Шуар потешался над старыми профессорами, которые мыслили еще в духе Гегеля, занимались историей религии или на худой конец рассуждали о контрастах культуры и цивилизации. И такие люди должны были выслушивать его четкие, сжатые мысли, вникать в формулы, выведенные мелом на досках в главной аудитории Гейдельбергского университета. Хорст говорил, что приезд Шуара — настоящее событие в научном мире Гей-дельберга. Что касается Гани, то она слушала Шуара молча и лишь изредка задавала какой-нибудь вопрос, свидетельствовавший о том, что она не такой уж профан в этих делах. Позже Януш узнал от Шуара, что Ганя на средства одного из своих мужей финансировала его исследования структуры атомов и что создание лаборатории, открытой Шуаром в Аньере два года тому назад, тоже не обошлось без ее помощи. Особенно интересовалась она проблемой расщепления атомов, исследованиями Резерфорда и Бора, которые продолжил у себя в лаборатории Шуар.
Прогулки по «Philosophenweg» были увлекательны. Окрестные леса и горы богатством своим, яркостью красок и величием подавляли скромные дома и трубы городка. Только красные развалины замка, у реки, да мост в стиле барокко, украшенный статуями, выступали контрастными пятнами на фоне густой зелени леса. В эти предвечерние часы снизу поднималась светлая весенняя дымка. Шуар рассуждал о природе материи:
— Самое странное и самое поразительное — это бесконечная пустота вселенной. Если бы атом мог разрастись до величины шара диаметром в десять метров, то его ядро имело бы радиус всего лишь в одну десятую миллиметра, а электрон и того меньше. Атом водорода, например, выглядел бы как две пылинки, вращающиеся на расстоянии пяти метров друг от друга. Остальное — пустота! Мир удивительно пуст...
Ганя смотрела на Шуара как па божество. Она с благоговением обращалась к нему, выслушивала его научные рассуждения несмотря на всю их абстрактность, ухитрялась как-то применять их к своей личной судьбе. Вот и сейчас, услышав из уст ученого, что мир поразительно пуст, она начала усердно ему поддакивать. Потом вздохнула и повторила:
— Да, да, мир поразительно пуст!
И глазами поискала Януша.
Шуар продолжал рассказывать о состоянии науки, о реакций немецких профессоров на его умозаключения, о возможностях дальнейшего развития науки и о ее направлениях. Он приводил слова Пьера Кюри о том, что если раскрытые тайны материи попадут в руки дурных людей, то миру грозит беда. Но вскоре, говорил он, наступит эра, когда миром будут управлять ученые, и тогда на земле воцарится Золотой век. Ганя восхищалась пейзажем Некка-ра, игрой света на лесах и горах Оденберга, а Шнеефохт, то и дело останавливаясь и глядя на город, освещенный косыми лучами заходящего весеннего солнца, на темную зелень гор или на фруктовое дерево, усыпанное цветами, повторял стихи своего любимого поэта, которого называл не иначе, как «Der Dichter»
Ганя обращала его внимание на то, что сейчас не «Oktober», а только «April», и что на деревьях нет и признака киновари, а одна лишь всепобеждающая весенняя зелень.
Однажды Януш, Марре и Ганя отправились вверх, на Молькенкур, чтобы послушать концерт студенческого хора. Концерт должен был состояться в зале ресторана, где за длинными столами разместилось множество студентов Гейдельбергского университета, потягивавших пиво или легкое, по очень вкусное вино с местных виноградников. Хор выступал с эстрады.
Гвоздем программы были вальсы Брамса для двух мужских хоров и двух фортепьяно, знакомые Янушу еще по Маньковке и Одессе, где Эдгар частенько проигрывал их. В 1914 году Брамс был одним из самых любимых композиторов Эдгара. Студенческий хор превосходно исполнял эти вальсы, а молодой дирижер был выше всякой похвалы. Трое иностранцев, укрывшись в углу зала, наслаждением слушали эти задушевные (innig) мелодии, полные туманной поэзии, неясных ощущений, тоски, восторгов, любви, мятущейся страсти. Первый же вальс очаровал их своей неопределенной тональностью, колеблющейся между мажором и минором, резкими скачками на целую сексту вниз; в высоких мужских голосах это звучало так, будто они захлебываются от неземного счастья, а низкие голоса тут же имитировали этот скачок на сексту, пока все не сливалось в сладкой, нежной гармонии и не растекалось в пиано под тихие звуки двух роялей, на которых играли два светловолосых бурша. Янушу вдруг вспомнилось романтическое полотно немецкого художника: двое друзей идут по лесу навстречу огромному восходящему месяцу, неестественно большому, проглядывающему сквозь ветви деревьев. Только здесь, в Гейдель-берге, Януш понял, прочувствовал эту картину, и, понятая, она проникла в его существо навсегда, как проникают в нас лишь немногие произведения искусства.
