А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А вот этот французский автор (некий Анри Оклер) с помощью пошлейших примеров из жизни Рафаэля или Леонардо да Винчи доказывает, что квинтэссенция человеческой жизни, в особенности художников-творцов,— это счастье. Грусть он считает вторичным явлением, которое может быть преодолено... Как видишь, полнейший идиотизм. Никогда еще так, как здесь, я не осознавал значения грусти как квинтэссенции всякой жизни, ее основного компонента. Раньше я думал, что преодолевать это душевное состояние призвано искусство, была на этот счет у меня этакая своя теорийка. Впрочем, как ты прекрасно знаешь, не у меня одного. Много на свете людей, которые так же видят «спасение в искусстве». Может быть, даже и ты к ним относишься. Помню, как ты читал в Одессе «Фауста» и излагал мне его основные положения. Но сейчас дело не в «Фаусте». Понимаешь, тут есть собор. Представь себе величественное сооружение, огромное, необозримое, которое в течение четырехсот лет создавали в одном и TQM же готическом стиле. Ты легко поймешь, чем стала эта готика, если храм закончили уже где-то в шестнадцатом веке после эпохи Изабеллы и Фердинанда. Нагромождение желтых скелетов, простирающих множество рук к голубому небу, на фоне бурой равнины Старой Кастилии (домов не видно, они теряются рядом с этим гигантом). Собор этот — нечто необычайное и одновременно аморальное. Он не может быть ни спасением, ни утешением. Все время думаешь о неимоверных мучениях людей, которые в течение четырехсот лет возводили храм, об их чудовищных, напряженных усилиях. А зачем? Пожалуй, собор этот — самое грустное зрелище на свете. Особенно если смотреть вот отсюда, где я читаю эту «утешительную» книжицу и гляжу на взлетающие из бурой земли изваяния, как будто сделанные из слоновой кости! Под сенью этого собора нет радости.
Ты не представляешь, как нелепо я себя здесь чувствую,— словно упал в глубокий змеиный ров. Ведь ты же великолепно понимаешь, что все мои симпатии на стороне борющихся за свободу, за свободную мысль, за то, что люди называют счастьем. Ведь они же не знают, что их всюду подстерегает ужасающая, необъятная и непреодолимая грусть бесцельности. Я даже не хочу им об этом говорить, но ведь страшно видеть, как они борются и погибают за ничто. Но ведь ничто может быть положительным и отрицательным. И я глубоко верю, что Франко борется за ничто отрицательное, а они — за ничто положительное. Ты понимаешь разницу?
Так вот, я хотел бы объяснить тебе все это, сидя на микроскопическом диванчике в твоей комнате возле пианино, на котором ты играешь мотив флейты из «Шехерезады». Может быть, это удалось бы мне легче, чем в письме, после которого, собственно, остается только пойти на гору над собором п выстрелить себе в рот. Мне так легко украсть пистолет — их пропасть в гостинице «De Londres», так вот просто и висят в вестибюле на вешалке. Но не бойся, я этого не сделаю. Никогда у меня не было тяготения к этому, я даже не пойму, почему.
Одним словом, никогда еще я так не скучал по Варшаве и Коморову, по маленькому Алеку, по Текле Бесядовской. Я даже не представлял, что я настолько сентиментален и так привязан к родственникам. Правда, в качестве утешения у меня здесь сестра, но о ней я тебе писать не буду, так как знаю, ты не любишь выслушивать о ней неприятные вещи. Но если бы ты слышал наш разговор в гостинице небольшого городка, который называется, словно какое-нибудь танго,— «Альсасуа»!
Я рассказывал обо всем этом одному моему местному знакомому. Да, представь себе, что у меня здесь уже есть знакомые. Когда я читал эту французскую книжку на взгорье над собором, явился некий юноша, который усердно писал что то н т«ч | обыкновенной школьной тетрадке. И вот оказалось, что •*!< просто слова, а что он переводит «Антигону» на язык синих басков. Это молодой баскский поэт по и мини Х»> Он разговорился со мной, и понемногу выяснилось, что он кимт то видный политический деятель и поэт одновременно. Пео nun здесь и поэты и деятели сразу, вроде нашего Броиевского. Он г к.» зал, что гостит здесь у своей сестры, и даже как-то пригласил меня к ней. Очень милая женщина! Ей явно не хотелось говорить, чем сейчас занят ее муж. Полагаю, что либо убит, либо стреляет в фалангистов, это уж наверняка. Так вот, эту милую женщину зовут Элисия. Что за имя! Ты, наверно, думаешь, что мне везет на необычные имена? Но ведь Зося — самое обычное женское имя, не так ли?
