Для Эльжуни был приготовлен прибор. Обе матери молчаливо сидели за столом. В углу шумел самовар, слуга в белой куртке сновал по комнате. Все дышало тишиной ожидания.
Спыхала уселся в большое кресло и, не выпуская изо рта папиросу, вздремнул, наверно, потому что не заметил, как прошло почти три часа. Было уже одиннадцать.
Перед домом раздался стук коляски, слуга Грегорко бросился в прихожую, туда же поспешили дамы. Казимеж остался в столовой. Под окнами не утихали движение, шум, голоса, в дом вносились чемоданы, слышался незнакомый женский смех, и наконец все вошли в комнату.
Элизабет Шиллер — панна Эльжбета — была небольшого роста, хорошо сложена. Голубые, чуть навыкате глаза ее скользнули по незнакомому юноше. Красивым, низким, чуть хрипловатым голосом она оживленно рассказывала о том, что было в дороге, как опоздал поезд, вспоминала о каком-то австрийском кондукторе. Тут же с увлечением занялась фруктами, надкусила одну сливу, испачкав губы сладким соком, вытирала руки, лицо, смеялась,— была счастлива. Она сидела за столом, играла вилкой, ела то, что подавалось,— фрукты, хлеб, шоколад — все разом. Букет темно-золотпстых роз Эльжуня бережно отдала на попечение матери.
— Как сохранились эти розы! Они еще распустятся. А ведь я везла их издалека.
— Что это за сорт? — спросила с интересом Ройская.
— Наверно, какой-то новый,— ответила пани Паулина, прикрыв глаза и глубоко вдыхая запах цветов.
На светлых волосах Эльжбеты была маленькая круглая коричневая шляпка, сзади с нее спадала длинная легкая того же цвета, а спереди — как продолжение вуали — шею охватывал белый креп, как бы заключая в рамку небольшое выразительное лицо Эльжбеты. В тени комнаты ее изящная головка, казалось, излучала свет.
Спыхала с какой-то боязнью поглядывал на знаменитую певицу. Ему было чуждо ее лицо, ее речь с иностранным акцентом, затрудненным произношением «р» и некоторых сочетаний согласных. Эльжбета часто переходила с польского на французский, подобно некоторым барыням окраинных поместий, сохранившим эту манеру восемнадцатого века. Необычность всего облика Эльжбеты пугала и отталкивала Спыхалу.
Зато Эдгар глядел на нее с безмятежной радостью. Он поглаживал пальцы сестры, и видно было, как он ей рад и как гордится ею.
— Ну, как же там было, в Вене? Расскажи...
Но Эльжуня вместо того, чтобы рассказывать о своих успехах, о новой опере Пуччини, в которой она пела, принялась сыпать анекдотами и наделять характеристиками венских певцов и музыкантов, все время обращаясь к Эдгару: этот сказал то-то, а тот — вот это. Для тех, кому не были известны упоминаемые лица, эти подробности не представляли интереса, но она так обаятельно рассказывала, что увлекла всех. Вскоре Спыхала поймал себя на том, что смотрит на нее с немым восхищением, наверно, так же умиленно, как смотрел на сестру Эдгар.
Когда Эльжбета поужинала, все перешли в зал, и, хотя певица была очень утомлена, никто не помышлял об отдыхе.
Эльжбета объясняла Эдгару что-то очень профессиональное — как Йерица поет то-то, как берет такую-то ноту и как она одета в «Саломее» Штрауса. Для Эдгара этот разговор о музыке был как интимное признание. Он слушал сестру затаив дыхание. Сидя за роялем, чуть откинувшись назад и не отрывая глаз от стоящей перед ним Элъжуни, он время от времени брал несколько аккордов.
Пани Паулина, преодолев наконец робость, которую, видно, испытывала, подошла к ним тихонько, на цыпочках, положила руку на плечо сына и взглянула на дочь.
Эльжбета улыбнулась матери радостно и преданно. Весело посмотрела ей в глаза.
— Спеть?
Мать ответила счастливой улыбкой.
— Хотя бы одну вещь.
Лицо Эльжбеты стало серьезным. Она задумалась, словно перебирала в памяти все, что пела. Потом как-то растерянно осмотрелась, остановила взгляд на рояле и, вытащив из стопки нот небольшую розовую тетрадь, раскрыла ее перед Эдгаром.
— «Verborgenheit»,— произнесла она, как пароль, обращаясь к матери.
Пани Паулина так же тихонько, на цыпочках, отошла.
Эльжбета склонила голову, потом вдруг резко выпрямилась, так что вуаль приоткрыла ее красивую белую шею. Лицо певицы вспыхнуло и снова погасло. Она нагнулась к Эдгару и дала ему знак; он заиграл короткое вступление.
