Не поняла и ты.
— Потому что ты не подготовил меня к этому. Ведь ты же никогда не говоришь мне, что ты думаешь.
Януш вновь уселся спокойно, глядя на папиросный дымок.
— А я еще так не думал. Но именно во время концерта все эти мысли и пришли мне в голову, а потом... И поэтому я никогда тебе об этом не говорил. Да и вообще я не умею говорить о таких вещах, мне это кажется слишком патетичным, слишком величественным, особенно там, в деревне, где я роюсь в навозе и выращиваю примулы. Видишь ли, я в противоположность тебе люблю ночевать на Брацкой. Это напоминает мне мою холостую жизнь и все, что я здесь пережил. Хотя пережито было не так уж много.
Я, собственно, все пережил еще там, в Маньковке. В самой ранней молодости, наедине с выживающим из ума отцом. Вот его игра на пианоле действительно не имела никакого значения.
— Потому что ты доискиваешься метафизического значения во всех мелочах жизни, во всем, что нас окружает.
— Не знаешь ты меня, Зося,— с какой-то горечью сказал Януш,— вот и приписываешь мне пристрастие к метафизике.
Зося вскочила с постели, села перед зеркалом и принялась причесываться на ночь. Когда она распустила волосы, лицо ее стало еще тоньше, а глаза запали еще глубже. Этот болезненный вид выводил ее из себя, напоминая о недавно пережитой беде.
— А откуда мне тебя знать? — отозвалась она, раздирая гребнем волосы.— Откуда? Так я никогда тебя не узнаю. Сидишь, как сыч, и каждый раз говоришь что-нибудь другое. Каждый раз, когда у нас завязывается настоящий разговор, ты мне кажешься иным, и что хуже всего — совсем не новым! И все твои разновидности — это круговращение вокруг одного и того же кола, к которому ты привязан невидимой, но крепкой веревкой.
Януш внимательно посмотрел на нее и закурил вторую папиросу.
— Надымишь,— заметила Зося.
— Проветрим,— возразил Януш. — Ты всегда что-то таишь.
— И ты тоже.— Януш пересел на другое кресло, чтобы лучше видеть Зосю, он любил смотреть, как она причесывается. Движения ее были ловкие, хотя и нервные.
— Во мне ничего нет,— усмехнулась она,— пустой глиняный кувшин.
— Для красивых полевых цветов.
— Ты же не любишь полевых цветов, ты любишь туберозы.— Зося повернулась к Янушу на своем пуфике и наконец-то улыбнулась ему ясно и просто.
— А ты меня все же знаешь,— упрямо сказал Януш.— То, что ты сказала о круговращении,— это правда. Может, ты знаешь меня даже лучше, чем тебе самой кажется.
— Все это только домыслы. Но вернемся к концерту,— сказала она, как-то беспомощно разводя руками.— Неужели ты действительно не можешь мне этого объяснить? Какое это имеет значение?
Януш улыбнулся.
— А ты настойчива. Спроси об этом у Янека, когда его выпустят из тюрьмы.
— А он знает? — удивилась Зося.
— Наверняка! — Януш встал и скинул пиджак.— Он-то наверняка знает! — И вдруг добавпл: — Ты знаешь, и я хотел бы вот так, хоть раз в жизни, знать что-то наверняка!
И поцеловал жену в лоб.
XIV
Старые Шиллеры каждый раз, когда приезжали в Варшаву,— а случалось это довольно редко,— останавливались у своей дальней родственницы Казн Бжозовской. Жила Казя на улице Зго-да — место было очень удобное, и от филармонии недалеко. У Казн было три сына. Двое из них, художник и литератор, были сейчас в Англии, а самый младший, музыкант, сидел еще в Закопане — этот любил бродить по горам, так что приезд Шиллеров нисколько не стеснял кузину.
Старики добросовестно выслушали симфонию Бетховена, переждав толчею в гардеробе, оделись, вышли и неторопливо направились к дому Бжозовской. Все о них забыли, так что они остались одни; впрочем, к одиночеству Шиллеры уже давно привыкли.
Шли молча. И только на полдороге Паулина с горечью заметила:
— Как теперь люди плохо воспитаны. Ремеи могли бы пригласить и нас к себе...
Старый Шиллер дернул плечом и фыркнул по своему обыкновению.
— Ты, Паулина, словно ребенок. Чего же еще можно ожидать от таких людей...
— Ничего особенного я и не ожидала. Но ведь это вполне естественно. Мы же все-таки родители Эдгара и Эльжбеты...
Шиллер вновь передернулся.
— Нас может огорчать только то, что они бывают в таком обществе. Ну что это за общество? Торговля семенами...
