А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Ну, к невесте. Говорят тебе, женюсь.
— Ведь ты женат.
— Был, братец, был. И очень недолго. Теперь я вольная птица.
— И мать разрешила тебе развестись?
Валерек внезапно побледнел и с бешенством уставился на актера.
— Ты что, святая инквизиция, чтобы меня допрашивать? Чего тебе надо? — вдруг вспыхнул он.
Вычерувиа поднесла свои большие руки к вуальке:
— Какого черта? В чем дело? Вы что, хотите испортить нам
ужин?
Ее строгий тон охладил Валерека. Он обратился к молодым людям:
— Вы из Познани?
А Малик целовал руку Вычерувне.
— Ты всегда находишь, что сказать, дорогая,— заметил он.
Бася между тем немного успокоилась и уже улыбалась Татарской сквозь слезы. Марыся, которая сидела рядом с ней с другой стороны, обняла ее. Валерек это заметил.
— Утешаешь ее, да? — проговорил он, и по голосу его чувствовалось, что он уже порядочно выпил и не отвечает за свои слова.— Нечего ее утешать, другие это сделают за тебя и за меня... Обрати внимание, как этот молодой блондинчик,— Ройский кивнул на Збышека,— пожирает ее глазами.— Збышек пожал плечами.— Уж кто-нибудь да утешит ее, в то время как я буду упиваться счастьем с моей Климой. Мою будущую жену зовут Клементина! Не Иоася, не Марыся, не Юлися, не Бася, а Клементипа. Клементина! Понимаете, ваша честь? — как говорил пан Заглоба.
— При чем тут пан Заглоба? — вспылил Горбаль.
— Моя жена простая женщина. Первая жена была дворянка, а вторая крестьянка.
— Оставьте нас в покое со своими женами,— проворчала Вычерувна.— Нас это совершенно не касается.
— Горбаля касается,— возразил Валерек, теперь уже совсем пьяный.— Горбаля касается, ведь Горбаль мне друг.
— Как собака кошке! — крикнул Горбаль.
— Не перечь ему, он пьян,— поморщился Малик и обратился к Галине: — Ну, нам пора домой...
Тут к ним подошел Губе, поклонился Вычерувне и, потянувшись через стол к Татарской, сказал:
— Моя машина у входа, идемте отсюда, поедем ужинать в
Вилянов.
Молодые актрисы немедленно вскочили с места.
— Разумеется! Поедем в Вилянов.
— Берите этих юношей,— сказал Губе,— в машине достаточно места.
Молодежь попрощалась с Вычерувной и Маликом и поспешно покинула ресторан. Валерек не успел опомниться, как остался за столиком со стариками.
— Бася! — рявкнул он.
— Заткнись!—холодно произнес Горбаль.— Сиди тихо или убирайся на все четыре стороны.
Валерека на минуту испугал его тон. Галина взглянула на Ройского сквозь черные крапинки вуали.
— Он тебя боится, Горбаль,— заметила она.
— Пусть только посмеет не бояться! — снова процедил Горбаль.
Захмелевший Валерек совершенно раскис. Подсел к актеру и, обняв его за шею, принялся шептать ему на ухо:
— Знаешь, я совсем конченый человек, мне уже ничего не
остается, я готов, меня уже нет, жена меня бросила... А я женюсь
на простой крестьянке, работнице... В саду мамаши работала, черт
побери... и забеременела... А ее отец на меня с кулаками. Женитесь, ваша честь, говорит, потому как она «родовитая»... Прова
лись она, эта родовитость... Сама родит мне... И мама настаивает..,
И что же мне делать? Ну, скажи, Горбаль?
Горбаль оттолкнул его подальше от себя.
— Поди к черту,— сказал он.— Что я тебе посоветую? Валерек громко икнул.
— Ступай в туалет, а то еще стошнит.
Валерек действительно тяжело поднялся и исчез в глубине ресторана в облаках синеватого дыма, застилавшего светильники и лампы. Горбаль проводил его взглядом.
— Красивый был парень,— проговорил он,— и так изменился!
Вычерувна на этот раз совсем подняла вувлъку и откинула ее
на шляпу. Ее огромные темные глаза устремились вслед уходящему.
— Красивый? Не сказала бы.— Она поджала губы.
— Эх, ты не понимаешь,— махнул рукой Малик.— Красивый
парень, только пьет, лицо опухло от пьянства.
— Откуда ты его знаешь? — спросила Галина.
— Еще с армии,— неохотно ответил Горбаль.
— И чего ты с ним возишься? — неодобрительно проворчала актриса.
