А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

К крыльцу, через двор, который Януш не любил и к которому никак не мог привыкнуть, через этот самый двор ехала в дождь небольшая желтая бричка. Она направлялась к дому — и все не могла доехать, а тогда, наяву, доехала. И Януша вместо ожидаемого беспокойства охватил глубокий покой: наконец-то в Коморове есть живой, энергичный человек.
Последние недели перед родами Зося лежала, она была очень слабая. Предполагалось, что она поедет в больницу в Варшаву, но роды начались неожиданно, хорошо еще, акушерку успели привезти из Сохачева. «Садовая» комната быстро преобразилась в родильную палату. Ядвига выскоблила ее до блеска. Все прошло быстро и без осложнений. Януш был в спальне и точно сквозь сон, хотя и бодрствовал все это время, услышал голос нового человека, которому отныне предстояло жить и занять огромное место в его жизни.
Зося умерла спустя десять дней, причины ее смерти так и остались невыясненными. После родов она очень ослабела и все время лежала. Силы возвращались к ней понемногу, но все-таки возвращались. И вдруг хлынула горлом кровь — она хлестала, как из раны. Немедленно послали за врачом. Автомобиль доставил его через три четверти часа, но врач застал Зосю уже без сознания. Януш, склонившись над нею, звал: «Зося, Зося!» —но она не открывала глаз. Разметавшиеся по подушке черные волосы ее дурно пахли от пота.
Никогда потом она не снилась ему такой — бледная, в постели, сломленная болезнью, не снилась она ему и в образе матери крошечной Мальвинки, с малюткой на руках. Она являлась ему здоровой, расхаживала по коморовским комнатам, точно по своему хозяйству, на ней обычно была либо светлая блузка, в которой она венчалась, либо другая, с красным рисунком, в которой он впервые увидел ее, когда приехал в Коморов. И когда среди ночи Януш слышал, как она подходит к двери и, слегка приоткрыв ее, смотрит на него, на спальню, на все вокруг, он, даже не видя ее, знал, как она одета. Дешевенькая блузка с красными узорами имела особое, символическое значение, и всегда в том, что было на Зосе, когда она приходила к нему ночью, таился какой-то скрытый, но глубокий смысл. Во сне этот смысл был ему понятен, но стоило проснуться, как он уже не мог объяснить его, не мог ясно и вразумительно ответить самому себе на вопрос, который задавала Зося.
Ведь она же знала — на то и материнский инстинкт,— что дочка не будет жить. А может быть, и не знала? Разве придавала бы она такое значение имени ребенка — Мальвина, имени покойной матери? Разве стала бы называть крошку этим сочным, ярким именем, если бы знала, что ребенок не будет жить? Врач сразу же после родов сказал, что у девочки врожденный порок сердца, причем порок неизлечимый, и что она не проживет и полгода. Но Мальвинка прожила ровно семь месяцев. Она уже начинала лепетать что-то Янушу и Ядвиге, когда они склонялись над ее постелькой. Мучительнее всего были эти сны. Потом Януш припомнил, что начались они с того самого дня, когда умерла Зося. Когда под утро он забылся тяжелым сном, ему вдруг привиделось, что он не то в карете, не то даже в открытой коляске едет венчаться с Ариадной. Коляска запряжена четверкой белых коней, Ариадна в белом подвенечном платье с фатой, а вместо букета на руке у нее лежит ребенок,— жалкий, худой, с движениями обезьянки,— и поглядывает на него маленькими желтыми глазками. Ариадна держит Януша под руку, вот она крепко прижалась к нему, потому что кони вдруг подняли в воздух коляску вместе с ними и обезьянкой. «Держи меня, держи, не то упаду!» — закричала Ариадна, но тут коляска перевернулась в воздухе и это существо — не то ребенок, не то обезьянка — у них на глазах полетело вниз, растопырив конечности. Януш проснулся с жутким сознанием, что хотя этот сон был и не самым страшным из кошмаров, но именно его он не забудет до конца жизни.