— Да не в этом же дело, не в этом,— твердила Паулина,— тут совсем иное.
Казя Бжозовская жила во дворе, на втором этаже. Они позвонили. Открыла сама хозяйка, высокая опрятная пожилая женщина с тщательно уложенными седыми волосами. Голубые глаза ее глядели очень приветливо, а легкое подергивание головы, что-то вроде нервного тика, не казалось неприятным. Она явно обрадовалась им.
— Раздевайтесь, садитесь и рассказывайте. Проходите в гостиную, сейчас я приготовлю чай.
Старый Шиллер помог жене снять тяжелую шубу, которую та надела скорее напоказ, нежели от холода, и они вошли в гостиную. Это была небольшая комната с небогатой мебелью; единственным украшением ее был большой черный рояль и полка с нотами. Шиллер уселся на обитом кремовой материей пуфе, Паулина — в просторное кресло. Она тут же закурила и, по обыкновению, устремила взгляд на безобразную висячую лампу, пуская дым в ее сторону, точно принося ей жертву этим воскурением.
— А что, собственно говоря, можем мы рассказать Казе? — сказала Паулина после минутного молчания.
— Ничего,— сказал Шиллер, дернув правым плечом.
— Мне вот кажется — мы и сами не знаем, что перечувствовали. Как-то унизительно... Ты хорошо сказал это маленькой Оле...
Старый Шиллер взял с полки нотную тетрадь и, надев очки в черной роговой оправе, начал внимательно ее просматривать. В ответ на слова жены он взглянул на нее поверх очков.
— Оля далеко уже не маленькая, маленькой она была в Одессе. Теперь это уже старая баба. Ты просто не замечаешь, как все старится.
Паулина улыбнулась.
— То, что ты стареешь, я давно заметила. И становишься несносным, старый ворчун. Даже былую рассеянность утратил вместе с юмором и оптимизмом. Но сегодня я заметила, когда они вышли на сцену, что наши дети тоже постарели. Очень постарели.
— Дети? — спросил Шиллер, не отрывая глаз от нот и тихо напевая мелодию.— А как же иначе! Они уже давно перестали быть детьми...
— Для нас они никогда не перестанут быть детьми.
— Это только так кажется. Иногда в конце лета в кустах находят пустые, заброшенные гнезда... покинутые гнезда. А птенцы упорхнули.
И, отстранив ноты, он взглянул на жену открыто.
— Ну что ж,— Паулина сразу поняла, что он имел в виду,— но для родителей дети всегда остаются детьми. И очень странно, когда замечаешь, что твои собственные дети стареют. Они были для нас детьми. А теперь стоят лицом к лицу со старостью. Мы - то еще помним их в передничках, в гимназических мундирчиках. И вот сегодня я увидела, что у Эльжуни уже седые волосы; издалека, правда, их еще не видно, но когда она причесывается...
— Что ты говоришь? — невольно удивился старый Шиллер.— Седые волосы? Ты так рано не седела.
— Еще раньше.
— Неужели? А сколько же ей сейчас лет, нашей Элжбетке? Постой, постой... Когда она родилась?
— Представь себе,— медленно начала Паулина, глядя на лампу,— представь себе, через месяц ей будет сорок пять лет... Мы забываем о времени, потому что у нас нет внуков. А вот у Михаси их много. Ты же видел Олиных сыновей. Уже большие мальчики. Как все растет.
— Как все растет,— повторил вдруг спокойно Шиллер,— как все изменяется. Ты знаешь, я еще мальчишкой не любил находить такие гнезда, такие вот опустевшие гнезда.
На этот раз вспылила Паулина:)
— Да что ты заладил об этих гнездах. Ну вылетели и вылетели. Вспомни, как давно вылетели. Пора бы тебе привыкнуть.
— А что? Разве я не привык? Вошла Казя с чаем и бутербродами.
— Вы, наверно, голодные,— сказала она, ставя поднос на столик.— От переживаний даже не обедали.
— Мы обедали у Эдгара. В «Бристоле»,— сказала Паулина.
— Ну, какие у вас впечатления от концерта? — спросила Казя и села на стул, словно приготовилась выслушать долгий рассказ.
Супруги неуверенно переглянулись.
— Конечно, нам очень понравилось,— сказала наконец Паулина поспешно, как будто хотела сгладить впечатление неуверенности.— Эльжуня так великолепно выглядела и чудесно пела. И песни Эдгара так трогают!
— Ужасно жалко, что мой Рудольф не мог послушать. В этом году он кончает консерваторию, но горы для него, кажется, еще большая страсть, чем музыка.
