настойчиво. А почему, спрашивается, настойчиво? Ведь он просто перестал быть мальчиком. А сама я... Да, я говорила, что мне нужно окончить институт... Какой глупой можно быть в девятнадцать лет! Институт... Так и не кончила, не хватило одного года...»
Не замечая, она все отводила и отводила руки куда-то назад, просунув их за спинку кровати между прутьев,— боль в плечах была сейчас чем-то необходимым.
Потом пришли слезы, как-то неожиданно, неудержимо.
Первым задолго до рассвета просыпался дед Матвей. Теперь он почти не мог спать, племянник свалился как снег на голову, его нужно кормить. Раньше за свою работу дед Матвей ничего не брал, ему и не предлагали. Дадут пообедать, поужинать — ладно. Теперь не то — в селах хорошо знают друг друга, и теперь, когда дед Матвей собирался уходить, засовывал за пояс топор, ему обязательно что-нибудь давали. Кто чем богат. Кулек крахмала, краюшку черного, цвета земли, хлеба, узелок крупы или пяток сухарей. Однажды он принес домой курицу с рябым ожерельем и рябым хвостом, старик нес ее как драгоценность. Он отрубил курице голову, бережно ощипал и сварил племяннику суп в трофейной каске. Он до сих пор пользовался каской вместо котелка. Часть курицы, несмотря на всяческие предосторожности, утащил ночью одичавший кот. Дед Матвей выскочил поздно, он только успел увидеть пушистый хвост. С тех пор старик возненавидел котов.
Деду Матвею сочувствовали, его все знали, и никто не осуждал его, если он, нанимаясь плотничать, спорил теперь за каждый фунт, за каждую копейку. Ему сочувствовали, да и сам он уже привык; Дмитрий никому не мешал, он вернулся с виду нормальным человеком, с ногами, руками. Дед Матвей водил племянника к врачам, несколько раз возил в город. Ему предлагали отправить больного под Москву, в специальную лечебницу. Дед Матвей не соглашался, сам он не болел все шестьдесят лет и не знал врачей. Он лишь однажды объелся — съел на спор чуть не полтушки молодого барана, а случилось это лет сорок назад. К нему привезли ветеринара, и с тех пор он не болел и не мог решить, верить ему врачам или нет. Племянника выстукивали, ощупывали, просвечивали на рентгене. Организм был здоров, но Дмитрий ничего не помнил. Доктора, разводя руками, объясняли отсутствие памяти мудреными словами, и дед Матвей, выслушивая их предложения, про себя ругательски ругался и уводил племянника опять домой, работал, ухаживал, следил за больным и думал. Его беспокоила сушь. Стоило ей продержаться месяца полтора — и быть страшному голоду.
На яблонях опала завязь, колодцы постепенно высыхали, под вечер вода черпалась пополам с жидкой глиной. Дед Матвей еще затемно натаскал две железные бочки из-под бензина с вырубленными днищами и поставленными на попа. Вечером нужно было полить табак и помидоры. Закончив таскать воду, покурил у бочек, сходил
в огород, набрал немного капустных листьев и стал варить суп. Добавил в него горсть ячменной крупы и немного муки. Из-за мышей он держал ее в цинке от патронов. «Сюда бы говяжью косточку»,— подумал он, помешивая варево и принюхиваясь. Шумно схлебывая, попробовал и остался доволен. Хоть не говяжья косточка, а хорошо, мясной дух. Недаром говорят, что в перьях все мясо. Вчера в его силок в саду попалась сорока, сегодня он сварил ее, и получилось наваристо и вкусно. Оставалось разбудить племянника: начинался новый день.
Нужно было спускаться в душную землянку. Старик всегда с нетерпением ждал этой минуты и каждый раз думал: «А вдруг да что переменится?»
Он снял закопченную каску с огня, перевесил ее подальше, достал и вытер белые деревянные ложки и миски, самим им выдолбленные. «Пора»,— подумал он и вздохнул громче:
— Господи благослови.
Пригнувшись, прошел в землянку и, едва глаза привыкли к полумраку, насторожился. Дмитрий сидел на своем топчане и пристально, в упор, глядел на него все тем же неподвижным пустым взглядом.
— Утро доброе,— проговорил старик как мог весело и ровно.
В ответ молчание, как всегда, и дед Матвей сказал:
— Одевайся. Умываться, брат, завтракать.
Старик уже приобвыкся с больным, двигался спокойно и медленно, всякая суета и шум действовали на племянника.
— Одевайся, Митрий, пора.— Старик подал брюки. Больной посмотрел на них, спросил безразлично:
— Работать?
— Нет, ты, Митрий, отдыхай, тебе отдыхать надо. Какая там работа тебе?
— Скорей бы, сколько можно,— сказал Дмитрий, торопливо натягивая штаны и отыскивая что-то глазами.— Интересно...
— Наработаешься, успеешь. Пошли поедим — остынет суп. Сегодня у меня с мясом.
Разговор был окончен теперь до самого вечера, до тех пор, когда нужно будет ложиться спать.
Они вышли из землянки, сухое разгоралось утро. Под старой яблоней белела гора стружки: там у деда Матвея верстак — старик брал мелкую работу на дом. Ему не хотелось упускать из виду племянника, последние дни его одолевали разные страхи. «Митька сегодня не лежал, а сидел,— тревожно думал старик, разливая суп в миски.— Не было еще так...»
— Вкусно,— неожиданно сказал Дмитрий, ни к кому не обращаясь, и у деда Матвея ложка повисла на полпути ко рту.
Потом он схлебнул, что-то проворчал, незаметно и зорко следя за больным. Старика порадовал аппетит племянника — последние дни Дмитрий все больше входил в тело. Свежело лицо, стали заметно выделяться мускулы на груди и на руках. Не дальше чем вчера старик застал у своей изгороди соседку Марфу, с чисто бабьим любопытством пялившую глаза на Дмитрия. Старик обозвал Марфу «коровой» и «бездельницей», она в ответ хохотнула и, показывая глазами в глубину сада, где расхаживал Дмитрий, спросила:
— Хорош мужик? — И вздохнула.— Чего бы тебе, старый, соваться? Тебе-то трын-трава, а мне двадцать восемь, мужика моего в первый год убило небось.
Опешив, дед Матвей плюнул себе под ноги:
— Ну, что тут скажешь, блудня саратовская!
— Это что за саратовская такая? — озадаченно спросила Марфа.
Дед Матвей не стал вдаваться в подробности, повернулся к языкастой соседке спиной.
Последние дни настораживали старика. И все резче проступавший румянец на лице больного, и совсем детская беспомощность, и необычная его встревоженность, да и свои собственные потаенные опасения и надежды.
Съев суп, Дмитрий сосредоточенно смотрел в миску. Он глядел с большим интересом. Дед Матвей скосился туда же. Дмитрий поднял голову, в его вроде бы посветлевших глазах появилось новое выражение. Они стали осмысленнее, живее. «Помоги, господи»,— сказал дед Матвей про себя. Дмитрий встал, и проблеск надежды у старика пропал. Дмитрий ходил из одного конца сада в другой. Взад и вперед. Туда и обратно. Точно в нужных местах он нагибал голову, чтобы не зацепиться за ветку, точно в одном месте поворачивался и снова шагал. Туда-обратно. Соседи уже привыкли к этому.
Дед Матвей понаблюдал за племянником издали, тяжело встал и направился к своему верстаку. Старый, видавший виды солдат, в недавнем прошлом партизан, он мог, не дрогнув, пройти с нищенской сумой за плечами через любой населенный пункт, кишевший немцами. Сейчас ему все чаще становилось не по себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57