Ночи его теперь состояли из чередования снов и бессонницы, у него было такое чувство, что он постоянно бодрствует, не ощущая при этом реальности окружающего мира. Он заметил — правда, только через некоторое время,— что иногда у него непроизвольно вырывается что-то похожее на стон или прерывистый вздох, какое-то покашливание. Этот пугающий звук даже понравился ему, и со временем он стал вызывать его намеренно — за обедом, прогуливаясь в саду, даже разговаривая с Фибихом или с Билинской, которая считала своим христианским долгом (с годами она становилась все набожнее) как можно чаще навещать брата. Для Януша это было настоящей пыткой; он каждый раз с испугом смотрел из окна гостиной на возникающий в воротах заваленного соломой двора радиатор автомобиля Билинской. Алек, наоборот, нисколько не раздражал его, хотя он находился сейчас в самом несносном возрасте — непрестанно подчеркивал, что он не сноб, что друзья у него «из простых» и что на охоту он ездит с представителями самых плебейских охотничьих обществ, состоящих чуть ли не из парикмахеров и официантов. Алек тяжело переживал смерть, хоть и не умел выразить своих чувств. Приехав, он обычно молча сидел в комнате Януша. Но Януш угадывал в нем куда больше искренности и чуткости, нежели в Марии. Алек прибегал теперь к покровительству Януша в спорах с матерью и Спыхалой, которые во что бы то ни стало хотели отправить его обратно в Англию.
— Да съезди ты на год,— советовал Януш,— что тебе, жалко? А потом поступишь учиться в свою злосчастную академию.
— А если я уже сейчас хочу там учиться? — доказывал Алек. Повторялось это каждый раз, когда он приезжал в Коморов.
А приезжал он теперь часто. Что ж, время до осени у него еще было...
Эдгар прислал только одно письмо. С поездкой в Америку у него так ничего и не получилось, и он сидел в Варшаве, не решаясь запросто приехать к Янушу. Так что, собственно говоря, Януш остался совсем один. Не с кем было даже словом перемолвиться, и, когда приходил вечер, полный тишины и покоя, гудел ветер, пылал огонь — все атрибуты сельского одиночества,— он оставался один на один со сном и явью, близкой ко сну.
И вот тогда в его взбудораженном мозгу возник замысел, даже не замысел, а безотчетное стремление «сыграть» все заново, с самого начала. Как во сне, возникали очертания гейдельберг-ского леса, этих «каштановых чащ», и слова поэта, которого Хорст называл «der Dichter», и Янушу захотелось испытать себя. Неужели из клубка всех этих сложностей, из всех этих пейзажей — долина Неккара и Мангейм в глубине пурпурного горизонта — вновь возникнет вдруг бесконечная жажда любви к простой девушке? Неужели он вновь бросит все это и поедет в Краков?
Ему неудержимо хотелось сыграть еще раз эту невольную комедию, повторить погоню, любой ценой найти девушку, которая по грязи пришла к нему из Сохачева, хотелось сыграть этот грандиозный «спектакль для самого себя», головоломную скачку в старый польский город.
Из снов возникла потребность увидеть старую колею знакомой дороги. Еще Мальвинка была в живых, когда он уже знал, что поедет в Краков. И вот маленькое сердечко Мальвинки,— было видно, как неровно бьется оно в грудной клетке, когда ребенка раздевали для купания,— совершенно неожиданно остановилось однажды в самый полдень. Ничто не предвещало несчастья. Еще утром она смеялась, нет, не смеялась, а улыбалась отцу как-то искоса, еще задирала ножки, стараясь поймать себя за пальцы. И ведь она не выглядела заморышем, врачи говорили даже, что она полновата. Утром смеялась — а в полдень ее уже не было. Немного осеннего солнца падало в комнату.
Вот тогда-то Януш твердо решил, что поедет в Краков, хотя не в состоянии был даже самому себе ответить — зачем. Хотелось обойти дома, тот, что на Сальваторе, и тот — на Голембьей. Побывать в том ресторане, а может быть, даже зайти к супруге доктора Вагнера, увидеть переднюю, разделенную коричневой бархатной портьерой, и спросить... Нет, лучше спросить у тети Марты, она такая интеллигентная, со следами былой красоты, на шее лиловая бархотка. Да, спросить у тети Марты: «Простите, вы не скажете, любил ли я Зосю?»
II
Но уже и ехать-то в Краков пришлось иначе, чем тогда. Тогда ехали через Ченстохов и, не доезжая Варшавы, пересаживались на Западном вокзале на Сохачев. А теперь, через Радом по новой одноколейной ветке, по которой, казалось, никто и не ездит. Станции стояли пустынные, а железнодорожный путь вился полями и лесами, точно только что проложенный и будто ненастоящий. Была тут станция Бартодзеи, название это показалось Янушу знакомым: он слыхал его в доме Голомбеков. Мокрые поля, невеселые леса в сумрачном осеннем освещении, в потоках дождя, который проносился над низиной и как будто вновь и вновь возвращался — все это было непохоже на тот июньский пейзаж. Потом сразу потемнело, на западе из-за синей тучи проглянула малиновая полоса, в вагоне зажгли свет — и все стало таким чуждым, что Янушу захотелось вернуться домой.