Паулина улыбнулась. Она знала, что у младшего сына Казн есть еще одна страсть, посильнее гор и музыки.
— Я вынужден признать, что мне довольно чуждо все, что сочиняет Эдгар,— спокойно и размеренно сказал Шиллер.— Экзотика. И как-то странно все это звучит. Конечно, я знаю, что родителям порой трудно понять детей. Но...
Казя возмутилась.
— Да что ты говоришь, Людвик! Я своих детей прекрасно понимаю, а вы же знаете, что каждый из моих сыновей выбрал свою стезю в искусстве.
Паулина улыбнулась.
— А это у тебя, часом, не самообман, Казя?
— Какой еще самообман?
— Ну, будто ты понимаешь своих детей. В конце концов, дети — это дети, и хочется, чтобы они навсегда оставались детьми., А они растут, взрослеют, даже стареют...
— Даже стареют,— повторил Шиллер.
— И все это происходит как-то помимо нас. В какой-то определенный момент жизни мы становимся «стариками родителями» и уже не имеем никакого влияния на детей — даже начинаем им мешать...
— Мешать? Что ты говоришь, Паулина! — совершенно искренне и без всякой тревоги возразила Казя.— Мы всегда им нужны.
— Ну да? — отозвался Шиллер.— Никогда еще я не чувствовал так, как сегодня, что я не нужен моим детям. К счастью, у меня своя жизнь, свой сахарный завод, своя работа... А не будь этого? Ни Эдгар не нуждается во мне, когда сочиняет свою «Шехерезаду», ни Эльжбета, когда ее исполняет.
— Еще чаю? — спросила Казя.
— А знаешь, Казя, с удовольствием,— сказала Паулина.— Может быть, я сама принесу?
— Ну зачем же! Вы гости. Я так вам рада.— И хозяйка, забрав обе чашки, вышла на кухню.
— Лучше не говори таких вещей посторонним,— начала Паулина, закуривая новую папиросу.— Вот и Оле ты в филармонии наговорил бог весть что.
— Ты права, Паулина,— спокойно согласился Шиллер,— но мне так больно.
— Ох, в конце концов...— Паулина не договорила.
Шиллер вновь взялся за те же ноты. Глаза его казались особенно большими и сверкающими из-за выпуклых стекол очков. Перебрасывая страницы альбома, он вновь что-то замурлыкал себе под нос.
— Что ты там смотришь? — спросила без особого любопытства жена.
— Квартеты Бетховена в четыре руки.
— В четыре руки? Те же, что были у нас?
— Кажется. То же самое издание.
— Покажи.
Шиллер подал ей тетрадь.
— Ага,— подтвердила Паулина.— Помнишь, как мы их играли?
— Конечно,— слегка изменившимся голосом сказал Шиллер.
— О, видишь, квартет фа мажор и этот... до мажор. Помнишь, это анданте?
Шиллер в ответ чуть громче напел первую фразу анданте.
Паулина раскрыла рояль, подняла пюпитр и, поставив на него ноты, одним пальцем проиграла фразу, которую только что напевал муж.
— Ох, как много мне это напоминает,— сказала она, отходя от инструмента.
— Да? — отозвался еще более мягким голосом Шиллер.
— Я была тогда в положении. Ждала Эдгара.
— Вот-вот. Может быть, это мы и наделили его музыкальным даром.
— Вряд ли. Это анданте — просто скорбное смирение...
— Как раз для сегодняшнего вечера,— вновь с сухой иронией произнес старый Шиллер.
— Слушай, Людвик, давай сыграем,— предложила Паулина.
— Давай, если хочешь,— согласился муж.
Они сели за рояль — Паулина в басах, а он в верхнем регистре, как играли когда-то,— и начали andante con moto quasi allegretto.
Зазвучала эта фраза, просторная, нисходящая и настойчиво повторяющаяся несколько раз. Потом побочная партия, основанная на уменьшенном аккорде. В этой простой, настойчивой и широкими волнами наплывающей музыке прозвучали грусть, смирение и какое-то захватывающее дух горнее одиночество. Переливающиеся фразы, которым отвечали имитации во всех голосах, захватили играющих. Старый Шиллер, сам того не замечая, начал подтягивать фальцетом, стараясь усилить мелодию или как-то еще глубже выразить пронизывающее его чувство. В эту минуту он напоминал Эдгара. Они даже не заметили, как вошла с чаем Казя и, поставив поднос на стул, присела тут же у двери, вся обратившись в слух.
