— Сверли дырку под орден — заработал! «Виллис» описал задом полуокружность и запылил по дороге в село...
— Базанов! — раздался голос рассыльного. — Кто Базанов ?
— Я! — Глеб поднялся.
— Тебя полковник вызывают. У приемного ждет, живо!
На скамейке в полной форме и при всех орденах сидел Полысалов.
— Надо прощаться, — сказал он. — Уезжаю вот сейчас. Садись, посидим перед дорогой.
— Переводят вас? Или выписали?
- Радость у меня, Базанов. Счастливый, я человек, оказывается. Сын, понимаешь, нашелся, младший.
В Куйбышеве он, в госпитале. Был ранен, теперь поправляется.
— Рад за вас, товарищ полковник. А как же вы это узнали ?
— Друзья. Хорошо иметь много друзей, Базанов! Я уж и не верил, что он жив, а они искали, наводили справки. Понимаешь, что для меня сделали?! — Он засмеялся. — Я же как родился заново. Увижу его сегодня, Антона — младшенького моего. Сегодня, скоро, — это ты понимаешь?
— А отпускают? Разве вам можно? — Глеб показал взглядом на костыли. — Как вы поедете?
Летчик снова засмеялся: радость переполняла его.
— Медицина тут бессильна, сержант. Я бы и ползком до Куйбышева, попробуй меня не пустить! Я б и госпиталь в клочья разнес! Самолетом лечу, самолетом! Три года не видались с Антоном, представляешь! И какие три года!.. Ну, а у тебя что? Ты-то как?
— Ничего. Картошку чистим.
— Выше голову, сержант! Смотри: солнце светит и жизнь идет. Целесообразна она и хороша,— он хлопнул Базанова по плечу, обнял его и вдруг отстранился, серьезно посмотрел в глаза: — Почему мрачный? Ты же стоящий парень, Глеб, и солдат боевой.
— Я ничего, товарищ полковник.
— А ничего, умей и за других радоваться, черт тебя возьми!
— Я честно и от всего сердца рад за вас — правда.
— Добро! Хочу верить, что и у тебя все будет хорошо. И ты верь.
Затормозил рядом потрепанный газогенераторный грузовичок, покрылся вонючим дымным облаком. Из облака выскочил подтянутый шофер-ефрейтор, откозырял :
— Прибыл в ваше распоряжение, товарищ гвардии полковник! Можем следовать! — круглое его лицо выражало крайнюю степень готовности ко всему.
— Слетай-ка, ефрейтор, за вещичками, а?
— Есть! — шофер опять козырнул и кинулся к школе.
— Чего ж ты? — остановил его летчик. — Я ведь и не сказал куда. Чемодан и вещмешок возьмешь в приемном покое. Вот чудик.
— Зато расторопный,— заметил Глеб.
— Хороший ты парень, Глеб, — повторил летчик. — Надо бы нам адресами обменяться, но какие у нас нынче адреса? Жизнь — штука такая, что добрые люди обязательно встречаются. Давай, сынок, по русскому обычаю попрощаемся.
Они обнялись и поцеловались трижды.
— Желаю тебе жизни интересной.
— И вам всего доброго, Игорь Игнатьевич. Спасибо за все.
— За что же! Будь счастлив, поправляйся поскорей. Постой-ка, ефрейтор, — окликнул он шофера, который полез с чемоданом в кузов. — Дай-ка сидор на минутку. — Полысалов достал из вещмешка финку с наборной ручкой из плексигласа и протянул ее База-нову. — Вот возьми, будет память о старике. — Он повис на костылях и, не оглядываясь, двинулся к машине.
— С тебя причитается, Глебка! Танцуй, черт! — вбежал в казарму Горобец, размахивая газетой. — Прорыв севернее Ленинграда, на Карельском перешейке! Москва салютует Питеру!
— Дай!
— Танцуй!
Глеб изобразил нечто среднее между вальсом и «барыней».
— Плохо! Мало! Еще раз, как следует. Твой ведь город!
— Ну хватит,— изловчившись, Глеб вырвал у него номер «Красной Чувашии», развернул: сводка Информбюро. Приказ Верховного Главнокомандующего... Присвоить наименование «Ленинградских» следующим частям и подразделениям, отличившимся в боях... Буквы плясали перед глазами. Не может быть! Нет, точно, их дивизия. — Посмотри, — сказал он Горобцу. — Наша дивизия Прорыва РГК награждена орденом Суворова. Вот где она оказалась. И я мог быть там, а не здесь, черт бы побрал этот госпиталь. Теперь знаю хоть, где своих искать.