Ни один город не выглядит так по-разному осенью и зимой, как Краков. Во всяком случае, так подумал Януш, идя с вокзала Бульварами на Славковскую к Гранд-отелю. Бульвары были грязные, и в голых, освещенных слабым электрическим светом ветвях невозможно было узнать формы летних кустов и деревьев. Пахло все той же краковской, низко стелющейся сыростью, и в воздухе тянулась густая и непроницаемая морось. Брама Флорианская казалась низкой и сиреневатой, под нее нырял похожий на детскую игрушку, крохотный смешной синий трамвайчик.
К величайшей досаде Януша, мест в Гранд-отеле не оказалось. Портье клялся всеми святыми — видимо, так на самом деле и было. Пришлось остановиться в «Саксонской». Хотя эти гостиницы находились рядом и выходили на одну улицу, они очень отличались друг от друга. Как? бы то ни было, Януш махнул рукой на отсутствие воды в кранах и на потрескавшиеся фаянсовые большие старомодные тазы на мраморном умывальнике. «Родители мои живали «Под розой» — и ничего,— заметил он про себя. Вообще, приехав в Краков, он чувствовал себя несколько возбужденным и не хотел признаться в том, что город этот, лишенный зелени и тепла, кажется ему хмурым и что он боится одиночества здесь.
Он поспешил улечься в постель. И проспал глубоким сном, примерно до трех ночи, когда его разбудил голос какого-то пьяного, идущего по Славковской. Пьяный во все горло пел «Эх, как весело в солдатах». Януш проснулся, слушал эту песню и все не мог понять, где он находится. Кроме всего прочего, песня показалась ему какой-то ненастоящей, здесь ее нельзя было петь. Она была принадлежностью иного пейзажа и иных снов. И действительно, когда он заснул, ему приснился Юзек Ройский, он стоял возле постели и протягивал ему руку со словами: «Это ничего, Баська, ничего». Януш повторял за ним эти слова, точно молитву или заклинание, н с этими словами опять проснулся, хоть и не совсем. Так он и торчал в постели, и такое чувство было у него, будто торчит он в ней, как гвоздь в доске. И все твердил сквозь сон: «Как гвоздь в доске».
Когда наконец рассвело, он встал разбитый, уже неуверенный, правильно ли он сделал, что приехал сюда. Одевшись и побрившись, он сел в кресло и принялся рассматривать огромный номер с двуспальной кроватью, потом наблюдал, как ноябрьский день пробивается сквозь затуманенные окна, и просидел так довольно долго. Потом пошел завтракать в кафе при Гранд-отеле.
Там он сел в оконной нише, откуда видны были прохожие. Предупредительный официант поставил перед ним на скользкий мраморный столик чай, булочки и масло. Рядом положил «Иллюстрированный краковский вестник» в бамбуковой рамке, но Януш не притронулся к газете.
Разумеется, по улице проходили знакомые. Сначала прошли супруги Морстин в непромокаемых накидках — видимо, только что из деревни. Пани Морстин заметила выставленные по другую сторону улицы туфельки и кинулась к витрине. Муж пожал плечами и пошел дальше, заложив руки за спину, сухой и сутулый. Януш хотел было что-нибудь сказать ему, а что — не знал. Впрочем, Морстин и не заметил его. Потом проследовал огромный, худой, высокий Франтишек Потоцкий в длинной пелерине до самой земли. Януш даже усмехнулся. Краков все тот же.
Сквозь туман и облака, долго куксясь и морщась, выглянуло наконец солнце. Было уже десять. Януш с некоторым облегчением подумал, что сюда не долетают звуки трубы с Мариацкой башни. Не хотелось бы ее сейчас слышать.
«Пора ехать на Сальватор!» — подумал он, встал, расплатился и направился в сторону Рынка. На этот раз ему не хотелось идти на Сальватор пешком. Януш решил поехать трамваем.