Мой новый знакомый — из тех, что должны соблюдать здесь «конспирацию». У него какое-то задание. Дело в том, что они, то есть баски, самым настоящим образом готовят поход на Бургос, и мой Хосе даже сказал мне, что будет лучше, если мы в ближайшее же время уберемся отсюда. Но Марыся пока и слышать об этом не хочет. Ты думаешь, у нее действительно очень важные дела? Мне кажется, обычные бабские счеты, а может быть, Спы-хала просто выслал ее в Испанию, чтобы избавиться от нее в Варшаве. Что-то мне кажется, между ними кошка пробежала.
О боже, до чего они восхитительны, эти мои новые знакомые. А я уж было думал, что ничего похожего на свете не бывает. Правда, я не думал, что на свете могут еще быть такие кровавые события, расстрелы целыми толпами, концентрационные лагеря (ты знаешь, что это такое? Я только здесь об этом узнал) — словом, вся эта бесчеловечность, которая, казалось мне, давно уже кончилась с «оперением» русской революции. Временами мне просто страшно и даже охватывает тревога за род людской: если в человеке еще есть — и к тому же такие живучие! — подобные инстинкты, горе нам!
Так вот, что касается моих новых знакомых — Хосе и Элисии. Такими, вероятно, были наши предки в 1863 году. Точно такие, как в книгах Ожешко и на картинах Гроттгера. В довершение ко всему она еще, как все местные женщины, всегда одета в черное. Стройная, в черном, удивительно вся в польском духе. И Антигона, и эта Элисия почему-то напоминают мне о Польше, обо всех чисто польских событиях и легендах, которые, к счастью, стали уже невозвратным историческим прошлым.
Если бы ты видел, с каким рвением он переводит эту свою «Антигону». Через неделю ему возвращаться па баскский фронт, а здесь он прячется. Встречается, надо думать, только с какими-то своими помощниками или сообщниками. Скоро ему возвращаться к своим баскам, которые готовят поход на Бургос, а он тем временем каждую свободную минуту посвящает переводу античной трагедии. Она очень своеобразно звучит на суровом языке, который старше языка оригинала.
Он был очень удивлен, когда я продекламировал ему «Антигону» по-польски, так как даже не знал, что такой язык есть, а когда узнал, что есть, то счел, что он схож с языком эскимосов и что на нем невозможно выразить чувства, которых исполнена великая трагедия Софокла...
Когда я гляжу на такого рода создания, когда вижу их внутреннюю и внешнюю красоту, их неудержимый пыл и безграничную чистоту, единственное чувство, которое меня охватывает, это грусть. А может быть, и не единственное, так как вместе с тем я чувствую в сердце и легкую зависть,— да что там легкую, самую настоящую, я страшно завидую этой чистоте и цельности, которой мне так недостает. Вот видишь, дорогой, каков я: с одной стороны, грусть под глухой стеной, так и назовем ее — глухая грусть, а с другой — зависть к тем, у кого иная жизнь, к тем, кто может построить себе новую жизнь, завоевать новую жизнь в борьбе.
Особенно я подчеркиваю это последнее слово. Я бы хотел бороться. Помню, я когда-то говорил об этом с Зосей. Она была готова бороться за другую жизнь — собственная ее никак не устраивала (ты считаешь, что она меня любила?),— но она не могла бороться, п не только из-за меня. Она запуталась во всем этом, в своем чувстве ко мне, которое как-то парализовало ее и лишало уверенности в себе, в этом браке, в котором она чувствовала себя не очень хорошо. Помнишь, как она панически боялась Марыси?
Бороться — это именно то слово, которому можно здесь научиться и которым можно тут пропикпуться. Но я уже знаю, что стоит мне пересечь Пиренеи, как меня охватит мое обычное tae-dium vitae. Иного душевного состояния я не помню, и, вероятно, никогда не возникнет во мне что-нибудь иное, какая-нибудь вера или возможность созидания новой жизни. И вообще созидания.
Я видел многих бессильных людей, но еще никогда не видел такого, который бы вот так сознавал свое бессилие.
А может быть, именно в этом и таится ошибка? Тот, кто сознает свое бессилие, может быть, уже не бессилен? Может быть, это именно та констатация, которая ведет к новым открытиям? Ведь этого мне прежде всего и не хватало: новых открытий, новых возможностей. А вот Зося готова была бороться за новую жизнь, но знала, что это не по мне.