Горбаль пожал плечами.
— Во-первых, я с ним не вожусь, он сам пришел сюда ко мне...
к нам. А во-вторых... что тут говорить? Он мне нравится!
Вычерувна удивленно посмотрела на Горбаля, не понимая, говорит ли он всерьез или с иронией. Старый художник снова махнул рукой:
— Проклятый пьянчужка, испортил нам весь ужин!
XIII
Смысл пребывания Януша в Коморове было бы трудно объяснить. Сам он расценивал это изгнание как нечто временное, но бесплодно протекали месяцы и годы, а его духовное состояние не менялось. Разумеется, не только перед Шушкевичем, перед Ада-сем, перед своим садовником, но даже перед самим собой он притворялся, что увлекается хозяйством и садоводством. Выезжал на выставки огородников и садовников — похвастаться новым сортом помидоров, который вывел Фибих.
Со времени возвращения из Парижа и майского переворота в стране он никак не мог преодолеть в себе чувство какой-то опустошенности. В памяти его стояли две Ариадны: одесская и парижская, но обе какие-то нереальные, как воспоминание об интересном театральном спектакле или о прекрасном концерте. Он получил от нее несколько коротеньких писем, сейчас даже не помнил откуда — из Парижа или из Рима. То, что было когда-то любовью или иллюзией любви, рассеялось бесследно. Вернее, почти бесследно, потому что где-то на дне еще перекатывалось слабое эхо, проникая в тихие уголки души. Днем он редко вспоминал об Ариадне, но она являлась ему ночью, во сне, и всегда в одном и том же виде: стояла на высокой лестнице. То это была лестница в одесском доме, где жили Тарло, то лестница в театре на Елисейских полях, то в Маньковке,— но Ариадна была неизменна: в том же блестящем платье, с искусственным жемчугом на шее; и всегда она с мольбой смотрела на него, молча протягивая руки, а он никак не мог попасть на эту лестницу.
Днем он чаще вспоминал о Гане Вольской — о миссис Эванс. И не о том «американском» ее облике, не о туалетах и брильянтах, даже пе о трагедии певицы без голоса, но о тепле и сердечности, которые она излучала, когда они оставались вдвоем. Сердечность их встреч была взаимной, так как оба они одинаково страдали от безжалостного одиночества. Образ Гани был конкретным и не растворялся в памяти, не исчезал в дымке; наоборот, все, что было связано с ней, ощущалось почти реально, и ему бы очень хотелось вновь увидеть ее. О Зосе Згожельской он старался не вспоминать; когда в памяти всплывало ее имя, когда он вспоминал ее маленькое, сморщенное от плача лицо, у него так щемило сердце, что он старался поскорее заглушить эту боль каким-нибудь недобрым чувством: раздражением или цинизмом.
Предметом его постоянных забот и размышлений,— а времени для этого у Януша хватало не только днем, но и ночью, так как он постоянно страдал бессонницей,— были его отношения с сестрой и Алеком. Не будь Спыхалы, эти отношения сложились бы легко и просто. Януш со страхом наблюдал за похождениями своего «незаконного» зятя и чем дальше, тем больше робел перед ним. Неизвестно почему, высокая фигура Казимежа и его поразительная худоба внушали Янушу беспокойство. Адась тащил в Коморов все варшавские сплетни, хотя они не интересовали Януша, передавал и слухи о Спыхале. Когда при таинственных обстоятельствах исчез один из генералов, занимавший высокий пост, и весь город бурлил возмущением, Адась, рассказывая об этом Янушу, связал имя исчезнувшего — по всей видимости, убитого — генерала с именем Спыхалы. Януш пытался отмахнуться от его слов, как от назойливой мухи. В связи с этой историей всплыло также имя Валерека... Януш не хотел даже слушать об этом и три месяца кряду не появлялся в Варшаве. И все же недобрые вести доходили до него. Спал он еще хуже обычного, а когда наконец засыпал, ему являлась Ариадна, стоящая на высокой лестнице, и он просыпался, вздрагивая так, будто издалека донесся манящий свисток локомотива.
