Интересное кино — охота была связываться! Но, знаете, пожалел я тогда старого немца. Никогда не жалел я немцев, даже пленных. Ну, про сорок первый и говорить нечего! Это были редкие и особые пленные. Но и пленных сорок второго, сорок третьего и сорок четвертого не жалел, хотя все они «Гитлер капут!» кричали и куда как от первых отличались. У меня счет к ним особый: я сам в плену побывал, они меня, как зайца, по смоленским лесам гоняли. А тут вдруг пожалел рыжебородого: куда его, старого, война занесла, у него и надежды, поди, выбраться нет отсюда. Какая от такого работника польза? Это мы на фронте, когда разрушенные города отвоевывали, говорили: ничего, кончится война, заставим фрицев вкалывать, они нам все до кирпичика восстановят, лучше прежнего заставим их построить. Но сколько они нам построили? Что восстановили ?
Так вот, пожалел я старого немца, а потом, идучи дальше в направлении дома Рахимова, подумал, что зря пожалел, и стал настраивать себя против него и против своей жалости, потому как неизвестно еще, кем был этот рыжий немец и сколько он наших людей в сырую землю положил. С этими мыслями и добрался я до старого города и нашел на улице Лабзак дом Юл-даша Рахимова.
И увидел я глиняный толстостенный забор, резные двустворчатые ворота, здоровое медное кольцо. Стучу им. Молчание. Брякаю что есть силы — никакого впечатления. Толкаю плечом створку и влетаю во двор. Двор - большой, много деревьев, кустов. Выложенная белым кирпичом дорожка ведет к дому, минует полутораметровую, самодельную видно, чашу фонтана, резную беседку над широченной деревянной кроватью на высоких ножках. А сам дом — маленький. Две-три комнаты от силы, не больше. И ни живой души. Дом заперт. Ору как ненормальный: «Рахимов! Рахимов!»
Неизвестно откуда появляется сухонькая старушка в стеганом халате, мягких сапожках и остроносых галошах. Лоб как-то по-особому платком перетянут. Смотрит на меня пристально, без улыбки. Объясняю ей, зачем пожаловал.
— Бельменды — мен, — отвечает она и руками разводит: не понимает.
Объясняю еще раз — медленно, доходчиво и соображаю, что напрасно распинаюсь, ибо старушка по-русски ни бум-бум. Рахимов, Юлдаш, повторяю, друг мой Рахимов тут ли проживает и где он в настоящий момент, черт бы меня побрал.
— Йок, — бормочет старушка и опять руками разводит.
А что такое «йок», с чем его кушают, разве я знаю? Может, в этом слове вся судьба моя, может, она меня гонит, а может, и от души привечает? Озираюсь беспомощно: что делать? И вдруг вижу, в воротах другая старушка — точная копия моей, разговорчивой. Хватаюсь за нее, как утопающий за соломинку, втаскиваю во двор и снова объяснять начинаю: кто я, что я, зачем пришел. О Рахимове спрашиваю. Поговорили они взахлеб по-узбекски.
— Йок, — отвечает мне вторая.
Вот проклятье! Усаживают они меня тут же, на кровать, делают знак, чтоб ждал, исчезают, но буквально через минуту появляются с третьей старушкой. Эта уж точно королева — высокая, статная. В молодости, наверное, очень красивой была, лицо белое, породистое, а глаза огромные, черные и блестящие, зрачок во весь глаз. И- одета нормально — в защитного цвета телогрейку и разбитые кирзачи. Ну, думаю, с этой-то мы договоримся запросто. Повторяю свой короткий рассказ третий раз. Слушает внимательно. Вижу, не все, конечно, понимает, но что-то понимает. Я аж взмок. Ну, думаю, если и эта «йок» скажет, в обморок не брякнуться бы! Обошлось. Мы с ней на эсперанто объяснились вполне сносно:
— Юлдаш Рахимов? Ушла.
— Скоро придет?
— Скоро не придет. Йок.
— Когда придет?
— Кто знает когда.
— А давно ушел?
— Давно ушла.
— А куда ушел?
— В Москву ушла. Бумагу получила - почта принес. Собралась и ушла. Очень быстро собралась. Самолетом пошла.
Я так и подскочил: надо же, как не повезло! Был один знакомый во всей Средней Азии - и тот исчез.
— А мне письмо не оставил? — спрашиваю.— Глеб Базанов меня зовут. Наверное, оставил письмо?
Обменялись они мнениями по-быстрому.
— Нет, — отвечает третья. — Не оставила бумагу, йок.