Скажи мне абсолютно искренне, если только ты задумывался над этим: считаешь ли ты, что я загубил жизнь Зоей? Относительно моей я знаю — не загубил. Моя жизнь и не могла быть иной. Она уже была предопределена заранее и иначе сложиться не могла, какие бы усилия я ни делал. А поскольку усилий этих я никогда не делал... то и нахожусь там, где я есть.
А это значит, что нахожусь я в Бургосе, в ставке Франко, в обществе моей сестры, ее золовки и свояка, обсуждаем ежедневные военные сводки, ожидаем взятия Мадрида в начале ноября и восхищаемся защитниками Алькасара. Вижу здесь итальянских фашистов и посланцев Гитлера, все вместе радуемся, когда бьют этих ужасных красных, но не знаю, что бы я дал, чтобы у моего малыша с холма над собором были удачи не только в воинских делах, не только в переводе «Антигоны» на баскский язык, но и вообще в жизни. А всем прочим желаю свернуть шею, даже моей родной сестре, которую ты некогда любил в Одессе! Много, много раз сердечно обнимаю тебя.
Януш Мышинский».
Письмо это так и не попало в руки адресата.
IX
Как-то, придя на свое взгорье над собором, Януш не встретил там Амундзарана. На этот раз у него была при себе другая книжка— ради разнообразия он читал «Воспитание чувств»,— неразрезанный экземпляр которой оказался в комнате графа Казер-та. Януш просидел на взгорье два часа, но молодой переводчик «Антигоны» так и не явился. И на другой день холм был так же пуст. Януш не мог спокойно читать и поминутно бросал взгляд в сторону громадного чертополоха, под которым обычно сидел Хосе.
На третий день Януш встревожился: приятеля его снова не было. День был чудесный, теплый, полный совершенно весенних запахов. Бурые поля, казалось, дышали воздухом, напоенным запахом пшеницы. Собор подымался у ног Януша, точно сделанный из золотой, удивительно легкой морской пены.
Был тихий, безветренный полдень. Януш пробыл на взгорье довольно долго. Наконец до его слуха донесся звук приближающихся шагов.
«Ага, идет»,— промелькнуло у него в голове, и чтобы молодой баск не подумал, будто он с нетерпением поджидает его, Януш открыл толстый том Флобера на первой попавшейся странице.
Но шаги замерли в некотором отдалении. Януш какое-то время делал вид, что читает, и лишь потом взглянул в ту сторону. И увидел, что это не Хосе остановился невдалеке от него. Это была его сестра. Вся в черном, с мантильей на голове, она показалась ему изваянием. И вновь он подумал о Гроттгере. И увидел тот же самый жест. Элисия подняла палец и приложила его к губам, призывая к молчанию. Януш вздрогнул и отвел взгляд, делая вид, что читает.
Наконец молчание этой женщины встревожило его. Он взглянул на Элисию. Она стояла все так же неподвижно, прижимая палец к губам. Мантилья падала ей на глаза. Повернувшись, она медленно стала спускаться с холма. Януш понял, что должен следовать за ней. Он заставил себя выждать несколько минут, потом захлопнул книгу и встал. Элисия быстрым шагом шла мимо стен цитадели. Эти ровные стены снились Янушу по ночам.
Миновав цитадель, женщина в черном платье направилась к дверям собора. Через минуту Януш вошел за ней следом. Его охватил сумрак, по какой-то более прозрачный, чем в других готических храмах. Лес убегающих колонн был удивительно стройный, высокий и густой. Вверху, в сводах, он переходил в переплетение свисающих гроздей и сталактитов. Януш увидел, как женщина в черном пересекает огромный неф. Она показалась ему крошечной. Он по-прежнему следовал за ней. Вот она вошла в боковой придел и села на скамью. Это была часовня святой Евла-лии. Барочная, позолоченная фигура святой чернела на фоне готического окна. Когда Януш вошел в часовенку, Элисия подвинулась на скамье.
Януш сел рядом с ней. Здесь их никто не мог видеть.
— Что с Хосе? — спросил Януш.
— Его нет.
— А где он?
— Его нет. Увели.
— Кто увел? Жандармы?
— Наши увели.
— Почему?
— Не знаю. Наверно, в чем-то подозревали.
— В чем?
— Не знаю.
— Вы имеете от него какие-нибудь известия?
— Его убили.