Анданте развертывалось, проходя через все перипетии, плывя непрерывными восьмыми. И только к концу первого периода появлялись фигурации шестнадцатыми, полные задумчивости и абсолютного отрешения. Паулина исполняла это проникновенно, а Людвик подтягивал почти шепотом, широко раскрыв глаза, сверкающие из-под выпуклых очков. Наконец фигурации стихли на четырехкратном повторе вздоха, глубокого вздоха — это была самая чистая музыка и вместе с тем приятие жизни, согласие на жизнь... и на смерть.
— Ох, как чудесно вы играли! — восторженно воскликнула Казя, подойдя к роялю.
— Ну еще бы,— с иронией откликнулся старый Шиллер.
С минуту еще они неподвижно сидели у рояля. Видно было, что они охвачены волнением. Наконец Паулина очнулась и потянулась за папиросами.
— Бетховен как-то просветлил нас,— сказала она со смущенной, почти девичьей улыбкой, обращаясь к Казе.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ ЧЕРТОПОЛОХ. НАД СОБОРОМ
I
Семь месяцев спустя после смерти Зоей и две недели спустя после смерти Мальвинки Януш выбрался в Краков. Это был первый приступ болезни, которую он чувствовал в себе все последующие годы, вплоть до самой войны, болезни, проявлявшейся в том, что ему хотелось побывать, «где он уже бывал», вновь посетить те места, где он испытал хотя бы краткое успокоение или подобие счастья. Сперва это были окрестности Коморова, где они гуляли с Зосей, места, которые посещали еще до свадьбы или вскоре после нее, а также садоводства под Сохачевом, где он у своих друзей и у приятелей Фибиха добывал для коморовских теплиц и парников новые сорта цветов и овощей.
Еще ранней весной начал он эти долгие, многочасовые прогулки, уводившие его до самой Пущи Кампиносской, до Брохова, где они венчались, как в свое время венчались родители Шопена, в дальние заповедные леса,— никто их не описывал, а были они удивительно хороши и действовали на него умиротворяюще.
Сначала он не думал о том, что эти прогулки могут доставить ему удовольствие и отвлечь от горестных мыслей. Просто он хотел утомиться, чтобы, вернувшись, повалиться на постель и уснуть как убитый. Он старался хранить свой здоровый и крепкий организм и спать так, чтобы не видеть снов. Потому что стоило только увидеть сон, как сразу же являлась Зося — то как видение, то как вполне реальный образ,—иногда она стучала в дверь спальни, а иной раз только приоткрывала дверь и заглядывала в щелку. Это было хуже всего, потому что тогда ее не было видно. Во сне Януш знал, что это Зося, что она стоит за дверью, ищет ребенка, а для него у нее нет ни сочувственного взгляда, ни знака любви, она просто заглядывает в их тесную коморовскую спальню — нет ли там ребенка. Януш старался тогда указать ей детскую, «садовую» комнату, прямо возле сеней, где Мальвинка спала, пока не замерло ее сердце; все хотел сказать: «Она там», но не мог двинуться, а Зося стояла за дверью и ждала, когда же он отдаст ей девочку. Как-то раз он пронзительно закричал: «Нет ее, нет, нет, ты же сама забрала!» Крик его прозвучал в ночи ужасающе, он сам это понял. И тогда он услышал тихий стук как раз из той комнаты, где жила Мальвинка. Кто-то стучал ему, как в тюрьме — в стену. Это была Ядвига, которая и после смерти ребенка жила в этой комнате. Только потом, гораздо позднее, переселилась она в комнату за кухней.
Ядвига появилась в Коморове совсем естественно. Еще на последних месяцах беременности Зосе пришло в голову попросить Досю Вевюрскую порекомендовать ей няньку, потому что чувствовала она себя все хуже и не надеялась, что сможет кормить новорожденного. Дося заговорила о «Жермене»-Ядвиге. И Дося и Зося знали, что Ядвига долго не удерживается на одном месте из-за несносного характера и что непоседа она, каких не сыщешь. Но как бы то ни было, обе решили, что «всякое бывает, а вдруг девчонка и привяжется к малышу» и что, может быть, все сложится наилучшим образом.
Правда, Зося питала к Ядвиге довольно странные и сложные чувства. После того вечера в филармонии, когда Ядя вела себя так дерзко, Зося просто боялась ее и все никак не могла решиться вызвать ее в Коморов и доверить ей ребенка. С другой стороны, Ядвига чем-то привлекала ее, Зося знала, что девушка привязана к Янушу, благодарна ему за заботу о дяде и за все, что Януш сделал, чтобы добиться для Вевюрского смягчения приговора (правда, это ему не удалось). Она знала, что с Ядвигой ей будет трудно, и в то же время понимала, что ни на кого другого не сможет положиться.
