А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мне и в голову не приходило, когда он — такой увалень! — опрокинул стаканчик с пуншем на мое новое голубое платье, что я стану его женой. Бедная Геленка очень похожа была на дедушку...
Представь себе, Юзек, что прервало мое письмо: старый Опа-пас явился с дочкой (уж не припомню, которой по счету, столько их у него!) кажется, с Ялыной, той красавицей, помнишь? Явился ко мне и привез несколько вещиц, уцелевших в Молинцах. Миниатюру, на которой твой дедушка Ройский изображен в шамбелянском мундире, портрет моей малютки Геленки, а также портрет моего отца, Калиновского, о котором я тебе как раз в эту минуту писала... Какое удивительное совпадение: в тот момент, когда я, одинокая, не имея никого, с кем можно было бы поделиться, писала тебе о моем отце и болтала о нем, бедном, вдруг явились ко мне с его портретом эти крестьяне. Думал ли он, что я снова буду жить в Одессе при столь изменившихся обстоятельствах! Он не любил этот город и постоянно вздыхал по родным Седльцам. Говорил, что Седльце — прекраснейший город в Европе. Beautiful indeed!2
Опанас рассказал мне, что дом разграблен, но цел, только местами вырублен парк. Как его жаль, не могу думать об этом.
Ты веришь, что вернешься туда. Ну, значит, придется тебе сажать парк сызнова. Я — старый скептик — держусь другого мнения. Это колесо назад не повернуть. Ну, а впрочем... Дочка Опа-наса — красивая «молодыця» — привезла несколько мелочей из моего туалетного столика, между прочим, серебряную шкатулку, которую отец привез мне из Лондона, когда я была еще совсем молоденькой. Подумай, из всего нашего серебра и других ценностей осталась у меня только маленькая шкатулка — эта памятка! — а обрадовалась я ей, будто мне целый дом вернули. Вероятно, ты прав, не может быть, чтобы мы навсегда лишились всего этого. Подумать только, как много мы здесь насадили культуры — поместий, дворцов, коллекций картин, фарфора. Помнишь нашу корейскую вазу? Впрочем, тебя такие вещи не интересовали. И неужели все это может пойти прахом? Спыхала говорил, что мы сеяли на песке, сажали на чужом... Иногда я думаю — не сердись, сын! — что он прав, но, с другой стороны, жаль мне всего этого. Добрый Опанас поплакал немного, поцеловал мне руку, но, передавая мне привезенные вещи, сказал: «Это уже последнее, что вы получите от своих Молинцов, нам это ни к чему, а вы будете на старости вспоминать, как вы, пани, госпожою были». И я заметила в его маленьких глазках что-то вроде торжества. Будь я злой женщиной, может, подумала бы, что он неспроста сюда приехал и привез мне эти безделушки, чтобы немного насладиться моим унижением. Ну что ж, по доброте сердечной, я дала ему полюбоваться этим зрелищем, поплакала немного — я неисправима! — над портретом Геленки. Он-то, наверно, ждал, что я над Молинцами поплачу, или, может, хотел разузнать, нет ли у меня намерения с помощью немцев вернуться в Молинцы, как это сделали Кицкие. Но я с немцами туда не вернусь и ясно сказала это Опанасу. Думаю, он не без причины и не без ведома других мужиков явился ко мне, чтобы разнюхать, как и что. Только эта бедняжка Ялына, или Калына, когда целовала мне руку, казалась печальной и смущенной. Но, наверно, совсем другие были бы у них лица, если бы я им заявила, что завтра возвращаюсь в Молинцы. Они там уже поделили землю и инвентарь, каждый хозяйствует, как хочет, их «хлиборобы» выбирают гетмана, но только недолго все это продлится... я думаю. Видела я твоего приятеля, он рассказал мне странные вещи. От Эльжуни вестей нет, и он о своей сестре тоже ничего не знает. Мне об Эльжуне теперь напоминает только Ганя Вольская, которая приходит упражняться на ее рояле. Мы очень любим Вольских и помогаем им, как можем. К сожалению, Ганя забросила серьезную музыку, поет почти исключительно цыганские романсы и модные песенки. Как жаль!
Шиллер писал жене из Вапнярки, что собирается в Варшаву, чтобы и там тоже работать в сахарной промышленности. Но пани Шиллер больна. Эдгар какой-то пассивный, целый день слоняется по комнате, а профессор совсем расстроен и на северную Россию наговаривает такое, что мне иногда страшно становится. Он предсказывает наступление нового ледникового периода и с этой своей теорией собирается ехать в Краков.