Первая нота, взятая вполголоса, вызвала на ее губы смущенную и радостную улыбку. Первое ми бемоль прозвучало прекрасно, как высокий звук виолончели. Эдгар взглянул на сестру с восторгом и изумлением.
Ройская и Шиллер слушали растроганные. Спыхала, почувствовав, что здесь происходит что-то значительное, опустил голову. За растворенными окнами лежала душная летняя ночь и слушала песню «затаенной любви».
Бесшумно, так, что никто, кроме Ройской, этого не заметил, при первых звуках пения в зал вошел Юзек с товарищем. Они присели на стульях по обе стороны двери. Когда прозвучали слова...
Спыхала заметил мальчиков. Юзек кусал губы, большие черные глаза Володи смотрели куда-то вдаль, и по щекам его текли слезы.
Когда вместе с затихающим последним аккордом, мягко взятым длинными пальцами Эдгара, смолк бархатный голос Эльжуни, в зале воцарилась тишина. Никто не осмеливался произнести ни слова. За окном продребезжал звонок трамвая, возвращающегося в Одессу. Наконец сама певица прервала молчание; обратившись к Эдгару, она что-то сказала ему о педализации. Только тогда все стряхнули с себя чары.
Мать поцеловала Эльжупго и, ничего не сказав о ее пении, попросила идти спать.
— Ты так устала...
Но Эдгар запротестовал. Ему хотелось слушать сестру еще и еще, хотелось досыта наговориться с ней о музыке. Ведь никто другой здесь не понимал его.
Ройская набросилась на Юзека с упреками. Оказалось, что он поужинал у Володи, который жил поблизости. В конце концов, преступление было не так уж велико.
Спыхала увел Юзека в комнату наверху, которую они занимали вдвоем. Дача была деревянная, старая, очень большая — добротный дом, какие строились полвека назад,— но эти комнаты под самой крышей нестерпимо нагревались солнцем.
Юзек тут же улизнул на балкон, откуда открывался вид на море. Сейчас оно серебрилось и шелестело. Спыхала вышел за Юзеком, стал рядом.
— Где ты был? — спросил он строго.— Зачем сказал матери неправду?
Юзек рассеянно взглянул на воспитателя.
— Ах, знаешь (он был с Казимежем на «ты»), я впервые в жизни был в ресторане с Володей. У «Жоржа». Ты не представляешь себе, что это за ощущение,— добавил он довольно равнодушно.
— Водку пил? — грозно спросил Спыхала.
— Водку? Нет! — ответил Юзек.— Вино!
— Ах боже мой! — вздохнул тот.
— Это хуже или лучше? — спокойно спросил Юзек.
— Сопляк! Я прав, пребывание в Одессе оказывает на тебя пагубное влияние. Я говорил об этом сегодня с твоей матерью.
— И что же мамочка сказала?
— Как всегда, ничего не видит. Ослеплена любовью к тебе. Моя бы воля, я немедленно забрал бы тебя отсюда в Молинцы.
— Вот и хорошо, что не можешь забрать. А скажи,— вдруг выпалил он радостно,— скажи, как поет эта Эльжбетка! Ведь чудо! Правда, Казек, чудо?
Он обнял Спыхалу за шею, и так стояли они, глядя в ночь, слушая говор моря. Над Одессой сверкало зарево огней, а здесь было темно и тихо. Спыхала не мог не согласиться с Юзеком — Эльжбета пела чудесно, и песня эта была прекрасна.
— Затаенная любовь,— прошептал Юзек, и этот шепот прозвучал проникновенно.— Затаенная любовь. Verborgenheit!
Спыхала глядел на огни Одессы, и его охватывало хорошо знакомое состояние. Неодолимое стремление плыть, словно во сне, ощущение взлета, парения, как бы бесплотного и в то же время творящего среду, в которой этот взлет совершается. Жажда риска, необычайности. В такие минуты все, что окружало его, казалось будничным. В этом взлете только пение Эльжбеты было вместе с ним.
— Verborgenheit,— повторил Казимеж с улыбкой и, освободившись от руки Юзека, ушел в глубь нагретой комнаты, сел на кровать. Юзек остался на балконе, и долго еще Казимеж не мог заставить его улечься.
III
По установившемуся обычаю на станцию за матерью выезжал Валерек. На этот раз вместе с ним собиралась ехать и Оля, но Валерек, жаждущий поскорей увидеть мать, услышать от нее одесские новости, вдохнуть запахи путешествия, которые она с собой привозила, уехал тайком от Оли и теперь в одиночестве ходил по перрону. Поезд из Одессы прибывал довольно поздно. Было уже темно, на слабо освещенных путях медленно, дремотно передвигались составы.