— Где же наш юный паж? — спросил Марре Шуар, когда концерт близился к концу.— Почему он не с нами?
— Он сидит со своими коллегами вон там, у эстрады.
— Действительно! — воскликнула Ганя.— Но как странно он выглядит!
У самой эстрады за отдельным столом сидели члены корпорации «Боруссия» в цветных шапочках. Среди них был и поэтический Шнеефохт. Он чокался зеленым бокалом рейнского вина с коллегами и делал вид, что не замечает своих постоянных спутников по «Philosophenweg». Встретившись все же со взглядом миссис Доус, он слегка поклонился, но так, чтобы не заметили другие студенты.
Миссис Доус была в недоумении.
— Что с ним! Бедный Хорст! — сказала она.
Когда они вышли из Молькенкура и в теплых сумерках стали спускаться по темной тропинке к отелю ( Янушу здесь было знакомо чуть не каждое дерево), Мышинский вдруг почувствовал, как кто-то взял его под руку, а над его ухом послышался шепот Хорста:
— Извините меня, но коллеги были бы очень недовольны,
увидев, что я беседую с иностранцами, особенно с поляками. Сегодня был наш вечер, почти месса... Я не мог поступить иначе.
На завтра нас всех приглашает к себе баронесса Икскюль... Опять
будет Брамс.
На следующий вечер отправились ужинать к баронессе. Ей принадлежали великолепные старинные виноградники в окрестностях Шпейера, над Рейном. Утром они уже успели съездить туда и осмотреть могучие стены и башни шнейерского собора, в подземельях которого покоятся императоры Германии. Проводником был Хорст, он с глубоким волнением показывал им могилы. Ганя не могла понять, почему Хорст с таким чувством рассказывает об осквернении могилы императора Генриха IV и о том, как из его гроба вынули остатки плаща, который сейчас демонстрируется в кафедральном музее. А вечером опять был Брамс. За ужином у баронессы после каждого блюда подавали все новые сорта рейнских вин, одно лучше и старше другого. На десерт принесли такое, что вся комната наполнилась ароматом — крепкой до головокружения смесью запахов дубовой бочки и липового цвета. Когда Януш отставил в сторону рюмку, Марре Шуар возмутился.
— Пейте, пейте, еще не скоро вам представится случай отведать такого вина...
А после ужина профессор Шелтинг, превосходный музыкант, прошедший школу еще у Нейгаузов в Елисаветграде, исполнил вместе со своим другом, историком религии Уде, две скрипичные сонаты Брамса. Из просторной гостиной дверь вела на террасу и в сад, непосредственно примыкавший к двору разрушенного замка; отсюда открывался вид на буковые рощи, на заросли плюща и на руины — на всю округу, которая уже утопала в вечерней дымке. И в этой гостиной расцвела вдруг музыка, привольная, текучая, быть может, более простая и ясная, чем вчерашние вальсы, но на редкость мудрая и всепрощающая. В полумраке слушали ее гости, расположившиеся в креслах и на диванах.
Хорст и Януш вышли вместе. Уже было темно. Януш жил внизу, в гостинице «Петушок». Ганя уехала к себе в отель в роскошном автомобиле, которым она почти не пользовалась здесь. Марре с профессорами остался у баронессы.
Хорст взял Януша под руку.
— Марре застрял там,— сказал студент.— Эти профессора
выведают у него все секреты.
Януш рассмеялся.
— Но у Марре как раз нет никаких тайн. Уж если кто действительно окружен таинственностью, так это ваши профессора,
хотя они и не исследуют атомов.
Хорст промолчал. Потом он начал снова декламировать стихи Георге. Только что прошел дождь, и улицы Гейдольберга были еще мокрыми. По длинной Университетской они шли к вокзалу. Прохожих было немного — в маленьких городках ложатся спать рано.
Януш спросил:
— Ты любишь французов?