Януш навсегда запомнил день, когда Ядвига приехала в Коморов. Время от времени ему снился и этот эпизод.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
— Потому что ты не подготовил меня к этому. Ведь ты же никогда не говоришь мне, что ты думаешь.
Януш вновь уселся спокойно, глядя на папиросный дымок.
— А я еще так не думал. Но именно во время концерта все эти мысли и пришли мне в голову, а потом... И поэтому я никогда тебе об этом не говорил. Да и вообще я не умею говорить о таких вещах, мне это кажется слишком патетичным, слишком величественным, особенно там, в деревне, где я роюсь в навозе и выращиваю примулы. Видишь ли, я в противоположность тебе люблю ночевать на Брацкой. Это напоминает мне мою холостую жизнь и все, что я здесь пережил. Хотя пережито было не так уж много.
Я, собственно, все пережил еще там, в Маньковке. В самой ранней молодости, наедине с выживающим из ума отцом. Вот его игра на пианоле действительно не имела никакого значения.
— Потому что ты доискиваешься метафизического значения во всех мелочах жизни, во всем, что нас окружает.
— Не знаешь ты меня, Зося,— с какой-то горечью сказал Януш,— вот и приписываешь мне пристрастие к метафизике.
Зося вскочила с постели, села перед зеркалом и принялась причесываться на ночь. Когда она распустила волосы, лицо ее стало еще тоньше, а глаза запали еще глубже. Этот болезненный вид выводил ее из себя, напоминая о недавно пережитой беде.
— А откуда мне тебя знать? — отозвалась она, раздирая гребнем волосы.— Откуда? Так я никогда тебя не узнаю. Сидишь, как сыч, и каждый раз говоришь что-нибудь другое. Каждый раз, когда у нас завязывается настоящий разговор, ты мне кажешься иным, и что хуже всего — совсем не новым! И все твои разновидности — это круговращение вокруг одного и того же кола, к которому ты привязан невидимой, но крепкой веревкой.
Януш внимательно посмотрел на нее и закурил вторую папиросу.
— Надымишь,— заметила Зося.
— Проветрим,— возразил Януш. — Ты всегда что-то таишь.
— И ты тоже.— Януш пересел на другое кресло, чтобы лучше видеть Зосю, он любил смотреть, как она причесывается. Движения ее были ловкие, хотя и нервные.
— Во мне ничего нет,— усмехнулась она,— пустой глиняный кувшин.
— Для красивых полевых цветов.
— Ты же не любишь полевых цветов, ты любишь туберозы.— Зося повернулась к Янушу на своем пуфике и наконец-то улыбнулась ему ясно и просто.
— А ты меня все же знаешь,— упрямо сказал Януш.— То, что ты сказала о круговращении,— это правда. Может, ты знаешь меня даже лучше, чем тебе самой кажется.
— Все это только домыслы. Но вернемся к концерту,— сказала она, как-то беспомощно разводя руками.— Неужели ты действительно не можешь мне этого объяснить? Какое это имеет значение?
Януш улыбнулся.
— А ты настойчива. Спроси об этом у Янека, когда его выпустят из тюрьмы.
— А он знает? — удивилась Зося.
— Наверняка! — Януш встал и скинул пиджак.— Он-то наверняка знает! — И вдруг добавпл: — Ты знаешь, и я хотел бы вот так, хоть раз в жизни, знать что-то наверняка!
И поцеловал жену в лоб.
XIV
Старые Шиллеры каждый раз, когда приезжали в Варшаву,— а случалось это довольно редко,— останавливались у своей дальней родственницы Казн Бжозовской. Жила Казя на улице Зго-да — место было очень удобное, и от филармонии недалеко. У Казн было три сына. Двое из них, художник и литератор, были сейчас в Англии, а самый младший, музыкант, сидел еще в Закопане — этот любил бродить по горам, так что приезд Шиллеров нисколько не стеснял кузину.
Старики добросовестно выслушали симфонию Бетховена, переждав толчею в гардеробе, оделись, вышли и неторопливо направились к дому Бжозовской. Все о них забыли, так что они остались одни; впрочем, к одиночеству Шиллеры уже давно привыкли.
Шли молча. И только на полдороге Паулина с горечью заметила:
— Как теперь люди плохо воспитаны. Ремеи могли бы пригласить и нас к себе...
Старый Шиллер дернул плечом и фыркнул по своему обыкновению.
— Ты, Паулина, словно ребенок. Чего же еще можно ожидать от таких людей...
— Ничего особенного я и не ожидала. Но ведь это вполне естественно. Мы же все-таки родители Эдгара и Эльжбеты...
Шиллер вновь передернулся.
— Нас может огорчать только то, что они бывают в таком обществе. Ну что это за общество? Торговля семенами...