Поскольку трамвай отходил от Мариацкого собора, Януш зашел туда на минуту. И тут же его окружили и поглотили простор поднебесного свода, очертания корабля, стройного парусника, и специфический темно-желтый, скорее даже коричневый, теплый и рассеянный, единственный на свете колорит, присущий только этому храму. Алтарь Ствоша был как раз открыт. Боковые крылья его в желтом сумраке собора отливали влажным золотом, а центральная группа была освещена горящими свечами и мертвым электрическим светом. Несмотря на множество баб, несмотря на клубящийся туман от их дыхания, Януш протиснулся сквозь толпу к самому алтарю и увидел «Успенье богоматери». Он почти ощутил обмякающее тело в своих руках, которые, казалось, еще так недавно ощущали мертвое тело худенькой женщины. Беспомощно повисшие руки мадонны были похожи на стекающие струйки воды. Одни эти руки были неземными, а остальное, особенно эта тяжесть, тяжесть, которую ощущал огромный апостол, эта тяжесть уже краснеющего тела, из которого она отошла... Но что, что отошло из этого тела, что могло отойти, если то, что было человеком, превратилось в тлен, в горстку праха?
У Януша не хватило сил стоять в толпе перед алтарем, изображающим смерть молодой женщины. Стены цвета сосновых стволов несли слишком много ангелов, чтобы он мог спокойно смотреть на них и следить за готическими линиями, сходящимися
вверху над огромным распитием. «Почему так много мук в этом соборе? — подумал Януш и через минуту ответил себе: — Потому что все это происходит во мне, а не в этом соборе».
Пришлось выйти на воздух, блеклый, осенний. Мицкевич, нелепо подавшийся назад, словно пятясь от кого-то, стоял напротив собора, тут же стояли и пролетки. В конце концов Януш решил поехать на Сальватор в пролетке. Потом он об этом пожалел, так как замерз, и обошлось это дорого, и Краков с шлепающего по грязи ненастным осенним утром драндулета показался ему на редкость тоскливым. Висла плыла тут же, сразу за домиком тети Марты, и тоже была желтая, разлившаяся, беспокойная и некрасивая, совсем не та, какой она запомнилась ему пять лет назад.
Уже позвонив, он сообразил, что не знает, о чем говорить с тетей Мартой, и вообще не знает, зачем сюда приехал. Открыла ему прислуга, высокая и солидная, впустила, пригласила в гостиную, и вновь он смотрел на пианино, на фотографии в рамках и белозор на стенах. Желтый отблеск Вислы, струящейся за окнами, играл на белых стенах. Ждать пришлось довольно долго.
Наконец появилась тетя Марта. Точно такая же, высокая, красивые черты лица, лиловая бархотка на шее, только на этот раз ему нечего было ей сказать. И только сейчас он понял, что тетка достаточно умна, чтобы не выразить удивления, и достаточно добра, чтобы не задать ни одного ненужного вопроса. Визит выглядел естественным и обычным. Разговор шел о погоде, о том, как неприятно осенью в Кракове и как далеко до города от улицы Гонтины.
Януш сидел на диванчике, слегка наклонив голову, словно приглядываясь к узорам на обивке, и обстоятельно, ровным голосом откликался на все повороты разговора, которым управляла тетка. Только в какой-то момент, пожалуй, уже после получасового разговора, тетка, встрепенувшись всеми одеждами и льняными локончиками на голове, пересела к нему на диван и положила руку на его ладонь. Януш вздрогнул и взглянул на нее с испугом, почти с возмущением, словно та допустила крайнюю бестактность.
— Может быть, тебе нужна фотография Зоей? — спросила она.
— Нет, благодарю вас,— ответил Януш, точно избавляясь от кошмара.
И тут же собрался уходить.
— Может, посидишь еще немного? — спросила тетя Марта, вновь перебравшись на креслице.
Януш покачал головой.
— Нет, мне пора. И так нигде не могу найти ее следов.
На этот раз испугалась тетка. Она даже прикусила губу. Януш понял, что сказал что-то страшно неуместное, и решил исправить положение.
— Прошу прощения,— неожиданно сказал он.
Оба встали, и Януш поцеловал тетке руку, стараясь не смотреть на нее. Сторонясь ее взгляда, он сделался неловким и дважды наткнулся на кресла, наконец дошел до двери и схватился за косяк, как будто пошатнувшись. Тетка все еще смотрела на него с каким-то испугом, явно подозревая, что он пьян.
— Да, что бишь я еще хотел у вас спросить...— грубовато произнес Януш. Но, разумеется, так и не задал вопроса, о котором думал в дороге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72