Жизнь станции, звонки, обрывки разговоров начальника с кассиром — во всем этом для Валерека уже было что-то сказочное. С раннего утра он носился по полю, сейчас его клонило ко сну, но он продолжал слоняться по перрону, ветер раздувал полы его пальто. Поезда «се не было, и Валерек вышел на пристанционную площадь, к подъезду, где фыркали лошади, сидел на козлах кучер Илько и стояло несколько еврейских повозок.
Пахло пылью, едва виднелись в темноте недвижные деревья, позвякивали удилами невидимые лошади.
- Наконец подошел поезд, светя двумя яркими фонарями, с шипением выпуская пар,— неторопливый и словно нагретый теплом летней ночи, из которой он вынырнул и в которую снова уходил.
Мать показалась Валереку молодой, изящной, еще более красивой, чем прежде, в этой новой шляпе с зелеными лентами. Он бросился к ней на шею, потом взялся тащить большие желтые коробки и кожаные чемоданы. По пути к экипажу Валерек рассказывал обо всех важных событиях — что в саду уже появились абрикосы, что он уехал тайком от Оли и что на ужин сегодня была качка.
— Боже мой, качка 1 на ужин! — удивилась Ройская.— Ведь это очень вредно!
Валерек смеялся.
— Это я только так, Кашка была, краковская кашка!
Экипаж увозил их и томную ночь, все дальше от станции. Было очень тепло, уже свыклись с темнотой. Слушая болтовню Валорен то и дело задумывалась: «Может, я и в самом дело напрасно оставила Юзека в Одессе? Может, Спыхала прав? Поди ми мальчик!»
И ома с каким-то страхом посмотрела на Валерека. Правда, с Юзеком у него мало общего, но ведь и для него через несколько лет начнется опасный период. Как все это сложно!
Валерек, загорелый, растрепанный, тихо сидел в глубине коляски. Ночь разморила его, он наконец умолк и уснул. Мать с любовью смотрела на спокойное, с правильными чертами лицо сына.
«Как он не похож на Юзека. У Юзека лицо такое изменчивое, и взгляд всегда такой беспокойный... Хотела бы я знать, какой была бы теперь Геленка! А Валерек истинно польский ребенок!»
Коляска подъехала к дому. На крыльце показались слуги и тетя Михася, родная сестра Ройской, как всегда с подвязанной щекой.
— Побойся бога, Михася, опять у тебя флюс!
Ройская сияла шляпу и вошла в столовую. Пан Ройскпй читал газету и поздоровался с женой довольно равнодушно. Оля, целуя тетку, покраснела до ушей. Ей хотелось тут же спросить, как решено — поедет ли она в Одессу, но не осмелилась. Оля смотрела на тетку большими голубыми глазами, и лицо ее выражало немой вопрос. «А Оля становится все красивее»,— подумала Ройская.
И ласково улыбнулась девушке.
Оля была дочерью тети Михаси, уже в старых девах вышедшей замуж за какого-то сомнительного доктора. Тотчас после рождения Оли она осталась одна, доктор бросил ее, и ей с дочерью пришлось поселиться в Молинцах, примирившись с ролью приживалки. Оля была энергичной, крепкой девушкой, превратности жизни сделали ее не по годам взрослой. Свое униженное положение она переносила безропотно. Впрочем, Ройская относилась к ней нежнее, чем мать.
Ройский изучал земледелие по английским агрономическим журналам и пытался привить в украинском поместье английские способы ведения хозяйства. Он то увлекался разведением кур и уток, то брался за коневодство. Нужен был поистине самоотверженный труд эконома Троцкого и долготерпение великолепного украинского чернозема, чтобы Молинцы как-то выдерживали его безрассудные эксперименты. В этом году пришла очередь узкорядного посева пшеницы.
Оля толкнула под столом Валерека за то, что он без нее удрал на станцию, но Валерек, проснувшись, тут же опять стал клевать носом. Он не слышал, как поздно вечером пришел Яиуш Мышипский, их ближайший сосед,— молинецкий сад примыкал к парку усадьбы Мышинских.
Януш отнес спящего Валерека наверх, в* его комнату, раздел, уложил и возле кровати оставил записку.
Затем он спустился к Ройской и с полчаса слушал ее рассказы об Одессе и о семье Шиллеров. Он уже собрался уходить, как вдруг Ройская сказала:
— Знаешь что, Януш, я хочу на днях отправить Олю на несколько недель в Одессу. Ты не мог бы ее проводить? Дорогу я оплачу...
Януш остолбенел от неожиданности.