Хорст опять промолчал. И вдруг произнес сдавленным голосом:
— Я их ненавижу!
— Hv вот! К чему же эта музыка, п стихи, и этот чудесный городок, если-вы полны ненависти г
— Мы ненавидим, это верно, но в нашей ненависти заключен героизм.
— В самом деле? Ты в этом уверен?
— А если мы с тобой встретимся лицом к лицу?
— Как это понимать?
— Друг против друга.
— Э, мой дорогой, жизнь может сыграть с нами любую шутку. Что ж, я буду стрелять. Думаю, и ты тоже не станешь читать в такой момент?
— Нет, я буду читать стихи и буду стрелять. Януш тихонько рассмеялся.
— Ты несносен, Шнеефохт...
— А ты чрезмерно благодушен,— пробурчал Хорст. Прошли сутки. Поздно вечером Ганя и Януш сидели у окна,
того самого окна, что выходило на юг, в долину Неккара, на Люд я Мангейм. Оденберг был погружен в темноту, и время от времени там сверкали молнии. Надвигалась весенняя гроза. Ганя пространно рассуждала о любви. Они сидели вдвоем в одном кресле, прижавшись друг к другу, и Януш, обласканный, приголубленный ею, ощущал под своей ладонью это прелестное, упругое тело. Он молча гладил ее волосы. Потом встал.
— Знаешь,— сказал он. Как в Париже. Правда, там не было таких пейзажей, и этих каштановых рощ, и Хорста — маленького «пажа» Марре Шуара, и обезоруживающей музыки Брамса. Но, понимаешь, я предпочитаю атмосферу моей оранжереи: там я вышел — и вокруг меня свежий воздух, и запах навоза, и зреющие хлеба, и нес Орелем. который так любит лаять на ласточек. утверждающий, что «садоводство способствует хорошему настроению). И я решил вернуться туда. Поезд на Берлин отходит в двадцать минут первого.
Ганя беспокойно пошевелилась.
— Ты не останешься?
— Зачем? У тебя есть свой Эванс, или Доус, или свой Марре...
— Ох, нет!
— Кто его знает? А я не могу здесь... Мне сейчас совсем другое пришло в голову. Ты бывала когда-нибудь в Кракове?
— В Кракове? Нет, никогда.
— Ну вот, а я отсюда поеду прямо в Краков. Мне хочется сравнить два эти города: Гейдельберг... и Краков.
— Зачем?
— Не знаю. И не тебе, так легко поддающейся любому капризу, спрашивать об этом. Вот такой у меня каприз. Так мне хочется. И поверь мне, я поступаю правильно.
— А ты не подумал, что мы с тобой могли бы пожениться?
— Быть пятым? Пожалуй, нет... А какая в этом необходимость?
— При моем-то богатстве! Януш усмехнулся.
— Тем не менее тебе хочется стать польской графиней. Ну что ж, похвальный патриотизм. Но я на это не гожусь.
— Подумай, что ты теряешь.
— По правде сказать, не так уж много. Ты очень мила — и это все! Но ты хочешь петь... а я?
— Что ты?
— Я ничего. Я любить хочу.
Он поцеловал ее в губы. Гане показалось, что это «любить» относится к ней, но Януш встал с кресла, зажег свет и стал собирать вещи.
— Мне действительно пора,— сказал он,— поезд в самом деле отходит в двадцать минут первого, осталось полчаса.
XIV
Януш часто ездил в Краков. Там у него были родственники, да и любил он этот город. Если случалось приезжать летом и с маленьким саквояжем, то он не брал извозчика, а прямо с вокзала шел бульварами в Гранд-отель. Владельцы гостиницы были дальними родственниками Януша, и портье всегда принимал его с радостью. Но больше всего ему нравилось идти бульварами, вдыхая запах роз,— они начинались от улицы Любича,— нравились тенистые каштаны, Брама Флорианская, тропа, которая петляла среди деревьев за костелом Пияров до самого угла Славковской. Первое ощущение Кракова было всегда самым приятным. Цветы на бульварах неразрывно связывались с какими-то воспоминаниями, возвращали к событиям давно минувших дней. В раннем детстве он бывал здесь с отцом — они жили в отеле «Под розой». Здесь он видел представление «Костюшко под Рацлавицами», сопровождал отца во время его визитов на Брацкую, бывали они и «Под баранами». Отец посещал и музыкантов, гостивших тогда в Кракове. Этот путь бульварами был как бы возвращением в Маиьковку.