Из этого состояния прострации его вывело известие, полученное от панны Теклы. На Брацкой разразился первый скандал между четырнадцатилетним уже Алеком и Казимежем Спыхалой. Для повзрослевшего мальчика обстановка в доме становилась все более нервозной. Алек неизвестно через кого — чуть ли не через того же Адася Пшебия-Ленцкого — узнал, что мать пожертвовала Спыхале довольно значительную сумму из принадлежащих Алеку средств (сама-то она ничем не располагала). Алек приберег эту новость и до поры до времени ничего не говорил ни Спыхале, ни матери, которая наверняка поразилась бы, узнав, что Алек уже разбирается в имущественных делах. Для нее он все еще был «маленьким Алеком». Но при первом же случае, когда Спыхала за обедом сделал ему какое-то замечание, Алек учинил страшный скандал. Он даже сказал Спыхале:
— Это не ваш дом, и нечего делать мне такие замечания.
В таком тоне вы можете разговаривать у себя... в Баранувке...
Билинская и Спыхала, не подозревавшие, что Алек прекрасно разбирается в делах, были поражены не меньше, чем если бы вдруг заговорила мебель в столовой. К великому огорчению панны Бесядовской, было решено отправить Алека в Англию. Старушка вызвала Януша, надеясь, что он добьется отмены страшного решения.
Януш приехал в Варшаву, но его доводы не помогли. Казимеж встретил его холодным взглядом. А сестра даже не захотела разговаривать с ним на эту тему. Януш обратился за помощью к Эдгару, но вопреки ожиданию Эдгар одобрил «английский» проект.
— Знаешь, дружок,— сказал он Янушу,— мне кажется, что
для мальчика в его возрасте будет даже лучше, если он какое-то
время поживет вне дома... Такого дома,— добавил он после не
большой паузы.
Итак, решение было принято. Когда все было готово к отъезду, Алек заехал в Коморов, чтобы попрощаться с дядюшкой. С Янушем он разговаривал как взрослый. Блистательным умом п тем более талантами он не отличался, но во всем его поведении, в манере держаться за столом, в тоне, каким он обращался к Мышинскому, сквозило какое-то особое достоинство и какая-то необъяснимая для Януша уверенность. За последний год, в течение которого Януш почти не бывал на Брацкой, мальчик вырос, повзрослел и изменился. Януш не раз задумывался, не страдания ли тому причиной. И упрекал себя за то, что так невнимателен к племяннику, так мало интересуется судьбой самого близкого ему существа. Теперь он понял, что Алек уже сам разобрался во всем, что откладывает реванш до своего совершеннолетия и что он хорошо понимает, зачем едет в Англию. Холодная расчетливость Марии передалась сыну.
Алек уехал, и Януш опять остался один в Коморове. Вставал он поздно, невыспавшийся, а день приносил свои заботы. Только к вечеру он оставался наедине с книгой или со своими мыслями, в которых не было ни определенности, ни законченности. Стихов он теперь не писал, но каждый вечер его охватывало беспокойное желание открыть объемистую тетрадь и писать на чистой бумаге слова, из которых складывалось бы нечто новое и цельное,— писать стихи!
Весной пришло совершенно неожиданное письмо. Ганя Вольская сообщила, что с середины апреля будет в Гейдельберге и хотела бы встретиться там с Япушем. К письму был приложен железнодорожный билет по маршруту Варшава — Берлин — Гейдель-берг и обратно, годный на два месяца. Сначала Януш хотел обидеться, а потом рассудил, что таковы, наверно, американские нравы и нечего шум поднимать. Как только Спыхала вернулся из отпуска, Януш выхлопотал через него заграничный паспорт и в конце апреля выехал в Гейдельберг. В своем письме Ганя Вольская довольно невнятно упоминала о лекциях Марре Шуара, но Януш не понимал, о чем речь. Ему приятно было думать о предстоящей встрече с Ганей. Она была уже не миссис Эванс — два чуда назад вышла замуж за мистера Доуса. Но в Гейдельберг Ганя должна была приехать одна. Януш давно уже свыкся с одиночеством, и времени для размышлении у него было достаточно. Тем не менее это весеннее путешествие настроило его на мечтательный лад. Он ехал утренним берлинским поездом через Кшиж. Других пассажиров в купе не оказалось.
Мелькавший за окном убогий польский пейзаж, хоть и убранный в пышный весенний наряд, все равно казался скромным и плоским, и, глядя на него, Януш стал подсчитывать, что же он успел сделать за последнее время. Занятие это оказалось таким же легким, кар; сложение чисел с нулями. Он носил в себе великое множество таких круглых нулей, он был продырявлен ими, как сито.