— Да не в этом же дело, не в этом,— твердила Паулина,— тут совсем иное.
Казя Бжозовская жила во дворе, на втором этаже. Они позвонили. Открыла сама хозяйка, высокая опрятная пожилая женщина с тщательно уложенными седыми волосами. Голубые глаза ее глядели очень приветливо, а легкое подергивание головы, что-то вроде нервного тика, не казалось неприятным. Она явно обрадовалась им.
— Раздевайтесь, садитесь и рассказывайте. Проходите в гостиную, сейчас я приготовлю чай.
Старый Шиллер помог жене снять тяжелую шубу, которую та надела скорее напоказ, нежели от холода, и они вошли в гостиную. Это была небольшая комната с небогатой мебелью; единственным украшением ее был большой черный рояль и полка с нотами. Шиллер уселся на обитом кремовой материей пуфе, Паулина — в просторное кресло. Она тут же закурила и, по обыкновению, устремила взгляд на безобразную висячую лампу, пуская дым в ее сторону, точно принося ей жертву этим воскурением.
— А что, собственно говоря, можем мы рассказать Казе? — сказала Паулина после минутного молчания.
— Ничего,— сказал Шиллер, дернув правым плечом.
— Мне вот кажется — мы и сами не знаем, что перечувствовали. Как-то унизительно... Ты хорошо сказал это маленькой Оле...
Старый Шиллер взял с полки нотную тетрадь и, надев очки в черной роговой оправе, начал внимательно ее просматривать. В ответ на слова жены он взглянул на нее поверх очков.
— Оля далеко уже не маленькая, маленькой она была в Одессе. Теперь это уже старая баба. Ты просто не замечаешь, как все старится.
Паулина улыбнулась.
— То, что ты стареешь, я давно заметила. И становишься несносным, старый ворчун. Даже былую рассеянность утратил вместе с юмором и оптимизмом. Но сегодня я заметила, когда они вышли на сцену, что наши дети тоже постарели. Очень постарели.
— Дети? — спросил Шиллер, не отрывая глаз от нот и тихо напевая мелодию.— А как же иначе! Они уже давно перестали быть детьми...
— Для нас они никогда не перестанут быть детьми.
— Это только так кажется. Иногда в конце лета в кустах находят пустые, заброшенные гнезда... покинутые гнезда. А птенцы упорхнули.
И, отстранив ноты, он взглянул на жену открыто.
— Ну что ж,— Паулина сразу поняла, что он имел в виду,— но для родителей дети всегда остаются детьми. И очень странно, когда замечаешь, что твои собственные дети стареют. Они были для нас детьми. А теперь стоят лицом к лицу со старостью. Мы - то еще помним их в передничках, в гимназических мундирчиках. И вот сегодня я увидела, что у Эльжуни уже седые волосы; издалека, правда, их еще не видно, но когда она причесывается...
— Что ты говоришь? — невольно удивился старый Шиллер.— Седые волосы? Ты так рано не седела.
— Еще раньше.
— Неужели? А сколько же ей сейчас лет, нашей Элжбетке? Постой, постой... Когда она родилась?
— Представь себе,— медленно начала Паулина, глядя на лампу,— представь себе, через месяц ей будет сорок пять лет... Мы забываем о времени, потому что у нас нет внуков. А вот у Михаси их много. Ты же видел Олиных сыновей. Уже большие мальчики. Как все растет.
— Как все растет,— повторил вдруг спокойно Шиллер,— как все изменяется. Ты знаешь, я еще мальчишкой не любил находить такие гнезда, такие вот опустевшие гнезда.
На этот раз вспылила Паулина:)
— Да что ты заладил об этих гнездах. Ну вылетели и вылетели. Вспомни, как давно вылетели. Пора бы тебе привыкнуть.
— А что? Разве я не привык? Вошла Казя с чаем и бутербродами.
— Вы, наверно, голодные,— сказала она, ставя поднос на столик.— От переживаний даже не обедали.
— Мы обедали у Эдгара. В «Бристоле»,— сказала Паулина.
— Ну, какие у вас впечатления от концерта? — спросила Казя и села на стул, словно приготовилась выслушать долгий рассказ.
Супруги неуверенно переглянулись.
— Конечно, нам очень понравилось,— сказала наконец Паулина поспешно, как будто хотела сгладить впечатление неуверенности.— Эльжуня так великолепно выглядела и чудесно пела. И песни Эдгара так трогают!
— Ужасно жалко, что мой Рудольф не мог послушать. В этом году он кончает консерваторию, но горы для него, кажется, еще большая страсть, чем музыка.
Паулина улыбнулась. Она знала, что у младшего сына Казн есть еще одна страсть, посильнее гор и музыки.