Уже вернувшись из Парижа, Януш изведал то самое чувство, которое так поразило его и теперь, по приезде из Гейдельберга: чувство возвращения к действительности, к повседневным делам, важным п конкретным, поддающимся осмыслению. Пребывание в Гейдельберге представлялось ему слишком уж фантастическим, эфемерным, словно повисшая в воздухе паутина, которую может унести малейший порыв ветра. Между тем даже в Кракове, душная атмосфера которого, низинный туман и буквально парной воздух могли превратить город, полный живописных костелов, в феерию или сновидение, он ощущал землю под ногами как нечто вполне реальное. Как обычно в таких случаях, раздумья овладели им.
Милейший пан Тадеуш, портье из Гранд-отеля, дружелюбно поздоровался с ним и вручил, как всегда, ключ от комнаты на самом верху. Это была какая-то перестроенная или пристроенная комната, плоская, длинная, с окнами на темный дворик, украшенная эстампом «Девушка, выходящая из волн морских». Подыматься туда надо было по лесенке. Раздевшись и меряя комнату шагами, Януш вдруг задумался над тем, как мало связал он свою судьбу с родиной: «Чем я в сущности отличаюсь от такой Гани Эванс, или Доус, или как там она зовется, или, к примеру, от Виктора Гданского, назвавшего себя космополитической свиньей?» Но эти размышления недолго занимали его. Не прошло и минуты, как Януш нашел себе оправдание, и притом с величайшей легкостью.
Заснул он спокойно и словно приняв какое-то решение. Ему снилась широкая и прозрачная гладь озера, Хорст Шнеефохт, дирижирующий оркестром, и слова стихотворения, которое он не запомнил.
Проснулся Януш довольно поздно и не сразу вспомнил, зачем приехал сюда. Пока он брился, одевался и завтракал внизу, в кафе, равнодушно оглядывая прохожих на Славковской, прошло много времени. И все же он решил отправиться пешком до самого Сальватора. Дорога была длинная, но довольно однообразная, утро отличное, теплое, ароматное.
Проходя мимо внушительного здания мужской школы, Януш увидал во дворе ребят, игравших всем классом в волейбол. Несколько юношей поодаль толкали ядро. Какой-то здоровенный парень в спортивном костюме, похожий на бывалого легкоатлета, забавно подрыгивая ногой, довольно далеко толкнул ядро. Когда Януш наблюдал за этими спортивными играми, из ворот вышли три подростка с книжками.
«О,— подумал он,— это интеллектуалисты класса. В спортивных тренировках, конечно же, не принимают участия».
Догнав трех подростков, он невольно насторожился, прислушиваясь к их разговору. Януш шел чуть сзади, и ему хорошо были видны их фигуры. Посередине шагал высокий, стройный парнишка, его маленькие уши раскраснелись. Он о чем-то рьяно спорил со своими спутниками, по одежде походил на провинциала из благородных, а его приятели были по-краковски элегантны — в шортах и пестрых рубашках. Тот, что шел справа, типичный интеллигент, очень подвижный, говорил:
— Предположим, ты прав, но тогда скажи мне, почему чудеса творятся у китайцев, малайцев и негров, у людей, которые никогда не слышали о христианстве?
Януш посмеялся в душе. Откуда он взял эти чудеса у китайцев? Откуда это ему известно? Да еще говорит об этом с такой незыблемой юношеской верой, верой в книги, газеты, рассказы путешественников.
А другой, шагавший слева, красивый брюнет с тонкими, как у итальянца, чертами, по внешнему виду скорее художник, чем философ, сказал:
— Все это доказывает, что существует некая общая основа, некая, что ли, общая платформа, на которой происходят чудеса.
— Но что вы считаете чудом? — слабо защищался тот, что шел в середине. Видно было, что он глубоко верил в то, что отстаивал, но ему не хватало слов, чтобы защитить свою веру.
Красивый брюнет засмеялся.
— Ну, например, если я пойду в кино и случайно встречу там Зосю, то буду считать это чудом.
«Зосю?» — подумал Януш.
— Ты плетешь ерунду, Эрик,— сказал интеллигент справа.— Я совсем не это считаю чудом.
— Ну разумеется.
— Но как вы себе представляете,— говорил тот, что в середине,— как вы себе представляете? Как можно жить без мысли о бессмертии души?