Тут только и понял я, что «йок» — «нет» значит. Но и от этого мне легче не стало. А старушки уже чай налаживают, скатерку постелили, лепешку принесли, изюма и урюка в мисочках. Угощают меня, а сами ни к чему не притрагиваются. Вижу, от всей души угощают, отказаться неудобно, да и голоден я, как бес, изюм медовый — никогда такого не ел, и лепешка. Хоть и из темной муки, но свежайшая, во рту тает. Подзапра-вился я, повеселей стало. А потом вспомнил. Рахимов предупреждал ведь: не будет его в Ташкенте, чтобы шел я к его друзьям, Пирадовым. Он и адрес их дал. Но адрес Пирадовых у меня в толстой тетради с заметками о золоте, тетрадь и вещмешкеа а вещмешок — в чайхане. Пришлось возвращаться,
И уже совсем жарко стало. Небо выцвело, побелело, как эмалированная кастрюля. Солнце громадное стоит и жарит немилосердно. Устал я, разомлел с непривычки от столь долгого хождения. Пока до вокзала добрался и временную обитель свою нашел, совсем измотался. Постелил шинельку, мешочек под скулу думал, часок отдохну, а проспал до вечера. Никто меня не потревожил, и старик Тиша не разбудил.
— Почему ж не разбудил? — спрашиваю. Я год проспать могу.
— Хозяин — ишак своего гостя,— отвечает.
— Как это ишак?
— Батрак, значит... это мы так говорим. Что гость хочет, хозяин исделаит.
Рассказал я ему про неудачный визит к Рахимову. Что будет, если и Пирадовых нет в Ташкенте?..
Народу в тот час было в чайхане мало, и мы разговорились. Вернее, говорил я, а он слушал. Тиша очень хорошо умел слушать: улыбка не сходила с его губ, глаза все понимающие, а вздыхал и цокал он уж так сочувственно, что просто обнять его хотелось.
— Спи у меня, Талиб, — говорит, — а хочешь — живи. Место есть.
— Заплатить мне тебе нечем, отец.
— Потом будит?
— Будет, наверное.
— Война кончай, отдавать будишь. Теперь лапош-ка есть будишь. Чай пить будишь. Чай пить не будишь — откуда силы брать будишь? Это мы говорим так — узбеки, значит.
Позднее повалили посетители. Чайхана наполнилась пародом, и старый Тиша ушел к своему самовару и чайникам. Я наблюдал за ним, подмечая, как быстро и ловко управляется он на одной ноге, опираясь на костыль, накрепко зажатый под мышкой, словно нескончаемый вальс танцует. Мальчишка помогал ему, но старик был проворнее. Значит, давно он стал одноногим и привык, решил я. Так и оказалось. Тиша был ранен басмачами еще в гражданскую. Басмачи убили его родителей, братьев п сестер. А двух сынов забрала V пего Отечественная. Жена умерла до войны, вот п остался старик одиноким, стал чайханщиком, чтобы каждый день быть поближе к людям. Он и жил тут же, в маленькой кибитке, пристроенной к чайхане. Туда он меня.и увел, принялся устраивать на ночлег. Мы долго не спали, старый Тиша меня расспрашивал, а потом сам принялся рассказывать, На корявом русском
языке, по тем не менее хорошо рассказывал очень зримо, со множеством деталей... Глеб прислушался. В палате стояла тишина. Ровно дышал во сне сосед. Глеб нашарил часы, поднес к глазам, до рези в глазах всматриваясь в циферблат. Стрелки показывали начало третьего. Вся ночь впереди, а сна нет. Есть неуверенность, беспокойство, есть боль В сердце и ощущение, что она усиливается. Сейчас она станет сильнее, еще сильнее, станет огромной и убьет его в этой черной тишине. Задушит. Разорвет сердце. Кажется, он один в черной тишине палаты, в целом мире. Заснуть, умереть — мысли об этом невыносимы. Надо взять себя в руки. Проглотить таблетку. И не думать НИ о чем, не думать. Считать — до ста, до тысячи, считать до утра. Или разбудить Зыбина, заговорить с ним? Закричать, вызвать дежурную сестру? Почему? Зачем?.. Глупость. Надо успокоиться, надо взять себя В руки. Он рассказывал Зыбину о приезде в Ташкент.
Что же было потом, после неудачного похода к Рахимову? Что? Глеб напряг память и хотел сосредоточиться, по память подсовывала ему совсем иное, и стало вспоминаться не то, что он хотел, а то, как приехал он к себе в Солнечный с седьмой, самой дальней буровой...
Старший бурмастер кореец Ли был опытным работником и вообще стоящим мужиком, но па новом месте у него «не пошло». Грунты оказались особо тяжелыми; буры не выдерживали. План проходки полетел. Сначала давали 180, потом 165, а потом и новее к 150 Метрам скатились. А тут и буза в экипаже. Это уж, как водится, пресловутый треугольник: помощник бурмастера — дизелист — лаборантка. Такой театр начался, что сам Ли растерялся. 308 отстучал, помощи попросил.