Пересекли границу, к вечеру были уже неподалеку от Берлина, а мысли Януша все еще кружились вокруг одного и того же. На протяжении многих лет он ничего не делал и не задумывался над этим; сейчас он стал регулярно заниматься делами Коморова и даже сам трудился в оранжерее и в саду под началом Фибиха. Со времени поездки в Париж он только существовал, то есть старался перейти из одного дня в следующий, как переходят в соседнюю комнату. Такой растительный образ жизни тоже был разновидностью бегства. Через Берлин Януш проехал, даже не обратив внимания на то, как уродлив этот город; сошел с поезда на Силезском вокзале и проехал в такси на Ангальтербанхоф, где уже стоял поезд, идущий на юг. Он нашел свое место в спальном вагоне, улегся и крепко заснул. Рано утром приехали в Гейдельберг.
Этот удивительный город сразу же околдовал его, хотя он не видел пока ничего, кроме холмов, окружавших со всех сторон редкую стайку домов в долине Неккара. Даже названия улиц звучали романтично. Ганя жила наверху, над городом, в «Шлосс-отеле».
Из ее комнаты открывался неправдоподобно красивый вид на долину Неккара, уходящую в сторону Людвигсхафена и Мангейма. Долина была вся как на ладони, а заходящее солнце словно завершало композицию картины. Ганя приняла его, сидя в кресле и любуясь пейзажем: отсюда, как с борта самолета, видны были красные развалины замка, мост внизу и зелень увертливой горной реки, обрамленной лесами.
— Не знаю почему,— сказала она,— но здесь, у окна, я по
думала, что только ты смог бы оценить эту красоту и: романтические чары, заключенные в этой линии гор. И только ты смог бы
привнести что-то новое в этот пейзаж. Вот почему я сразу напи
сала тебе. И знала, что ты приедешь.
Он присел рядом с ней и посмотрел на юго-запад. По долине Неккара дыхание юга пробивалось к самому теплому городу Германии. Ему вспомнился горячий воздух коморовской оранжереи.
Ганя сказала:
— Никто этого не оценит; ни Марре, для которого в природе
существуют одни лишь атомы, ни тот юный студентик, его друг,
что живет здесь с детства и которому все тут знакомо, как книга,
прочитанная от корки до корки. Видишь, я все-таки читаю книжки, и мне кажется, что романтики лучше всех разбирались в любви. В Гейдельберге можно любить, как нигде...
Януш удивленно посмотрел на Ганю. Здесь, в Гейдельберге, она показалась ему совсем не такой, как в Париже, не говоря уж об Одессе. На ней сказывалась причудливая атмосфера этого юрода. О любви она сейчас рассуждала, как немецкий профессор о проблемах философии, и все это теоретизирование составляло разительный контраст с ее образом жизни, американскими чемоданами и горничной-испанкой, которую она всюду возила с собой.
Тем не менее он поддался чарам, поддался словам Гани. В Париже самым приятным было как раз то, что они не говорили о своем чувстве, не называли его любовью; там он беззаботно отдавался ласкам Гани, но не тосковал без нее и, уж конечно, не выражал своих чувств словами. Здесь же она говорила почти непрестанно, и только о любви. Януш смирился с этой болтливостью так же легко, как в Париже с ее молчанием. Ганя водила его на бесконечные прогулки по каштановым рощам, окружающим Гей-дельберг, вдоль ущелий, оврагов, между серыми стволами деревьев, по направлению к Молькенкуру или Аусзихтштурму, к самым вершинам, где поминутно открываются все новые и новые виды на зеленые речные изгибы, и на развалины замка, и на дома профессоров по ту сторону Неккара. Однажды Януш спросил у Гани:
— А как же твой Доус?
Но она не ответила. Очевидно, ее американские мужья не отвечали романтическому духу этого города.
Марре Шуар читал здесь цикл лекций. Иногда он приходил к ним, и они все вместе отправлялись на прогулку. Бывало и так, что Ганя с Янушем спускались по зубчатой железной дороге, переходили по мосту через Неккар и шли к Шуару, жившему у одного из здешних профессоров в роскошной вилле на высоком берегу. Захватив с собой Шуара, они выходили на короткую прогулку по тропинке, которую здесь называли «Philosophenweg» и откуда открывался дивный вид на развалины замка и на леса — каштановые и буковые — в предзакатной дымке. Часто к ним присоединялся знакомый Шуара — «юный студент» Хорст Шиее-фохт, изъяснявшийся на каком-то забавном французском языке с примесью немецкого. Трудно было объяснить, зачем в это лоно немецкой философии с ее туманным мудрствованием и метафизическим подходом к самым что ни на есть будничным явлениям пригласили Марре Шуара, который читал свои лекции с чисто французской четкостью, освещая в них самые последние достижения физики, вопросы квантовой механики, двойственной природы света и строения атомов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72