— После Смерти ничего нет,— сказал Эрик.
— Ну ладно. Но ведь человек непрерывно стремится к совершенству, к чему-то лучшему. Верно? А на этом свете лучшего добиваются редко.
— Зато на том свете вообще ничего нет.
— Так зачем же он стремится к совершенству? Януш не выдержал и вмешался в разговор.
— Как же можно,— воскликнул он,— воздвигать преграду развитию человека?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Прогулки по «Philosophenweg» были увлекательны. Окрестные леса и горы богатством своим, яркостью красок и величием подавляли скромные дома и трубы городка. Только красные развалины замка, у реки, да мост в стиле барокко, украшенный статуями, выступали контрастными пятнами на фоне густой зелени леса. В эти предвечерние часы снизу поднималась светлая весенняя дымка. Шуар рассуждал о природе материи:
— Самое странное и самое поразительное — это бесконечная пустота вселенной. Если бы атом мог разрастись до величины шара диаметром в десять метров, то его ядро имело бы радиус всего лишь в одну десятую миллиметра, а электрон и того меньше. Атом водорода, например, выглядел бы как две пылинки, вращающиеся на расстоянии пяти метров друг от друга. Остальное — пустота! Мир удивительно пуст...
Ганя смотрела на Шуара как па божество. Она с благоговением обращалась к нему, выслушивала его научные рассуждения несмотря на всю их абстрактность, ухитрялась как-то применять их к своей личной судьбе. Вот и сейчас, услышав из уст ученого, что мир поразительно пуст, она начала усердно ему поддакивать. Потом вздохнула и повторила:
— Да, да, мир поразительно пуст!
И глазами поискала Януша.
Шуар продолжал рассказывать о состоянии науки, о реакций немецких профессоров на его умозаключения, о возможностях дальнейшего развития науки и о ее направлениях. Он приводил слова Пьера Кюри о том, что если раскрытые тайны материи попадут в руки дурных людей, то миру грозит беда. Но вскоре, говорил он, наступит эра, когда миром будут управлять ученые, и тогда на земле воцарится Золотой век. Ганя восхищалась пейзажем Некка-ра, игрой света на лесах и горах Оденберга, а Шнеефохт, то и дело останавливаясь и глядя на город, освещенный косыми лучами заходящего весеннего солнца, на темную зелень гор или на фруктовое дерево, усыпанное цветами, повторял стихи своего любимого поэта, которого называл не иначе, как «Der Dichter»
Ганя обращала его внимание на то, что сейчас не «Oktober», а только «April», и что на деревьях нет и признака киновари, а одна лишь всепобеждающая весенняя зелень.
Однажды Януш, Марре и Ганя отправились вверх, на Молькенкур, чтобы послушать концерт студенческого хора. Концерт должен был состояться в зале ресторана, где за длинными столами разместилось множество студентов Гейдельбергского университета, потягивавших пиво или легкое, по очень вкусное вино с местных виноградников. Хор выступал с эстрады.
Гвоздем программы были вальсы Брамса для двух мужских хоров и двух фортепьяно, знакомые Янушу еще по Маньковке и Одессе, где Эдгар частенько проигрывал их. В 1914 году Брамс был одним из самых любимых композиторов Эдгара. Студенческий хор превосходно исполнял эти вальсы, а молодой дирижер был выше всякой похвалы. Трое иностранцев, укрывшись в углу зала, наслаждением слушали эти задушевные (innig) мелодии, полные туманной поэзии, неясных ощущений, тоски, восторгов, любви, мятущейся страсти. Первый же вальс очаровал их своей неопределенной тональностью, колеблющейся между мажором и минором, резкими скачками на целую сексту вниз; в высоких мужских голосах это звучало так, будто они захлебываются от неземного счастья, а низкие голоса тут же имитировали этот скачок на сексту, пока все не сливалось в сладкой, нежной гармонии и не растекалось в пиано под тихие звуки двух роялей, на которых играли два светловолосых бурша. Янушу вдруг вспомнилось романтическое полотно немецкого художника: двое друзей идут по лесу навстречу огромному восходящему месяцу, неестественно большому, проглядывающему сквозь ветви деревьев. Только здесь, в Гейдель-берге, Януш понял, прочувствовал эту картину, и, понятая, она проникла в его существо навсегда, как проникают в нас лишь немногие произведения искусства.