Януш замолчал. Элисия уткнулась лицом в ладони. «II est tue»,—эти слова звучали на весь собор, хотя Элисия произнесла их приглушенным шепотом. Некоторое время они молчали.
— Где? — спросил Яиуш.
— Около монастыря Мирафлорес, в овраге.
— А где тело?
— Братья погребли его на монастырском кладбище, а потом сообщили мне.
— Это наверняка был он?
— Да. Мне принесли его вещи.
— Какие вещи? — спросил Януш, охваченный предчувствием. Элисия ответила тихо-тихо. Спазма сдавила ей горло.
— «Антигону».
— «Антигону»? Перевод?
— Перевод «Антигоны»... и оригинал.
— И вы не могли похоронить брата...
— Хотя свои же братья его убили.
— Но за что?
— Не знаю. А вы... Я хотела вас спросить... ради этого и пришла сюда... А вы никому ничего не говорили о Хосе?
— Нет, никому и ничего.
— И ничего не писали?
— Что я мог писать? Кому? Нет.
— Ведь у пас убивают только предателей, а Хосе предателем не был.
«Хосе, мальчик»,— прошептал про себя Януш.
— Ну, мне пора,— сказала Элисия и выбралась из-за пюпитра скамьи.— Вы подождите, пока я выйду из собора. Вместе нас не должны видеть.
Элисия так быстро вышла из часовни, что через минуту Янушу уже казалось, будто она растворилась в мглистом сумраке собора. Солнечный свет проникал в готический интерьер золотистой пылью. Януш обошел весь собор, как турист, которому наскучил осмотр, он держал под мышкой, словно красный бедекер, толстый том «Воспитания чувств».
«Путеводитель по стране чувств»,— подумал он.
Перед «золотой лестницей» он остановился. Это была причудливая, похожая на игрушечную, лестница, уходящая вверх и изламывающаяся в изощренном рисунке; вела она к замурованной двери где-то вверху — к двери, ведущей в никуда. Он задумчиво постоял перед этим курьезным сооружением, никому не нужным, разве чтобы потешить глаз красотой форм.
«Путеводитель по стране чувств приводит в никуда»,— констатировал он.
Взяв в руки том Флобера, он прикинул на ладони его тяжесть.
«Столько слов — и все это не имеет никакого значения. Хосе, мальчик, погиб, не успев закончить перевод «Антигоны», так же как был убит каноник Аризтимуно, как новеллист Онандья, как переводчик Маркьеги. Никакие воспитания чувств здесь не помогут, все воспитания несостоятельны». Он хорошо помнил русскую революцию и жертвы, которые она вызвала. И помнил, как Володя говорил там, наверху, Неволину и Валерию, что это последние жертвы и что больше крови уже не будет.
...И стоят ангелы убиенные в небе
И сквозь слезы улыбаются друг другу —
Уж после них-то не будет никаких слез.
И вот вновь потоки крови. «Братья его убили,— сказала скорбная сестра, одетая в черное Олисия.— И est tue». Как иногда в дешевой постановке со всех сторон сцены трагическим шепотом перекликаются голоса, повторяющие одну и ту же фразу, так и теперь со всех сторон вычурного собора, из каждого излома, из каждого сталактита, из каждого каменного цветка до ушей Яну-ша доносились неотвратимые слова: «II est tue».
Они звучали как приговор не только Амундзарану, но и Яну-шу. Он знал, что солгал, сказав Элисии, что никому не писал о встрече с Хосе. Как сквозь сон припомнилось ему содержание письма Эдгару. Писал он его поздно вечером в пустом гостиничном номере. Напротив его окна, через улицу, виднелось открытое окно машинистки, которая работала день и ночь. Она смотрела в его окно, и он подозревал, что она влюблена в каждого, кто живет в этом номере. Он был не в себе от грусти, от тоски, от страха перед жизнью, и письмо было посвящено главным образом этим чувствам. Вполне возможно, он написал что-то и о молодом баске, поскольку тот переводил «Антигону». Но ведь не это было основным занятием Хосе.
«Вот так и предают человека,— подумал Япуга, стоя перед «золотой лестницей».— Так обрекают его на смерть: мимоходом, испытывая благородные чувства, восторгаясь и умиляясь самим собой. Что ж, все просто и обычно. Становятся по одну сторону, а там —другая сторона. И одна из сторон стреляет. Вот и все».
Он передернулся — замерз в холодных стенах громадного собора и почувствовал себя одиноким. Ощущение физического холода убило в нем все остальные мысли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72