Там и открылась, пожалуй, впервые эта острая боль за грудиной. Думал, пройдет, прохватило в открытой машине на ледяном ветру, Если б сердце, а то как — будто катар верхних дыхательных, прокашляешься -и пройдет, сколько раз так случалось.
И верно — прошло. А потом опять схватило, как нож воткнули, на обратном пути. Так прижало, холодный пот выступил. «Газик» трясло. Голова точно на ниточке моталась, ноги ватные. Как только до кабинета добрался, откуда силы взялисьЬ Сел за пол, папку раскрыл, бумаги хотел просмотреть, что в его отсутствие накопились, да где там бумаги! Достал из стола зеркало. Бритву хотел еще достать, посмотрел на себя: лицо незнакомое, серо-землистое ни кровинки, губы синие. Ну и физиономия, подумал, краше в гроб кладут. А тут уж и сердце о себе но весь голос — ни вздохнуть, ни охнуть, ни на помощь позвать...
Очнулся на полу. Сколько провалялся, почему — ничего не понять. Врач поселковый в халате поверх пальто на примусе шприцы готовит. Этого узнан. А потом и кабинет свой узнал: стол, сейф, в углу — переходящее знамя. Значит, у себя — это уже ничего, дома и стены помогают.
Сделал врач укол, подождал.
— Не болит? — спрашивает.
— Самую малость.
— Тогда подождем еще. - Подождал, присев бочком к столу, углуоясь в свою докторскую писанину, потом вколол еще шприц, и снова тот же вопрос: — Болит?
Глебу казалось, он отвечает обычным своим голосом, даже чуть небрежно, пренебрежительно. Ну какая теперь боль по сравнению с той, что была? Но голос слабо повиновался ему, это был шепот. Врач все сидел за столом и писал, только более торопливо, и настороженно бросал тревожные и соболезнующие взгляды на Базанова, а потом резко встал и вышел из комнаты.
Боль действительно прошла. Спокойствие овладело Глебом. Ему казалось, он подремал совсем немного, но проспал он часа три — уже сумеречно серели окна кабинета, когда он проснулся п открыл глаза. И еще полежал так, не двигаясь, с удивительным ощущением легкости во всем геле, вспоминая, что ему надо сделать и первую очередь кого вызвать, с кем связаться по рации, какие распоряжения продиктовать, а что отложить на завтра, потому как надо и отдохнуть и выспаться: экая петрушка приключилась сегодня, совсем было худо, хорошо бы при случае и обследоваться, и С врачами потолковать.
Глеб удивился, почему это он по прежнему лежит на полу и когда подложили под него кошму п матрац, а под голову подушку, он попел глазами от окна к столу — за столом пс увидел врача и хотел было сесть, но бросилась к нему Ниночка, секретарша, с красным лицом, распухшим от слез, и схватила его за плечи. И тут же обе половинки дверей распахнулись широко, как Врата, и в кабинет вошли трое незнакомых в белых-халатах. За ними робко — поселковый врач, за ним — понурый и растерянный Сеня Устинов, главный геолог экспедиции, шофер Базанова Сенькин и, под стать ему, второй гигант, лицо которого показалось Глебу очень знакомым, но фамилию его в тот момент он вспомнить не мог,— внесли носилки и бережно опустили их на пол, словно они до краев были полны водой.
Воцарилась тишина, во время которой Базанов успел оглядеть всех и понять, что дела его плохи. И, на миг поняв это, он лишь ждал, кто начнет уговаривать его ехать, и даже улыбнулся про себя, стараясь угадать, кто бросит в него первый камень — Сеня Устинов, которому не терпелось стать начальником экспедиции, или
поселковый врач, с удовольствием, видно, отделывающийся от хлопотного пациента.
Все молчали. Только всхлипнула Ниночка-секретарша.
— Ну, — сказал Глеб. — Можете начинать консилиум.
— Так мы уже, Глеб Семенович,— поселковый врач почему-то суетливо потер руки, словно согревая их. Он стал объяснять, путаясь и перескакивая через слова, как бегун через барьеры, что у Базанова был сильный сердечный приступ, подозревается развивающийся инфаркт миокарда и принято решение госпитализировать больного, хотя и здесь имеется известная доля риска, ибо главное при инфаркте — покой, врачебный досмотр и лечение, а какие здесь, в Солнечном, условия — одна амбулатория, даже стационара нет, сколько раз он ставил вопрос о строительстве хоть поликлиники и стационара на десять — пятнадцать коек, но от него все отмахивались. И Базанов отмахивался: золото, золото, даешь золото; как будто человек нам не дороже золота...