Вот видишь, посылаю тебе целую кучу новостей обо всем, что здесь делается. Да благословит тебя бог, мой дорогой сын, поцелуй Януша и хорошо там себя ведите. Кто вам стирает? Носишь ли ты теплые кальсоны? Я ведь знаю — ты не любишь, ветреник этакий!
Прижимаю тебя к материнскому сердцу и горячо целую. Валерек почти совсем не появляется дома, влюблен в свою службу.
Твоя мать
Эвелина Ройская, урожденная Калиновская.
Письмо это к адресату не попало.
XVIII
Приведись Ройской побывать там, где находился сейчас ее младший сын, и увидеть, как протекает служба, «в которую он влюблен», она, конечно, не разделила бы его восторгов. Одесский пехотный полк польской армии расквартировали опустошенных артиллерийских казармах на северо-восточной окраине города, точнее, совсем за городом, на равнине, начинавшейся тут же за Одессой. Когда Валерек в набитом до отказа трамвае добирался до конечной остановки, ему приходилось еще полчаса идти по грязному тротуару между маленькими деревянными домишками,— были среди них и такие, что до половины ушли в землю. Домишки попадались все реже, потом и вовсе исчезали, и тогда на голом бугре открывался вид на желтые кирпичные казармы. Эта большая группа построек, возведенных перед самой войной, когда Россия поняла наконец, чем пахнут «безответственные» речи Вильгельма, и начала лихорадочно готовиться к вооруженной схватке, называлась раньше казармами имени великого князя Александра Михайловича. Сейчас, однако, эти здания утратили великокняжескую марку, не было и орлов на фасадах и воротах, даже стекол, а кое-где и дверей. Покинутые войсками, разграбленные местными жителями, зияя пустыми оконными проемами, они стояли облупившиеся, будто забрызганные грязью. В крайнем корпусе, окна которого глядели на чистое и ровное, как стол, поле, на безлесные степные просторы приморской губернии, разместилась в конце марта польская воинская часть. Уже были сколочены две стрелковые роты, и сейчас шло формирование кавалерийского эскадрона.
Инициатором этой затеи был поручик Душан, рослый, как дуб, мужчина с красивым, крупным лицом, остриженный под нуль. Голос у него был зычный, если он появлялся на плацу, его слышали на всей территории казарм; а когда Душан давал команду «Смирно!», в корпусах вылетали из окон последние стекла. Поручику Душану Валерек пришелся по душе. Ройский стал его главным помощником, и с утра до ночи они неразлучно трудились в поте лица. Какие-то подозрительные подрядчики не покидали каморки, где Каликст Душан, обычно в присутствии Валерека, хозяйничал за грубым столом, покрытым приколотой кнопками газетой.
Казармы имели плачевный вид не только снаружи, но и внутри. Что касается самой воинской части, то, по совести говоря, записались в нее совершенно опустившиеся люди: то ли Одесса была дурным городом, то ли здесь, как нарочно, собрались офицеры типа Кмицица. Если в Третий корпус, стоявший в Виннице, приходили, как правило, люди порядочные — мелкие ремесленники, крестьяне, интеллигенты, мечтавшие добраться до Варшавы, и лишь изредка люди, вконец измученные и деморализованные четырьмя годами войны, то в одесском пехотном полку — в отличие даже от других частей, сформированных в том же городе и затем в полном порядке проследовавших через Румынию на родину,— собрались такие прохвосты и забияки, которых уже не способны были разложить ни война с Германией, ни гражданская война. Уму непостижимо, откуда они взялись — все эти рослые мужичищи с казацкими чубамп или наголо обритые, с огромными мясистыми лапами. Даже поручик Душан не всегда мог совладать с ними, хоть и старался ввести железную дисциплину. «Хлопцы» хлестали водку, приводили в казармы женщин, беззастенчиво воровали, случалось, пыряли друг друга штыком, а кое-кто прятал за голенищем и финский нож. Немцев они пока не трогали, но с солдатами атамана Петлюры и с сечевиками, которые носили смушковые шапки, напоминающие шутовской колпак, схватывались довольно часто. В казарменном лазарете на грязном сеннике то и дело укладывали какого-нибудь подстреленного солдата, а то и унтера. Поручик Душан хватался за голову, сыпал проклятиями, а потом приказывал подать двуколку, усаживал в нее Валерека или сержанта Горбаля, с которыми знался, невзирая на свой чин, и летел на весь вечер в Одессу. А там — снова водка, снова девки — но в шикарных гостиницах.