— Станут они тебя дожидаться — как же! Их дело — вперед, на Запад. Увольнительную имеешь? И мне Цацко — кол ему в горло! — выдал на радостях.
— Пойдем вместе?
— Выйдем вместе, — Горобец виновато хмыкнул. — Понимаешь, с Зоей мы условились. А ты куда хотел? Может, к девчатам зайдешь? Они в ночную сегодня, а сейчас дома. И мы б подошли скоро. Давай?
— Не переживай, Петя. Я погулять могу, делать мне все равно нечего — посмотрю хоть старую картину какую-нибудь.
...Не решив еще, пойдет он в кино или пет, Базанов бродил по улицам.
Летом город уже не казался мрачным. Он был зеленым и прибранным, его очень украшали цветы и молодые, недавно высаженные деревья. Блестел политый асфальт. Солнце высветлило стены домов и разукрасило их желтыми и зелеными бликами. Сияли свежевыкрашенные заборы. На центральных улицах было непривычно многолюдно. Выдался теплый день, и че-боксарцы, одетые легко и пестро, выглядели сегодня веселей, чем обычно, почти по-праздничному.
Базанов прошелся сквером. Постоял у большой карты фронтов, просмотрел номер «Правды» на застекленном стенде, рисованные портреты Героев Советского Союза — тех, что ушли на фронт из Чувашии, и принялся изучать наглядную агитацию. Колхозник Якимов дал в фонд обороны сорок тысяч рублей («Силен колхозник!»), настоятель Канашской церкви Дмитрий Каминский пятьдесят тысяч («Во дают служители культа!»). Читая объявления, Базанов поднялся вверх по улице... Кожкомбинат набирал рабочую силу. Государственная филармония (в помещении бывшего Дома учителя) объявляла прием в школу западноевропейских танцев. Листовки сообщали о декаднике помощи семьям фронтовиков и поясняли, в чем он будет выражаться: ремонт квартир, одежды и обуви, завоз дров и овощей, сбор денег. В Доме пионеров объявлялся концерт по расширенной программе: хор, танцы, сольные номера и скетч «Интересное знакомство». Дом офицеров извещал, что на днях ожидается встреча с актером Игорем Ильинским.
Город жил. Жил, казалось, по-новому — интересней и разнообразней, чем представлялось Базанову раньше. «Города, как люди, — думал Глеб. — Нельзя судить о них по первым впечатлениям. Надо их узнать, надо увидеть. С городом надо пуд соли съесть. И тогда решать: полюбишь — остаться, нет — мотай в другой, в третий. И с человеком тоже. Узнал, испытал — тогда и дружба навек, и любовь навек». Он вспомнил свои ощущения, когда впервые попал на чебоксарские улицы, и подумал о том, что все это не очень серьезно: показалось так, показалось сяк, был дождь — теперь солнце, было одно настроение — теперь другое настроение. Есть города родные, в которых вырос, живешь, и к ним стремишься всегда. И прочие — другие, где оказался случайно. Чебоксарцу его город представляется лучшим на земле. А какому-нибудь жителю Нахапе-товки — его Нахапетовка. Хотя и это относительно. Все относительно. Хуторянину и райцентр кажется столицей государства. А человеку, который год провел в тайге или в пустыне и потом поселился в трехдомо-вой деревеньке, эта деревенька тоже представляется крупным населенным пунктом. Окончательно запутавшись в своих сумбурных мыслях, Глеб и вовсе пришел в прекрасное настроение. Это было необъяснимо. Просто ему нравилось бродить так, без дела, одному по улицам, нравилось всматриваться в лица людей и города, которого он совсем не знал. Такого с ним прежде никогда не случалось, и он порадовался этому новому чувству.
Какой-то юный рыбак перевез его на левый берег Волги. Глеб посидел с ним, разговаривая о пустяках, а потом медленно пошел отмелью, поросшей кустами, в сторону сходен, где причаливал пароход.
Крупный галечный песок скрипел под ногами, как морозный снег. Тяжелые солдатские сапоги-кирзачи оставляли глубокие следы, которые тут же заполнялись проступающей снизу водой и смывались низкой косой волной. Прибрежная трава тоже была мокрая, ноги скользили, а идти было нетрудно и радостно.
Несколько парней и девушек кидали мяч и купались. Глеб захотел было присоединиться к ним и тоже выкупаться, побегать за звенящим тугим мячом, но вовремя вспомнил наставления врача и лишь убыстрил
шаг, чтобы они не обратили на него внимания и не пригласили его в свой круг. И все же одна полная девчушка — в черных шароварах и черном лифчике, который туго охватывал ее большую, не по возрасту, грудь, с некрасиво прилипшими к голове мокрыми темными волосами, — нарочно упустила мяч и крикнула:
— Эй! Отпасни, солдат!