Глеб слушал врача равнодушно. Он даже и фамилию его забыл: не то Симкин, не то Сойкин. Обращаться не приходилось, а вот, судя по всему, толковый мужик, хоть и суетный, — нашел время заниматься критикой. Глеб с тоской думал о том, что инфаркт надолго оторвет его от Солнечного, от дела, от сотен нерешенных вопросов, и, уже примирясь с этим, прикидывал, сколько часов, а может, и дней удастся ему вырвать у медицины, чтобы без спешки и суеты ввести в курс дела Устинова, которого он оставляет за себя.
— Решили госпитализировать — госпитализируйте, — сказал он, стараясь, чтобы голос его звучал бодро. -Только когда — вот в чем вопрос? Куда? И на чем?
В поле зрения Глеба попал один из незнакомых Ба-занову врачей - гигантского роста плоскогрудый старик, с молодым сравнительно, загорелым лицом и серыми, прокуренными, по-казацки витыми усами, опускающимися ниже ключиц.
— Мы из Ташкента. Скорая помощь, — сказал он, сухо поклонившись; белая медицинская шапочка, надетая лихо набекрень, делала его похожим на корсара или венецианского гондольера. - И летим немедля,— он
повторил, четко чеканя слова: — Немедленно. Самолет готов.
— Ну нет. Мне необходима пара часов.
— И совещание?
— И совещание.
— Похоже, вы не понимаете своего состояния. Исключено.
— Доктор, не будем ссориться. Полчаса.
— Хорошо — пятнадцать минут. Сделайте ему пантопон и камфару. Он и умереть себе не позволит, пока всех распоряжений не сделает. Будь как будет, — старик хмыкнул и вышел.
— Зови всех, - приказал Базанов Устинову.
— Нет, — ответил тот зло и коротко. — Этого не будет.
— Пока я начальник.
— Ты и останешься им. — Сеня был непреклонен; его широкое и всегда добродушное лицо, выкроенное из камня несколькими ударами резца и плохо обработанное небрежным скульптором, застыло от напряжения и важности принимаемых в этот момент решений. — Берем, ребята! — приказал он и сам шагнул к Базанову, чтобы поддержать его голову, когда врачи будут перекладывать его тело на носилки.
— Рвешься к власти? Лежачего бьешь? — Глеб заставил себя улыбнуться: опять накатывала слабость — предвестник боли — и липкий пот выступал на лбу и шее. Теперь он знал, что это, но все равно заставил себя улыбнуться и, показав неверной рукой себе на грудь, добавил: - Там... сердце к чертовой... матери рвется, а ты... волнуешь меня. Зря...
— Прекратите разговоры! - требовательно сказал второй врач. — Ему опять худо.
Это было последнее, что услышал тогда Базанов.
А вот как заплакала навзрыд Нина, как вбежал старый корсар, как возились с ним оба врача и несли его ребята-геологи два километра на руках к самолету, на вытянутых руках, без шелоха, точно необезврежен-ную авиабомбу, - он уже не слышал и не видел. Ему рассказал об этом потом Сеня.
Очнулся Глеб на столе в клинике, опутанный проводами. Стол был широк и необъятен, точно аэродром.
— Выжил, — раздался голос у него за головой.
— Да, случай, можно сказать, редкий, — ответил второй голос, женский. — Не случай — случайность. Но придется держать его под контролем.
Бежали и колыхались полярные сияния в окошке осциллографа. Самописцы старательно и трудолюбиво вычерчивали нескончаемые кривые кардиограмм. Мускулистый комочек, величиной всего-то с кулак, — бедное сердце человеческое, — какие невидимые бури сейчас сотрясали его! Оно трудилось из последних сил, как мотор грузовика на высокогорном подъеме, трудно и аритмично, а потом вдруг начинало бешено частить, стараясь быстрее протолкнуть по сосудам загустевшую кровь. Оно упрямо боролось за жизнь Папанова — один на один, и разве могли помочь ему все эти приборы, все эти датчики и провода, все врачи и химия?..
От первого дня болезни Базанова отделяли уже две недели лежания в кардиологической клинике Ташкентского медицинского института. По каждый раз воспоминание о том, первом дне рождало беспокойные мысли о будущем. Оно было неясным, его будущее, не похожим на жизнь, что он вел прежде, полным всяческих запретов — о них твердили со всех сторон и врачи, и сестры, и сосед Андрей Петрович,— все со знаком минус, все нельзя, все опасно, даже если и пойдет быстро рубцевание и не будет никаких осложнений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88