— А отец?..— только и сказал он. Ройская улыбнулась.
— Это я беру на себя, сама с ним поговорю. Завтра утром я зайду или заеду к вам.
Януш шел домой с тяжелым сердцем. Он знал, что дело это будет нелегкое.
Молинецкий сад переходил в дубовую рощу, за ней сразу же начинался запущенный сад Маньковского поместья. Януш шел под темными кронами дубов, вдыхая грибной запах земли, и думал о море. Он никогда еще не видел моря. Не мог даже вообразить его.
Отец не спал, сидел в кабинете и готовил ноты для пианолы. Перед ним была раскрыта большая нотная тетрадь, острым ножом он старательно вырезал соответствующие нотам отверстия в куске вощеного полотна.
При появлении сына старый граф не прервал своего занятия. Януш ходил взад и вперед по полутемной комнате. После долгого молчания старик поднял свою красивую голову, прищурил глаза и сказал как бы в пространство:
— Очень интересная вещь, совсем новая. Соната ми бемоль минор Эдгара Шиллера.
— У этих Шиллеров сейчас гостит Юзек Ройский.
— В Одессе?
— Ага...
— Но это мне Зимрок прислал из Лейпцига...
И граф Мышинский снова склонился над нотами. Януш лег в постель, но не спал. Около полуночи раздались звуки пианолы. Отец проигрывал то, что вырезал. Медленная часть сонаты Эдгара Шиллера звучала полно, широко и в то же время как бы приглушенно и печально. В ней трепетала скрытая и очень сильная жизнь.
Воздух за окном вздрогнул, словно взволнованный этой музыкой, хотя она и была исполнена на бездушной пианоле.
Поднялся ветер. Януш смотрел, как раскачивались едва различимые в ночи ветви деревьев, и всем своим восемнадцатилетним существом отдался одной мысли: «Жить, жить! Иначе, лучше, полней, глубже!»
Небольшой и пустой дом их спал, бодрствовали только старик и Януш, чужие друг другу, равнодушные, одинокие. Бодроствовала музыка — трудная, но такая сильная и сочная!
Валерек проснулся рано и тотчас увидел записку Януша: «Приходи пораньше утром, поедем кататься верхом». Но Валереку не хотелось ехать кататься. Он уже условился пойти на рыбную ловлю. Утро было неожиданно пасмурное, будто возвещало приближение осени. Валерек отправился к пруду. На прибрежных липах он заметил ветки с пожелтевшими листьями — им уже не хватало солнца.
Тем временем Ройская с утра отправилась в Маньковку и убедила Мышинского, что Янушу необходимо ехать в Одессу. Старик не только согласился, чтобы сын проводил Олю и остался в Одессе на три дня, но даже вызвался оплатить дорожные расходы, что было невероятным событием.
В полдень за обедом граф сам сообщил об этом сыну. И добавил:
— Знаешь, почему я на это согласился? Ты там познакомишься с этим Эдвардом или Эдгаром Шиллером. И пригласишь его к нам.
Януш с удивлением взглянул на отца:
— Но ведь у нас никто не бывает.
— А он побывает. Вот. И делу конец,— сказал старик запальчиво и швырнул вилку в тарелку с кашей.
К концу обеда появился Валерек, он не мог дождаться минуты, когда Януш встанет из-за стола. Щеки у него горели, он был неестественно оживлен. Наконец, уже после кофе — не кофе, а бурда! — Валерек потащил Януша в другую комнату и устроил ему настоящую сцену ревности:
— Ты едешь в Одессу, едешь, а мне ни слова! Какой же ты друг?
И, неожиданно закинув руки на шею Янушу, зашептал с жаром ему на ухо:
— Возьмите меня с собой, возьмите! Почему ты не сказал мне, что едешь?
— А почему ты не пришел кататься верхом?
— Потому что забыл,— небрежно отмахнулся Валерек. Послышалась баллада Шопена, искаженная деревянным звучанием пианолы. Януш поморщился.
— Я не могу взять тебя. Сам едва получил разрешение отца. Валерек вдруг оставил свой плаксивый тол, сорвался с места
и закричал:
— Так вот какой ты друг! Не можешь взять меня с собой! Свинья ты! — Лицо его исказилось от ярости. И внезапно он изо всей силы ударил Януша по щеке.
— Свинья ты, подлец! — в бешенстве закричал Валерек и выбежал из комнаты.
Взволнованный, потрясенный, злой на Валерека, Януш не смотря на свои восемнадцать лет, расплакался, как ребенок.
IV
Дорогая Паулинка!