Глеб нагнулся за катящимся к реке мячом, перехватил его у самой воды и с силой ударил по нему снизу кулаком. Мяч взлетел высоко, упал в стороне и, отскочив, подпрыгнул. Девушка звонко рассмеялась, но не обидно, а ободряюще и чуть нервно. Глеб помахал ей и двинулся дальше.
В ожидании парома он сел на корягу, разулся и опустил ноги в теплую, напаренную солнцем прибрежную воду.На сходнях собирались люди. Большинство - колхозницы. И всего несколько городских, судя по одежде, эвакуированные,— видно, ездили менять нощи на продукты, возвращались в город с лесозаготовок. Особняком группа эстонцев, все вроде из одной семьи, так похожи друг на друга. Пожилой солдат любезничал с девушкой. И еще был странный старик, седой, всклокоченный, сгорбленный. Косматая борода веером лежала на рваном и засаленном пиджаке с длинными подвернутыми рукавами; галоши, надетые на босые ступни, блестят; красноармейская пилотка натянута глубоко на уши. Старик, стоя, прилег на куст, смотрит на солнце немигающими слезящимися глазами.
Ждать и ждать: паром еще не отвалил от противоположного берега.Подъехали к сходням три телеги с сеном. Потом пожарная машина. Рядом с шофером — громадная тетка в брезентовой куртке и ослепительно блестевшей каске. На скамейке под складной лестницей ее команда: болезненного вида мужчина в телогрейке и ватных брюках, несмотря на лето; узколицый мальчуган, испуганно выглядывающий из-под каски; две разбитные бабенки в лаптях, выцветших гимнастерках и красных платочках.
Машина, лавируя, въехала на сходни. Мужчина беспрестанно дергал веревку колокола, колокол позванивал надтреснутым баритоном. «Посторонись! Посторонись!» — кричала визгливо бабенка. Старик подошел к Базанову.
— Ноев ковчег, — сказал он весело. — Торопятся — куда? Не угостите ли закурить, товарищ командир? Благодарствую. Газетка имеется,— он ловко свернул кулек «козьей ножки», лизнул его кончиком языка, сказал: — Весь наш народ из-за энтой войны проклятой со своих мест сорванный. Бредут кто куда, гонимые злыми ветрами.
— И ты, дед, эвакуированный?
— С Урала я, это особ статья. Иду, милый, с-за Урала я.
— Куда ж идешь?
— Да не знаю, собственно говоря, и куда точно. Приказал себе и иду, надо мне, оказывается, на войну своими глазами взглянуть. Народ от нее гибнет и страдает, и я должон среди народа быть.
— Ты что же — верующий?
— Верующий? В бога я не верю, а в людей я верю. Я, как змий, мудр и много о жизни знаю, товарипд. Поэтому и стараюсь. Одного словом ободрил, другому добрый совет дал, третьего успокоил, уверенность в себя вселил. Люди-то — кажный сам по себе - они занятые, у них своя боль, свои заботы, а я свободно жил, одиноко. Закрыл избушку лесовую и шагнул, двинулся. Дело я хорошее свершаю, оттого мне покойно и радостно. Иду, покуда силы имеются, двигаюсь.
— И сколько ж ты идешь?
— С годок. А торопиться мне не к чему. Помаленьку иду.
— Как не к чему? Война кончается, дед.
— Германа бьют и гонят — это верно ты полагаешь. Но война, милый, еще долго в сердцах и судьбах людей будет.
— Так и путешествуешь?
— Весь дом на мне. Много ли надо?
— И без денег? Или имеется в кубышке?
— Был капиталец скопленный, не скрою,— роздал. А теперь - если приходится - и сам к людям обращаюсь, без зазрения. Помогают. И покормят, и под крышу пустят, и подвезут. Человек — он добр, потому как вся природа добра, — он широко развел руки, слов-
но желая обнять и реку, и лес, и голубой купол неба. — А и человек — творение природы.
— Ну ты и агитатор, дед! — удивился Глеб.
— Когда хорошую правду говоришь, легко и агитатором называться,— серьезно ответил старик и отодвинулся, прекращая разговор.
Косо скользнула вниз чайка. Она повисла над водой на миг и, взмахнув крыльями, полетела к середине реки, навстречу парому.Старик не мигая смотрел на солнце. Оно садилось в оранжево-желтое облако. Раздался призывный гудок, и на берегу нее пришло в движение.