— Где же наш юный паж? — спросил Марре Шуар, когда концерт близился к концу.— Почему он не с нами?
— Он сидит со своими коллегами вон там, у эстрады.
— Действительно! — воскликнула Ганя.— Но как странно он выглядит!
У самой эстрады за отдельным столом сидели члены корпорации «Боруссия» в цветных шапочках. Среди них был и поэтический Шнеефохт. Он чокался зеленым бокалом рейнского вина с коллегами и делал вид, что не замечает своих постоянных спутников по «Philosophenweg». Встретившись все же со взглядом миссис Доус, он слегка поклонился, но так, чтобы не заметили другие студенты.
Миссис Доус была в недоумении.
— Что с ним! Бедный Хорст! — сказала она.
Когда они вышли из Молькенкура и в теплых сумерках стали спускаться по темной тропинке к отелю ( Янушу здесь было знакомо чуть не каждое дерево), Мышинский вдруг почувствовал, как кто-то взял его под руку, а над его ухом послышался шепот Хорста:
— Извините меня, но коллеги были бы очень недовольны,
увидев, что я беседую с иностранцами, особенно с поляками. Сегодня был наш вечер, почти месса... Я не мог поступить иначе.
На завтра нас всех приглашает к себе баронесса Икскюль... Опять
будет Брамс.
На следующий вечер отправились ужинать к баронессе. Ей принадлежали великолепные старинные виноградники в окрестностях Шпейера, над Рейном. Утром они уже успели съездить туда и осмотреть могучие стены и башни шнейерского собора, в подземельях которого покоятся императоры Германии. Проводником был Хорст, он с глубоким волнением показывал им могилы. Ганя не могла понять, почему Хорст с таким чувством рассказывает об осквернении могилы императора Генриха IV и о том, как из его гроба вынули остатки плаща, который сейчас демонстрируется в кафедральном музее. А вечером опять был Брамс. За ужином у баронессы после каждого блюда подавали все новые сорта рейнских вин, одно лучше и старше другого. На десерт принесли такое, что вся комната наполнилась ароматом — крепкой до головокружения смесью запахов дубовой бочки и липового цвета. Когда Януш отставил в сторону рюмку, Марре Шуар возмутился.
— Пейте, пейте, еще не скоро вам представится случай отведать такого вина...
А после ужина профессор Шелтинг, превосходный музыкант, прошедший школу еще у Нейгаузов в Елисаветграде, исполнил вместе со своим другом, историком религии Уде, две скрипичные сонаты Брамса. Из просторной гостиной дверь вела на террасу и в сад, непосредственно примыкавший к двору разрушенного замка; отсюда открывался вид на буковые рощи, на заросли плюща и на руины — на всю округу, которая уже утопала в вечерней дымке. И в этой гостиной расцвела вдруг музыка, привольная, текучая, быть может, более простая и ясная, чем вчерашние вальсы, но на редкость мудрая и всепрощающая. В полумраке слушали ее гости, расположившиеся в креслах и на диванах.
Хорст и Януш вышли вместе. Уже было темно. Януш жил внизу, в гостинице «Петушок». Ганя уехала к себе в отель в роскошном автомобиле, которым она почти не пользовалась здесь. Марре с профессорами остался у баронессы.
Хорст взял Януша под руку.
— Марре застрял там,— сказал студент.— Эти профессора
выведают у него все секреты.
Януш рассмеялся.
— Но у Марре как раз нет никаких тайн. Уж если кто действительно окружен таинственностью, так это ваши профессора,
хотя они и не исследуют атомов.
Хорст промолчал. Потом он начал снова декламировать стихи Георге. Только что прошел дождь, и улицы Гейдольберга были еще мокрыми. По длинной Университетской они шли к вокзалу. Прохожих было немного — в маленьких городках ложатся спать рано.
Януш спросил:
— Ты любишь французов?
Хорст опять промолчал. И вдруг произнес сдавленным голосом:
— Я их ненавижу!
— Hv вот! К чему же эта музыка, п стихи, и этот чудесный городок, если-вы полны ненависти г
— Мы ненавидим, это верно, но в нашей ненависти заключен героизм.
— В самом деле? Ты в этом уверен?
— А если мы с тобой встретимся лицом к лицу?
— Как это понимать?
— Друг против друга.