— Я вынужден признать, что мне довольно чуждо все, что сочиняет Эдгар,— спокойно и размеренно сказал Шиллер.— Экзотика. И как-то странно все это звучит. Конечно, я знаю, что родителям порой трудно понять детей. Но...
Казя возмутилась.
— Да что ты говоришь, Людвик! Я своих детей прекрасно понимаю, а вы же знаете, что каждый из моих сыновей выбрал свою стезю в искусстве.
Паулина улыбнулась.
— А это у тебя, часом, не самообман, Казя?
— Какой еще самообман?
— Ну, будто ты понимаешь своих детей. В конце концов, дети — это дети, и хочется, чтобы они навсегда оставались детьми., А они растут, взрослеют, даже стареют...
— Даже стареют,— повторил Шиллер.
— И все это происходит как-то помимо нас. В какой-то определенный момент жизни мы становимся «стариками родителями» и уже не имеем никакого влияния на детей — даже начинаем им мешать...
— Мешать? Что ты говоришь, Паулина! — совершенно искренне и без всякой тревоги возразила Казя.— Мы всегда им нужны.
— Ну да? — отозвался Шиллер.— Никогда еще я не чувствовал так, как сегодня, что я не нужен моим детям. К счастью, у меня своя жизнь, свой сахарный завод, своя работа... А не будь этого? Ни Эдгар не нуждается во мне, когда сочиняет свою «Шехерезаду», ни Эльжбета, когда ее исполняет.
— Еще чаю? — спросила Казя.
— А знаешь, Казя, с удовольствием,— сказала Паулина.— Может быть, я сама принесу?
— Ну зачем же! Вы гости. Я так вам рада.— И хозяйка, забрав обе чашки, вышла на кухню.
— Лучше не говори таких вещей посторонним,— начала Паулина, закуривая новую папиросу.— Вот и Оле ты в филармонии наговорил бог весть что.
— Ты права, Паулина,— спокойно согласился Шиллер,— но мне так больно.
— Ох, в конце концов...— Паулина не договорила.
Шиллер вновь взялся за те же ноты. Глаза его казались особенно большими и сверкающими из-за выпуклых стекол очков. Перебрасывая страницы альбома, он вновь что-то замурлыкал себе под нос.
— Что ты там смотришь? — спросила без особого любопытства жена.
— Квартеты Бетховена в четыре руки.
— В четыре руки? Те же, что были у нас?
— Кажется. То же самое издание.
— Покажи.
Шиллер подал ей тетрадь.
— Ага,— подтвердила Паулина.— Помнишь, как мы их играли?
— Конечно,— слегка изменившимся голосом сказал Шиллер.
— О, видишь, квартет фа мажор и этот... до мажор. Помнишь, это анданте?
Шиллер в ответ чуть громче напел первую фразу анданте.
Паулина раскрыла рояль, подняла пюпитр и, поставив на него ноты, одним пальцем проиграла фразу, которую только что напевал муж.
— Ох, как много мне это напоминает,— сказала она, отходя от инструмента.
— Да? — отозвался еще более мягким голосом Шиллер.
— Я была тогда в положении. Ждала Эдгара.
— Вот-вот. Может быть, это мы и наделили его музыкальным даром.
— Вряд ли. Это анданте — просто скорбное смирение...
— Как раз для сегодняшнего вечера,— вновь с сухой иронией произнес старый Шиллер.
— Слушай, Людвик, давай сыграем,— предложила Паулина.
— Давай, если хочешь,— согласился муж.
Они сели за рояль — Паулина в басах, а он в верхнем регистре, как играли когда-то,— и начали andante con moto quasi allegretto.
Зазвучала эта фраза, просторная, нисходящая и настойчиво повторяющаяся несколько раз. Потом побочная партия, основанная на уменьшенном аккорде. В этой простой, настойчивой и широкими волнами наплывающей музыке прозвучали грусть, смирение и какое-то захватывающее дух горнее одиночество. Переливающиеся фразы, которым отвечали имитации во всех голосах, захватили играющих. Старый Шиллер, сам того не замечая, начал подтягивать фальцетом, стараясь усилить мелодию или как-то еще глубже выразить пронизывающее его чувство. В эту минуту он напоминал Эдгара. Они даже не заметили, как вошла с чаем Казя и, поставив поднос на стул, присела тут же у двери, вся обратившись в слух.