Посылаю к тебе Олю в сопровождении Януша Мышинского, нашего соседа. Мне неожиданно легко удалось уговорить старого маньяка, его отца, чтобы он позволил сыну уехать хотя бы на три дня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Спыхала уселся в большое кресло и, не выпуская изо рта папиросу, вздремнул, наверно, потому что не заметил, как прошло почти три часа. Было уже одиннадцать.
Перед домом раздался стук коляски, слуга Грегорко бросился в прихожую, туда же поспешили дамы. Казимеж остался в столовой. Под окнами не утихали движение, шум, голоса, в дом вносились чемоданы, слышался незнакомый женский смех, и наконец все вошли в комнату.
Элизабет Шиллер — панна Эльжбета — была небольшого роста, хорошо сложена. Голубые, чуть навыкате глаза ее скользнули по незнакомому юноше. Красивым, низким, чуть хрипловатым голосом она оживленно рассказывала о том, что было в дороге, как опоздал поезд, вспоминала о каком-то австрийском кондукторе. Тут же с увлечением занялась фруктами, надкусила одну сливу, испачкав губы сладким соком, вытирала руки, лицо, смеялась,— была счастлива. Она сидела за столом, играла вилкой, ела то, что подавалось,— фрукты, хлеб, шоколад — все разом. Букет темно-золотпстых роз Эльжуня бережно отдала на попечение матери.
— Как сохранились эти розы! Они еще распустятся. А ведь я везла их издалека.
— Что это за сорт? — спросила с интересом Ройская.
— Наверно, какой-то новый,— ответила пани Паулина, прикрыв глаза и глубоко вдыхая запах цветов.
На светлых волосах Эльжбеты была маленькая круглая коричневая шляпка, сзади с нее спадала длинная легкая того же цвета, а спереди — как продолжение вуали — шею охватывал белый креп, как бы заключая в рамку небольшое выразительное лицо Эльжбеты. В тени комнаты ее изящная головка, казалось, излучала свет.
Спыхала с какой-то боязнью поглядывал на знаменитую певицу. Ему было чуждо ее лицо, ее речь с иностранным акцентом, затрудненным произношением «р» и некоторых сочетаний согласных. Эльжбета часто переходила с польского на французский, подобно некоторым барыням окраинных поместий, сохранившим эту манеру восемнадцатого века. Необычность всего облика Эльжбеты пугала и отталкивала Спыхалу.
Зато Эдгар глядел на нее с безмятежной радостью. Он поглаживал пальцы сестры, и видно было, как он ей рад и как гордится ею.
— Ну, как же там было, в Вене? Расскажи...
Но Эльжуня вместо того, чтобы рассказывать о своих успехах, о новой опере Пуччини, в которой она пела, принялась сыпать анекдотами и наделять характеристиками венских певцов и музыкантов, все время обращаясь к Эдгару: этот сказал то-то, а тот — вот это. Для тех, кому не были известны упоминаемые лица, эти подробности не представляли интереса, но она так обаятельно рассказывала, что увлекла всех. Вскоре Спыхала поймал себя на том, что смотрит на нее с немым восхищением, наверно, так же умиленно, как смотрел на сестру Эдгар.
Когда Эльжбета поужинала, все перешли в зал, и, хотя певица была очень утомлена, никто не помышлял об отдыхе.
Эльжбета объясняла Эдгару что-то очень профессиональное — как Йерица поет то-то, как берет такую-то ноту и как она одета в «Саломее» Штрауса. Для Эдгара этот разговор о музыке был как интимное признание. Он слушал сестру затаив дыхание. Сидя за роялем, чуть откинувшись назад и не отрывая глаз от стоящей перед ним Элъжуни, он время от времени брал несколько аккордов.
Пани Паулина, преодолев наконец робость, которую, видно, испытывала, подошла к ним тихонько, на цыпочках, положила руку на плечо сына и взглянула на дочь.
Эльжбета улыбнулась матери радостно и преданно. Весело посмотрела ей в глаза.
— Спеть?
Мать ответила счастливой улыбкой.
— Хотя бы одну вещь.
Лицо Эльжбеты стало серьезным. Она задумалась, словно перебирала в памяти все, что пела. Потом как-то растерянно осмотрелась, остановила взгляд на рояле и, вытащив из стопки нот небольшую розовую тетрадь, раскрыла ее перед Эдгаром.
— «Verborgenheit»,— произнесла она, как пароль, обращаясь к матери.
Пани Паулина так же тихонько, на цыпочках, отошла.
Эльжбета склонила голову, потом вдруг резко выпрямилась, так что вуаль приоткрыла ее красивую белую шею. Лицо певицы вспыхнуло и снова погасло. Она нагнулась к Эдгару и дала ему знак; он заиграл короткое вступление.