Потолкавшись у сходен и пропустив всех желающих вернуться в город, Глеб проводил взглядом переполненный, перегруженный паром и, разувшись, побрел по берегу у самой кромки воды. Ожидание чего-то необычного не покидало его.
Он наткнулся на парочку, сидящую в обнимку, и, чтобы не мешать им, взял влево и вышел на утоптанную тропинку, вьющуюся через прибрежные кусты. И уже дальше шел по этой тропке, с удовольствием ощущая босыми ступнями прохладную твердость и упругость молодой травы. Глеб шагал в сторону красного, падающего к горизонту, но еще теплого солнца и неторопливо раздумывал над увиденным сегодня. Война вот кончается, а жизнь у всех еще трудная. И заботы самые будничные, самые простые, маленькие и самые громадные — что поесть, чем накормить ребенка, где провести сегодняшний день и где встретить день завтрашний. И как жить сегодня, если завтра опять пошлют на фронт, и сегодняшний день может стать для тебя последним, и не будет ни этого теплого летнего солнца, ни ласковой волны, холодящей ноги.
И вспомнилось в далеком детстве — хотя и было это всего три-четыре года назад,— как шел он один по просеке, отстав от родителей, приехавших в осенний лужский лес за грибами. Народу в лесу оказалось много. Все перекрикивались, аукались, свистели. Глеб отвернул в подлесок, углубился в сухой песчаный сосняк и здесь, увидев большой муравейник, присел понаблюдать за жизнью существ, о которых он читал и которые казались ему самыми разумными и таинственными на земле. В многоярусном, неслышном, по
спором движении муравьев действительно была покоряющая устремленность, железный порядок и таинственная высшая целесообразность.А когда, под вечер, изрядно покружив по лесу, Глеб с отцом и матерью возвращались на станцию, они опять вышли к муравейнику. Он был разорен. Глеб сделал вид, что у пего развязался шнурок, и хотя все торопились, остановился возле раскиданного и растоптанного чьей-то злой волей муравейного города.
Муравьи ликвидировали последствия вражеского нашествия. Они бешено сновали в разных направлениях, исчезали и появлялись на последней уцелевшей галерее, поспешно волокли что-то, встречались друг с другом и разбегались. Казалось, потрясенные случившимся, они вели себя бестолково. Исчезла их устремленность, не чувствовалось высшей целесообразности. Глеб ушел разочарованный...
Это было давно, в детстве. А сегодня, вспомнив тот осенний лужский лес и разоренный муравейник, Глеб подумал, что зря он тогда удивлялся: и люди ведут себя так же, когда по злой воле горят и рушатся их города. Мысль сравнивать порядок муравейника с немецким армейским порядком, пришедшая в голову автору книжки, которую Глеб листал вчера, ОПЯТЬ представилась ему бредовой. Чепуха! За годы войны Глеб насмотрелся всяких немцев и мог точно сказать, что больше всего его поражало, как разваливался и разлетался в пух и прах отличный военный механизм, если он попадал в трудные условия и его не смазывали своевременным приказом сверху. Расчлененный на колесики и винтики, он еще жил и даже храбро сражался порой, но это была борьба смертников, примирившихся со смертью или охваченных подлым страхом уцелеть во что бы то ни стало. Тут не было места святой идее борьбы за правое дело, не было места добрым и великим чувствам, которые Глеб столь часто видел в сорок первом году, — товариществу, братству, самопожертвованию наших людей...
Вот вспомнился муравейник из детства, и сухой соснячок, и лужский лес, хотя тот лес выглядел совсем по-иному, чем этот, чебоксарский. Тот был осенний, прогретый за лето и высушенный солнцем, багряно-медные стояли, не шелохнувшись, корабельные сосны.
Этот летний прибрежный лес был совсем иным. И не лес даже — густой кустарник, деревья-малолетки, ольха да береза. Наверное, потому и вспомнилось детство, что тепло было здесь и покойно, неумолчно гудели пчелы, трещали в траве кузнечики. Лес был мирный, как и тот, довоенный. И не надо было таиться в нем, зарываться в землю, рыть окопы, маскировать себя его зеленью. Можно спокойно, а не короткими перебежками, двигаться по тропе, можно по-доброму смотреть вокруг и любоваться этим днем и этим лесом и знать, что завтра опять будешь ты и этот лес, что завтра снова можно будет приехать сюда...
Тропинка вынырнула из кустов, поближе к песчаной отмели, и Глеб снова с удовольствием зашлепал по воде.Из-под ног его одним росчерком, суматошно шарахнулась стайка голубовато-серых прозрачных мальков и остановилась в метре, взблескивая в лучах солнца, без труда пробивающих и просвечивающих до дна темную до зеленоватой черноты волжскую воду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88