— Э, мой дорогой, жизнь может сыграть с нами любую шутку. Что ж, я буду стрелять. Думаю, и ты тоже не станешь читать в такой момент?
— Нет, я буду читать стихи и буду стрелять. Януш тихонько рассмеялся.
— Ты несносен, Шнеефохт...
— А ты чрезмерно благодушен,— пробурчал Хорст. Прошли сутки. Поздно вечером Ганя и Януш сидели у окна,
того самого окна, что выходило на юг, в долину Неккара, на Люд я Мангейм. Оденберг был погружен в темноту, и время от времени там сверкали молнии. Надвигалась весенняя гроза. Ганя пространно рассуждала о любви. Они сидели вдвоем в одном кресле, прижавшись друг к другу, и Януш, обласканный, приголубленный ею, ощущал под своей ладонью это прелестное, упругое тело. Он молча гладил ее волосы. Потом встал.
— Знаешь,— сказал он. Как в Париже. Правда, там не было таких пейзажей, и этих каштановых рощ, и Хорста — маленького «пажа» Марре Шуара, и обезоруживающей музыки Брамса. Но, понимаешь, я предпочитаю атмосферу моей оранжереи: там я вышел — и вокруг меня свежий воздух, и запах навоза, и зреющие хлеба, и нес Орелем. который так любит лаять на ласточек. утверждающий, что «садоводство способствует хорошему настроению). И я решил вернуться туда. Поезд на Берлин отходит в двадцать минут первого.
Ганя беспокойно пошевелилась.
— Ты не останешься?
— Зачем? У тебя есть свой Эванс, или Доус, или свой Марре...
— Ох, нет!
— Кто его знает? А я не могу здесь... Мне сейчас совсем другое пришло в голову. Ты бывала когда-нибудь в Кракове?
— В Кракове? Нет, никогда.
— Ну вот, а я отсюда поеду прямо в Краков. Мне хочется сравнить два эти города: Гейдельберг... и Краков.
— Зачем?
— Не знаю. И не тебе, так легко поддающейся любому капризу, спрашивать об этом. Вот такой у меня каприз. Так мне хочется. И поверь мне, я поступаю правильно.
— А ты не подумал, что мы с тобой могли бы пожениться?
— Быть пятым? Пожалуй, нет... А какая в этом необходимость?
— При моем-то богатстве! Януш усмехнулся.
— Тем не менее тебе хочется стать польской графиней. Ну что ж, похвальный патриотизм. Но я на это не гожусь.
— Подумай, что ты теряешь.
— По правде сказать, не так уж много. Ты очень мила — и это все! Но ты хочешь петь... а я?
— Что ты?
— Я ничего. Я любить хочу.
Он поцеловал ее в губы. Гане показалось, что это «любить» относится к ней, но Януш встал с кресла, зажег свет и стал собирать вещи.
— Мне действительно пора,— сказал он,— поезд в самом деле отходит в двадцать минут первого, осталось полчаса.
XIV
Януш часто ездил в Краков. Там у него были родственники, да и любил он этот город. Если случалось приезжать летом и с маленьким саквояжем, то он не брал извозчика, а прямо с вокзала шел бульварами в Гранд-отель. Владельцы гостиницы были дальними родственниками Януша, и портье всегда принимал его с радостью. Но больше всего ему нравилось идти бульварами, вдыхая запах роз,— они начинались от улицы Любича,— нравились тенистые каштаны, Брама Флорианская, тропа, которая петляла среди деревьев за костелом Пияров до самого угла Славковской. Первое ощущение Кракова было всегда самым приятным. Цветы на бульварах неразрывно связывались с какими-то воспоминаниями, возвращали к событиям давно минувших дней. В раннем детстве он бывал здесь с отцом — они жили в отеле «Под розой». Здесь он видел представление «Костюшко под Рацлавицами», сопровождал отца во время его визитов на Брацкую, бывали они и «Под баранами». Отец посещал и музыкантов, гостивших тогда в Кракове. Этот путь бульварами был как бы возвращением в Маиьковку.
Уже вернувшись из Парижа, Януш изведал то самое чувство, которое так поразило его и теперь, по приезде из Гейдельберга: чувство возвращения к действительности, к повседневным делам, важным п конкретным, поддающимся осмыслению. Пребывание в Гейдельберге представлялось ему слишком уж фантастическим, эфемерным, словно повисшая в воздухе паутина, которую может унести малейший порыв ветра. Между тем даже в Кракове, душная атмосфера которого, низинный туман и буквально парной воздух могли превратить город, полный живописных костелов, в феерию или сновидение, он ощущал землю под ногами как нечто вполне реальное. Как обычно в таких случаях, раздумья овладели им.