Первая нота, взятая вполголоса, вызвала на ее губы смущенную и радостную улыбку. Первое ми бемоль прозвучало прекрасно, как высокий звук виолончели. Эдгар взглянул на сестру с восторгом и изумлением.
Ройская и Шиллер слушали растроганные. Спыхала, почувствовав, что здесь происходит что-то значительное, опустил голову. За растворенными окнами лежала душная летняя ночь и слушала песню «затаенной любви».
Бесшумно, так, что никто, кроме Ройской, этого не заметил, при первых звуках пения в зал вошел Юзек с товарищем. Они присели на стульях по обе стороны двери. Когда прозвучали слова...
Спыхала заметил мальчиков. Юзек кусал губы, большие черные глаза Володи смотрели куда-то вдаль, и по щекам его текли слезы.
Когда вместе с затихающим последним аккордом, мягко взятым длинными пальцами Эдгара, смолк бархатный голос Эльжуни, в зале воцарилась тишина. Никто не осмеливался произнести ни слова. За окном продребезжал звонок трамвая, возвращающегося в Одессу. Наконец сама певица прервала молчание; обратившись к Эдгару, она что-то сказала ему о педализации. Только тогда все стряхнули с себя чары.
Мать поцеловала Эльжупго и, ничего не сказав о ее пении, попросила идти спать.
— Ты так устала...
Но Эдгар запротестовал. Ему хотелось слушать сестру еще и еще, хотелось досыта наговориться с ней о музыке. Ведь никто другой здесь не понимал его.
Ройская набросилась на Юзека с упреками. Оказалось, что он поужинал у Володи, который жил поблизости. В конце концов, преступление было не так уж велико.
Спыхала увел Юзека в комнату наверху, которую они занимали вдвоем. Дача была деревянная, старая, очень большая — добротный дом, какие строились полвека назад,— но эти комнаты под самой крышей нестерпимо нагревались солнцем.
Юзек тут же улизнул на балкон, откуда открывался вид на море. Сейчас оно серебрилось и шелестело. Спыхала вышел за Юзеком, стал рядом.
— Где ты был? — спросил он строго.— Зачем сказал матери неправду?
Юзек рассеянно взглянул на воспитателя.
— Ах, знаешь (он был с Казимежем на «ты»), я впервые в жизни был в ресторане с Володей. У «Жоржа». Ты не представляешь себе, что это за ощущение,— добавил он довольно равнодушно.
— Водку пил? — грозно спросил Спыхала.
— Водку? Нет! — ответил Юзек.— Вино!
— Ах боже мой! — вздохнул тот.
— Это хуже или лучше? — спокойно спросил Юзек.
— Сопляк! Я прав, пребывание в Одессе оказывает на тебя пагубное влияние. Я говорил об этом сегодня с твоей матерью.
— И что же мамочка сказала?
— Как всегда, ничего не видит. Ослеплена любовью к тебе. Моя бы воля, я немедленно забрал бы тебя отсюда в Молинцы.
— Вот и хорошо, что не можешь забрать. А скажи,— вдруг выпалил он радостно,— скажи, как поет эта Эльжбетка! Ведь чудо! Правда, Казек, чудо?
Он обнял Спыхалу за шею, и так стояли они, глядя в ночь, слушая говор моря. Над Одессой сверкало зарево огней, а здесь было темно и тихо. Спыхала не мог не согласиться с Юзеком — Эльжбета пела чудесно, и песня эта была прекрасна.
— Затаенная любовь,— прошептал Юзек, и этот шепот прозвучал проникновенно.— Затаенная любовь. Verborgenheit!
Спыхала глядел на огни Одессы, и его охватывало хорошо знакомое состояние. Неодолимое стремление плыть, словно во сне, ощущение взлета, парения, как бы бесплотного и в то же время творящего среду, в которой этот взлет совершается. Жажда риска, необычайности. В такие минуты все, что окружало его, казалось будничным. В этом взлете только пение Эльжбеты было вместе с ним.
— Verborgenheit,— повторил Казимеж с улыбкой и, освободившись от руки Юзека, ушел в глубь нагретой комнаты, сел на кровать. Юзек остался на балконе, и долго еще Казимеж не мог заставить его улечься.
III
По установившемуся обычаю на станцию за матерью выезжал Валерек. На этот раз вместе с ним собиралась ехать и Оля, но Валерек, жаждущий поскорей увидеть мать, услышать от нее одесские новости, вдохнуть запахи путешествия, которые она с собой привозила, уехал тайком от Оли и теперь в одиночестве ходил по перрону. Поезд из Одессы прибывал довольно поздно. Было уже темно, на слабо освещенных путях медленно, дремотно передвигались составы.