Однажды он поехал вместе с Валереком, у которого было какое-то дело к матери: Валереку все чаще требовались деньги, и он выуживал у Ройской последние гроши, несмотря на ее сопротивление. Валерек вошел в дом, а Каликст остался на улице. Как раз в это время Ганя Вольская, посланная отцом подмести тротуар, стояла в воротах и разглядывала прохожих, которые вышли прогуляться по улице в этот погожий весенний вечер. Ганя была в белой блузке, которую Эльжуня подарила ей перед отъездом, на плечах — весеннее пальтишко. Девушка была очень хороша собой, и Каликст сразу заметил это. Когда Валерек спустился со второго этажа и заговорил с Ганей по-польски, Каликст вмешался:
— Пойдем, пойдем, Ройский. Не губи время с девушками. Или уж пригласи барышню в экипаж.
— Ганя, давай прокатимся,— предложил Валерек.
Но Вольская только сверкнула глазами, громко засмеялась и, насмешливо показав нос Душану, юркнула в калитку. Валерек уже сидел в двуколке, а Душан все еще не трогался с места, глядя на ворота, будто ожидал, что девушка появится снова.
— Что это за девица? — спросил он наконец.
— Ганя, дочь дворника. Ученица Эльжбетки Шиллер. Поет.
— И хорошо поет?
— Откуда мне знать? Я в этом не разбираюсь. Говорят, хорошо.
С того вечера Душан, выезжая в город, чаще брал с собой не Горбаля, а Валерека. И каждый раз спрашивал, нет ли у него какого-нибудь дела к матери, даже уговаривал Валерека навестить семью. Ройскую удивляли столь частые и притом совершенно бескорыстные визиты сына. Как-то она даже поделилась с пани Шиллер:
— Знаешь, Паулина, мне кажется, я порой несправедлива к Залереку.
Но прошло еще какое-то время, и Валерек перестал посещать дем на Дерибасовской. Просто Каликст Душан уже не брал его с собой. Не брал он и Горбаля. Пришлось Валереку ездить трамваем, i если возвращался поздно, то идти пешком.
Формирование эскадрона (Душан был кавалеристом) продвигалось медленно: не хватало лошадей. Осенью семнадцатого года годился весьма доходный промысел, связанный с большим риском г требовавший немалой храбрости. Торговцы лошадьми из Киева, Здесь и других городов отправляли целые экспедиции на разлаявшийся фронт. Там у интендантов можно было приобрести что УГОДНО и в первую очередь купить за бесценок армейских лошадей; юрой случалось наткнуться даже на совершенно безнадзорных , до которых уже никому не было дела. Главная трудность стояла в том, чтобы провезти легко нажитое добро сквозь толпы вступавших солдат, мимо бодрствовавших подлинных и комитетов, лесных советов, которые не располагали уже никакими войсками, но тоже не прочь были поживиться хоть на время обозами со всяким имуществом. Теперь эти трофейные сони были уже припрятаны у торговцев и перекупщиков, которые сламывали за них непомерную цену. А вообще-то достать лошадей было невозможно. Душан из кожи вон лез. В этих поисках хорошим помощником ему стал сержант Горбаль, который, начисто позабыв о своем актерском прошлом, стал солдафоном до мозга когтей. Лишь изредка Горбалю приходило в голову вызвать какой-то к театру у своих потерявших человеческий облик товарищей и поставить спектакль в полковом «клубе» — грязном зале в соседнем полуразрушенном корпусе. Напасть на след лошадей, которые в большом количестве ( Душан пока называл цифру восемьдесят) требовались эскадрону, можно было при встречах с темным дельцами в ночных ресторанах; в заведениях такого рода не только хлестали водку, а случалось, и шампанское,— там во время шстрийской оккупации можно было разузнать, где и что продается. Там же совершались различные сделки, чаще всего фиктивные; можно было купить вагон сахара, вагон велосипедов или вагон тшеницы. Самым крупным заведением подобного рода было в те щи ночное кафе «Люкс», где выступали обычно певцы, танцоры. Постепенно Душан, Валерек и Горбаль стали завсегдатаями этого злачного места. Впрочем, приходили они обычно порознь, Душан с некоторых пор стал сторониться компании унтер-фицеров (к тому времени Валерек каким-то чудом получил две зашивки).