Милейший пан Тадеуш, портье из Гранд-отеля, дружелюбно поздоровался с ним и вручил, как всегда, ключ от комнаты на самом верху. Это была какая-то перестроенная или пристроенная комната, плоская, длинная, с окнами на темный дворик, украшенная эстампом «Девушка, выходящая из волн морских». Подыматься туда надо было по лесенке. Раздевшись и меряя комнату шагами, Януш вдруг задумался над тем, как мало связал он свою судьбу с родиной: «Чем я в сущности отличаюсь от такой Гани Эванс, или Доус, или как там она зовется, или, к примеру, от Виктора Гданского, назвавшего себя космополитической свиньей?» Но эти размышления недолго занимали его. Не прошло и минуты, как Януш нашел себе оправдание, и притом с величайшей легкостью.
Заснул он спокойно и словно приняв какое-то решение. Ему снилась широкая и прозрачная гладь озера, Хорст Шнеефохт, дирижирующий оркестром, и слова стихотворения, которое он не запомнил.
Проснулся Януш довольно поздно и не сразу вспомнил, зачем приехал сюда. Пока он брился, одевался и завтракал внизу, в кафе, равнодушно оглядывая прохожих на Славковской, прошло много времени. И все же он решил отправиться пешком до самого Сальватора. Дорога была длинная, но довольно однообразная, утро отличное, теплое, ароматное.
Проходя мимо внушительного здания мужской школы, Януш увидал во дворе ребят, игравших всем классом в волейбол. Несколько юношей поодаль толкали ядро. Какой-то здоровенный парень в спортивном костюме, похожий на бывалого легкоатлета, забавно подрыгивая ногой, довольно далеко толкнул ядро. Когда Януш наблюдал за этими спортивными играми, из ворот вышли три подростка с книжками.
«О,— подумал он,— это интеллектуалисты класса. В спортивных тренировках, конечно же, не принимают участия».
Догнав трех подростков, он невольно насторожился, прислушиваясь к их разговору. Януш шел чуть сзади, и ему хорошо были видны их фигуры. Посередине шагал высокий, стройный парнишка, его маленькие уши раскраснелись. Он о чем-то рьяно спорил со своими спутниками, по одежде походил на провинциала из благородных, а его приятели были по-краковски элегантны — в шортах и пестрых рубашках. Тот, что шел справа, типичный интеллигент, очень подвижный, говорил:
— Предположим, ты прав, но тогда скажи мне, почему чудеса творятся у китайцев, малайцев и негров, у людей, которые никогда не слышали о христианстве?
Януш посмеялся в душе. Откуда он взял эти чудеса у китайцев? Откуда это ему известно? Да еще говорит об этом с такой незыблемой юношеской верой, верой в книги, газеты, рассказы путешественников.
А другой, шагавший слева, красивый брюнет с тонкими, как у итальянца, чертами, по внешнему виду скорее художник, чем философ, сказал:
— Все это доказывает, что существует некая общая основа, некая, что ли, общая платформа, на которой происходят чудеса.
— Но что вы считаете чудом? — слабо защищался тот, что шел в середине. Видно было, что он глубоко верил в то, что отстаивал, но ему не хватало слов, чтобы защитить свою веру.
Красивый брюнет засмеялся.
— Ну, например, если я пойду в кино и случайно встречу там Зосю, то буду считать это чудом.
«Зосю?» — подумал Януш.
— Ты плетешь ерунду, Эрик,— сказал интеллигент справа.— Я совсем не это считаю чудом.
— Ну разумеется.
— Но как вы себе представляете,— говорил тот, что в середине,— как вы себе представляете? Как можно жить без мысли о бессмертии души?
— После Смерти ничего нет,— сказал Эрик.
— Ну ладно. Но ведь человек непрерывно стремится к совершенству, к чему-то лучшему. Верно? А на этом свете лучшего добиваются редко.
— Зато на том свете вообще ничего нет.
— Так зачем же он стремится к совершенству? Януш не выдержал и вмешался в разговор.
— Как же можно,— воскликнул он,— воздвигать преграду развитию человека?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72