Жизнь станции, звонки, обрывки разговоров начальника с кассиром — во всем этом для Валерека уже было что-то сказочное. С раннего утра он носился по полю, сейчас его клонило ко сну, но он продолжал слоняться по перрону, ветер раздувал полы его пальто. Поезда «се не было, и Валерек вышел на пристанционную площадь, к подъезду, где фыркали лошади, сидел на козлах кучер Илько и стояло несколько еврейских повозок.
Пахло пылью, едва виднелись в темноте недвижные деревья, позвякивали удилами невидимые лошади.
- Наконец подошел поезд, светя двумя яркими фонарями, с шипением выпуская пар,— неторопливый и словно нагретый теплом летней ночи, из которой он вынырнул и в которую снова уходил.
Мать показалась Валереку молодой, изящной, еще более красивой, чем прежде, в этой новой шляпе с зелеными лентами. Он бросился к ней на шею, потом взялся тащить большие желтые коробки и кожаные чемоданы. По пути к экипажу Валерек рассказывал обо всех важных событиях — что в саду уже появились абрикосы, что он уехал тайком от Оли и что на ужин сегодня была качка.
— Боже мой, качка 1 на ужин! — удивилась Ройская.— Ведь это очень вредно!
Валерек смеялся.
— Это я только так, Кашка была, краковская кашка!
Экипаж увозил их и томную ночь, все дальше от станции. Было очень тепло, уже свыклись с темнотой. Слушая болтовню Валорен то и дело задумывалась: «Может, я и в самом дело напрасно оставила Юзека в Одессе? Может, Спыхала прав? Поди ми мальчик!»
И ома с каким-то страхом посмотрела на Валерека. Правда, с Юзеком у него мало общего, но ведь и для него через несколько лет начнется опасный период. Как все это сложно!
Валерек, загорелый, растрепанный, тихо сидел в глубине коляски. Ночь разморила его, он наконец умолк и уснул. Мать с любовью смотрела на спокойное, с правильными чертами лицо сына.
«Как он не похож на Юзека. У Юзека лицо такое изменчивое, и взгляд всегда такой беспокойный... Хотела бы я знать, какой была бы теперь Геленка! А Валерек истинно польский ребенок!»
Коляска подъехала к дому. На крыльце показались слуги и тетя Михася, родная сестра Ройской, как всегда с подвязанной щекой.
— Побойся бога, Михася, опять у тебя флюс!
Ройская сияла шляпу и вошла в столовую. Пан Ройскпй читал газету и поздоровался с женой довольно равнодушно. Оля, целуя тетку, покраснела до ушей. Ей хотелось тут же спросить, как решено — поедет ли она в Одессу, но не осмелилась. Оля смотрела на тетку большими голубыми глазами, и лицо ее выражало немой вопрос. «А Оля становится все красивее»,— подумала Ройская.
И ласково улыбнулась девушке.
Оля была дочерью тети Михаси, уже в старых девах вышедшей замуж за какого-то сомнительного доктора. Тотчас после рождения Оли она осталась одна, доктор бросил ее, и ей с дочерью пришлось поселиться в Молинцах, примирившись с ролью приживалки. Оля была энергичной, крепкой девушкой, превратности жизни сделали ее не по годам взрослой. Свое униженное положение она переносила безропотно. Впрочем, Ройская относилась к ней нежнее, чем мать.
Ройский изучал земледелие по английским агрономическим журналам и пытался привить в украинском поместье английские способы ведения хозяйства. Он то увлекался разведением кур и уток, то брался за коневодство. Нужен был поистине самоотверженный труд эконома Троцкого и долготерпение великолепного украинского чернозема, чтобы Молинцы как-то выдерживали его безрассудные эксперименты. В этом году пришла очередь узкорядного посева пшеницы.
Оля толкнула под столом Валерека за то, что он без нее удрал на станцию, но Валерек, проснувшись, тут же опять стал клевать носом. Он не слышал, как поздно вечером пришел Яиуш Мышипский, их ближайший сосед,— молинецкий сад примыкал к парку усадьбы Мышинских.
Януш отнес спящего Валерека наверх, в* его комнату, раздел, уложил и возле кровати оставил записку.
Затем он спустился к Ройской и с полчаса слушал ее рассказы об Одессе и о семье Шиллеров. Он уже собрался уходить, как вдруг Ройская сказала:
— Знаешь что, Януш, я хочу на днях отправить Олю на несколько недель в Одессу. Ты не мог бы ее проводить? Дорогу я оплачу...
Януш остолбенел от неожиданности.
— А отец?..— только и сказал он. Ройская улыбнулась.