Анданте развертывалось, проходя через все перипетии, плывя непрерывными восьмыми. И только к концу первого периода появлялись фигурации шестнадцатыми, полные задумчивости и абсолютного отрешения. Паулина исполняла это проникновенно, а Людвик подтягивал почти шепотом, широко раскрыв глаза, сверкающие из-под выпуклых очков. Наконец фигурации стихли на четырехкратном повторе вздоха, глубокого вздоха — это была самая чистая музыка и вместе с тем приятие жизни, согласие на жизнь... и на смерть.
— Ох, как чудесно вы играли! — восторженно воскликнула Казя, подойдя к роялю.
— Ну еще бы,— с иронией откликнулся старый Шиллер.
С минуту еще они неподвижно сидели у рояля. Видно было, что они охвачены волнением. Наконец Паулина очнулась и потянулась за папиросами.
— Бетховен как-то просветлил нас,— сказала она со смущенной, почти девичьей улыбкой, обращаясь к Казе.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ ЧЕРТОПОЛОХ. НАД СОБОРОМ
I
Семь месяцев спустя после смерти Зоей и две недели спустя после смерти Мальвинки Януш выбрался в Краков. Это был первый приступ болезни, которую он чувствовал в себе все последующие годы, вплоть до самой войны, болезни, проявлявшейся в том, что ему хотелось побывать, «где он уже бывал», вновь посетить те места, где он испытал хотя бы краткое успокоение или подобие счастья. Сперва это были окрестности Коморова, где они гуляли с Зосей, места, которые посещали еще до свадьбы или вскоре после нее, а также садоводства под Сохачевом, где он у своих друзей и у приятелей Фибиха добывал для коморовских теплиц и парников новые сорта цветов и овощей.
Еще ранней весной начал он эти долгие, многочасовые прогулки, уводившие его до самой Пущи Кампиносской, до Брохова, где они венчались, как в свое время венчались родители Шопена, в дальние заповедные леса,— никто их не описывал, а были они удивительно хороши и действовали на него умиротворяюще.
Сначала он не думал о том, что эти прогулки могут доставить ему удовольствие и отвлечь от горестных мыслей. Просто он хотел утомиться, чтобы, вернувшись, повалиться на постель и уснуть как убитый. Он старался хранить свой здоровый и крепкий организм и спать так, чтобы не видеть снов. Потому что стоило только увидеть сон, как сразу же являлась Зося — то как видение, то как вполне реальный образ,—иногда она стучала в дверь спальни, а иной раз только приоткрывала дверь и заглядывала в щелку. Это было хуже всего, потому что тогда ее не было видно. Во сне Януш знал, что это Зося, что она стоит за дверью, ищет ребенка, а для него у нее нет ни сочувственного взгляда, ни знака любви, она просто заглядывает в их тесную коморовскую спальню — нет ли там ребенка. Януш старался тогда указать ей детскую, «садовую» комнату, прямо возле сеней, где Мальвинка спала, пока не замерло ее сердце; все хотел сказать: «Она там», но не мог двинуться, а Зося стояла за дверью и ждала, когда же он отдаст ей девочку. Как-то раз он пронзительно закричал: «Нет ее, нет, нет, ты же сама забрала!» Крик его прозвучал в ночи ужасающе, он сам это понял. И тогда он услышал тихий стук как раз из той комнаты, где жила Мальвинка. Кто-то стучал ему, как в тюрьме — в стену. Это была Ядвига, которая и после смерти ребенка жила в этой комнате. Только потом, гораздо позднее, переселилась она в комнату за кухней.
Ядвига появилась в Коморове совсем естественно. Еще на последних месяцах беременности Зосе пришло в голову попросить Досю Вевюрскую порекомендовать ей няньку, потому что чувствовала она себя все хуже и не надеялась, что сможет кормить новорожденного. Дося заговорила о «Жермене»-Ядвиге. И Дося и Зося знали, что Ядвига долго не удерживается на одном месте из-за несносного характера и что непоседа она, каких не сыщешь. Но как бы то ни было, обе решили, что «всякое бывает, а вдруг девчонка и привяжется к малышу» и что, может быть, все сложится наилучшим образом.
Правда, Зося питала к Ядвиге довольно странные и сложные чувства. После того вечера в филармонии, когда Ядя вела себя так дерзко, Зося просто боялась ее и все никак не могла решиться вызвать ее в Коморов и доверить ей ребенка. С другой стороны, Ядвига чем-то привлекала ее, Зося знала, что девушка привязана к Янушу, благодарна ему за заботу о дяде и за все, что Януш сделал, чтобы добиться для Вевюрского смягчения приговора (правда, это ему не удалось). Она знала, что с Ядвигой ей будет трудно, и в то же время понимала, что ни на кого другого не сможет положиться.
Януш навсегда запомнил день, когда Ядвига приехала в Коморов. Время от времени ему снился и этот эпизод.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72