Однажды запыхавшиеся Горбаль и Валерек ввалились в «Люкс» около десяти часов вечера. Они притащились пешком из казарм и очень устали. Валерек проклинал Каликста за то, что тот в одиночку ездит в город, а Горбаль щурил свои маленькие черные глазки и усмехался усмешкой Будды. Посетителей было мало, большие люстры горели еще не всюду, и в ложах царил полумрак. Они заняли небольшой столик и заказали черный кофе. И Горбаль и Валерек в последнее время были сильно стеснены в деньгах. Когда на эстраде закончился очередной номер и зажглись все люстры, они заметили неподалеку в ложе за столом, уставленным бутылками, весьма большое общество. В компании этой все были им знакомы, но подобралась она довольно странно. Валерек засмеялся и показал Горбалю на собравшихся. В центре восседал здоровяк Каликст с раскрасневшимся, пьяным лицом и глазами навыкате, пот каплями покрывал его бритое темя; справа от Каликста в голубой блузке и шляпке с перьями, в которой Валерек тут же узнал шляпку пани Ройской, сидела Ганя Вольская, веселая, улыбающаяся, как будто ее подменили; слева — средних лет еврей с очень бледным лицом, в нем Валерек признал торговца лошадьми из Сквиры, знакомого ему еще по Молинцам. Каликст тоже заметил их, помахал рукой, потом встал, попросил извинения у Гани и деревянным шагом направился к их столику. Похоже было, что он очень пьян, но изо всех сил старается взять себя в руки.
— Подсаживайтесь к нашему столику,— сказал Каликст,— но ни о чем не спрашивайте. Понятно? Никаких вопросов, потом все расскажу.
Горбаль и Валерек перебрались в ложу. Официант поставил перед ними фужеры и налил шампанского.
— Я не прочь бы поесть,— сказал Валерек Душану. Каликст кивнул на еврея из Сквиры.
— Сегодня здесь хозяин пан Липовецкий.
— Пожалуйста, пожалуйста.— Липовецкий улыбнулся, подозвал официанта и велел принести меню.
— Было да сплыло,— засмеялся Валерек и, обратившись к Гане, сказал:
— Ты прекрасно выглядишь!
Ганя бросила на него беспокойный взгляд, не зная, расценить ли эти слова как насмешку или принять их за чистую монету. Тронув пальцем свою круглую шляпку с черными страусовыми перьями, она спросила:
— Узнаешь?
Валерек повел плечами. Какое ему дело до этого!
— Во всяком случае, выглядишь ты великолепно,— шепнул он ей.
Каликст покосился на них и повернулся к Липовецкому:
— Итак, пан Липовецкий, мы договорились. За восемьдесят верховых лошадей полк дает вам два миллиона керенками. Или украинками, как хотите.
Липоцевский метнул взгляд на новых гостей, усевшихся за столиком. Душан продолжал:
— Мы можем говорить совершенно открыто, эти господа вместе со мной ведают полковой кассой, и им так или иначе все будет известно об этой сделке.
Хорошо, что Каликст заранее предостерег их от излишнего любопытства, Валерек и Горбаль переглянулись, но в этот момент официант принес заказанные блюда. Оба они знали, что полк отпускает на покупку лошадей только полмиллиона керенок — почти все деньги, имевшиеся в кассе. Значит, Каликст ведет какую-то игру.
Валерек не без страха смотрел на своего приятеля. Душан возвышался над столом, как гора, могучий, с абсолютно бесстрастным лицом циркового силача. Его крупные голубые навыкате глаза тоже ничего не выражали. Казалось, мундир поручика слишком туго стягивает воротником его бычью шею и от этого ему трудно дышать и глаза вылезают из орбит.
— Значит, так. В один из ближайших дней по вашему усмотрению, Давид Абрамович, вы доставляете лошадей в казармы. В тот же день после полудня вы получаете деньги.
— А задаток? — спросил Липовецкий и исподлобья взглянул на Ганю, словно стыдясь вести деловые переговоры в присутствии дамы.
— Ну да, получите задаток, а лошадей потом ищи свищи! Говорю же вам: лошади в конюшне — расчет немедленно. Слово шляхтича. Или недостаточно?
Горбаль взглянул на Валерека и чуть не подавился рыбьей костью. Душан был сыном крестьянина из Жмуди и не раз говорил об этом своим друзьям, вспоминая пасеки и озера. В зале опять наполовину погасили свет, и жонглер на эстраде стал швырять вверх свои лампы и тарелки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72