— Это я беру на себя, сама с ним поговорю. Завтра утром я зайду или заеду к вам.
Януш шел домой с тяжелым сердцем. Он знал, что дело это будет нелегкое.
Молинецкий сад переходил в дубовую рощу, за ней сразу же начинался запущенный сад Маньковского поместья. Януш шел под темными кронами дубов, вдыхая грибной запах земли, и думал о море. Он никогда еще не видел моря. Не мог даже вообразить его.
Отец не спал, сидел в кабинете и готовил ноты для пианолы. Перед ним была раскрыта большая нотная тетрадь, острым ножом он старательно вырезал соответствующие нотам отверстия в куске вощеного полотна.
При появлении сына старый граф не прервал своего занятия. Януш ходил взад и вперед по полутемной комнате. После долгого молчания старик поднял свою красивую голову, прищурил глаза и сказал как бы в пространство:
— Очень интересная вещь, совсем новая. Соната ми бемоль минор Эдгара Шиллера.
— У этих Шиллеров сейчас гостит Юзек Ройский.
— В Одессе?
— Ага...
— Но это мне Зимрок прислал из Лейпцига...
И граф Мышинский снова склонился над нотами. Януш лег в постель, но не спал. Около полуночи раздались звуки пианолы. Отец проигрывал то, что вырезал. Медленная часть сонаты Эдгара Шиллера звучала полно, широко и в то же время как бы приглушенно и печально. В ней трепетала скрытая и очень сильная жизнь.
Воздух за окном вздрогнул, словно взволнованный этой музыкой, хотя она и была исполнена на бездушной пианоле.
Поднялся ветер. Януш смотрел, как раскачивались едва различимые в ночи ветви деревьев, и всем своим восемнадцатилетним существом отдался одной мысли: «Жить, жить! Иначе, лучше, полней, глубже!»
Небольшой и пустой дом их спал, бодрствовали только старик и Януш, чужие друг другу, равнодушные, одинокие. Бодроствовала музыка — трудная, но такая сильная и сочная!
Валерек проснулся рано и тотчас увидел записку Януша: «Приходи пораньше утром, поедем кататься верхом». Но Валереку не хотелось ехать кататься. Он уже условился пойти на рыбную ловлю. Утро было неожиданно пасмурное, будто возвещало приближение осени. Валерек отправился к пруду. На прибрежных липах он заметил ветки с пожелтевшими листьями — им уже не хватало солнца.
Тем временем Ройская с утра отправилась в Маньковку и убедила Мышинского, что Янушу необходимо ехать в Одессу. Старик не только согласился, чтобы сын проводил Олю и остался в Одессе на три дня, но даже вызвался оплатить дорожные расходы, что было невероятным событием.
В полдень за обедом граф сам сообщил об этом сыну. И добавил:
— Знаешь, почему я на это согласился? Ты там познакомишься с этим Эдвардом или Эдгаром Шиллером. И пригласишь его к нам.
Януш с удивлением взглянул на отца:
— Но ведь у нас никто не бывает.
— А он побывает. Вот. И делу конец,— сказал старик запальчиво и швырнул вилку в тарелку с кашей.
К концу обеда появился Валерек, он не мог дождаться минуты, когда Януш встанет из-за стола. Щеки у него горели, он был неестественно оживлен. Наконец, уже после кофе — не кофе, а бурда! — Валерек потащил Януша в другую комнату и устроил ему настоящую сцену ревности:
— Ты едешь в Одессу, едешь, а мне ни слова! Какой же ты друг?
И, неожиданно закинув руки на шею Янушу, зашептал с жаром ему на ухо:
— Возьмите меня с собой, возьмите! Почему ты не сказал мне, что едешь?
— А почему ты не пришел кататься верхом?
— Потому что забыл,— небрежно отмахнулся Валерек. Послышалась баллада Шопена, искаженная деревянным звучанием пианолы. Януш поморщился.
— Я не могу взять тебя. Сам едва получил разрешение отца. Валерек вдруг оставил свой плаксивый тол, сорвался с места
и закричал:
— Так вот какой ты друг! Не можешь взять меня с собой! Свинья ты! — Лицо его исказилось от ярости. И внезапно он изо всей силы ударил Януша по щеке.
— Свинья ты, подлец! — в бешенстве закричал Валерек и выбежал из комнаты.
Взволнованный, потрясенный, злой на Валерека, Януш не смотря на свои восемнадцать лет, расплакался, как ребенок.
IV
Дорогая Паулинка!
Посылаю к тебе Олю в сопровождении Януша Мышинского, нашего соседа. Мне неожиданно легко удалось уговорить старого маньяка, его отца, чтобы он позволил сыну уехать хотя бы на три дня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72