Януш окончил гимназию в Житомире и собирается поступать в Киевский университет, он молчалив и не по годам серьезен. Очень дружит с этим сорванцом Валереком. Оля взволнована предстоящей поездкой и очень радуется ей. Бедняжку надо чем-то утешить в ее печальной жизни, я купила ей новое платье; оно хоть и скромное, но, думаю, будет хорошо выглядеть даже па фоне великолепных туалетов Эльжбетки.
A об этой чародейке Эльжбетке! У меня к ней большая просьба, но я не решилась обратиться прямо к ней и пишу об этом тебе. Так вот, у Оли приятный голосок, довольно низкий, какой был у моей покойной мамы, но я понятия не имею, есть ли у нее данные для серьезных занятий музыкой. Может быть, Эльяуня согласится проверить способности этой девочки и дать ей несколько уроков? Мне неловко просить твою очаровательную дочь тратить ее большой талант на такие пустяки, но пренебречь природным даром Оли я тоже боюсь, ведь ей, бедняжке, надо думать о будущем, а талант — это огромная поддержка на жизненном пути! Он приносит утешение, а иногда и заработок на хлеб насущный. Я думаю, Эльжуню не очень затруднит, если она во время каникул прослушает мяуканье моей Оли.
Мне кажется, что этот наш репетитор, Спыхала, неравнодушен к девушке. Будь добра, обрати внимание, чтобы этот флирт не вышел за рамки невинных развлечений, какие и наша молодость знавала. Помнишь?
Мой Генрик здоров, но огорчен тем, что его узкорядный сев пшеницы не дал ожидаемых результатов. Однако урожай хороший, лучше, чем когда-либо, и Троцкий, наш эконом, очень доволен. Старый Мышинский вечно сидит за своей пианолой, очень увлечен сонатой Эдгара, которую ему прислали из Лейпцига как последнюю интересную новинку. Он хочет познакомиться с Эдгаром и приглашает его к себе. Ехать в Маньковку я Эдгару не советую, но, может быть, он соберется к нам, провожая Юзека и Олю? Посмотрел бы на скромную нашу жизнь и увидел бы старика графа, который влюбился в его музыку. Очень прошу об этом, так хотелось бы хоть как-то отблагодарить тебя за все доброе, что ты сделала для меня и моих детей.
Обнимаю тебя, дорогая подруга, прижимаю к сердцу. Всегда твоя.
Эвелина Ройская.
P. S. Валереку очень хотелось поехать к вам, но пусть подождет, будет еще у него время для путешествий. Плакал и злился, когда я сказала ему это, и твердит — этот сопляк! — что в жизни надо использовать каждую счастливую возможность, потому что не известно, что будет после...
V
На другой день по приезде Оли и Януша в Одессу Володя Тарло пригласил их «на чай». Прием этот устраивала сестра Володи Ариадна, немного старше его. Отец их, поляк по происхождению, занимал какой-то довольно видный пост в одесской полиции; небольшие деньги, принесенные в дом его женой, дочерью генерала, мечты о графском титуле, связанные с польским происхождением — что в то время в известной среде русских считалось весьма шикарным,— все это создавало в доме Тарло атмосферу претенциозности.
В этот вечер Ариадна принимала гостей в белом одеянии, с высоко зачесанными волосами, забранными серебряной лентой, в ожерелье из искусственного жемчуга — вылитая королева из любительского спектакля.
Но вся эта мишура не могла, однако, затмить природную красоту Ариадны. В ней была грузинская кровь. Черные с поволокой восточные глаза, неправильный прелестный нос, большой красивый рот, сверкающий белыми зубами,— она была очень хороша, когда стояла вот так, в неярком свете свечей, на высокой лестнице старой, запущенной дачи и встречала гостей.
Собралась «только молодежь». С дачи Шиллеров — Эдгар и Эльжбета, Юзек со своим учителем, Оля, Ян уш; из города — один молодой человек, весьма эффектный, красивый, чем-то похожий на Юзека,— корнет какого-то там великолепного полка, по фамилии Неволин. Это был «гвоздь» вечера у Тарло, и Ариадна демонстрировала этого Неволина, то и дело задавала ему вопросы, наводящие на разговор о его аристократическом происхождении, о связях с первейшими в России домами, и о том, что у него именья в Липовецком уезде и даже о его весьма «прожигательном» образе жизни.
Было ясно, что Ариадна влюблена в этого офицера. И прием был устроен только для того, чтобы показать Неволину (Валерьян-Валя звали его), что и они, Тарло, могут блеснуть знакомствами. Эльжбета — европейская знаменитость, Януш — чистокровный граф, были украшением общества. Ариадна старалась лишни ii раз обратиться к Янушу, чтобы сказать ему «граф», а Янушу казалось, что в этих частых обращениях к нему кроется какой-то тайный смысл, что-то теплое, хорошее, и он улыбался Ариадне растерянной, беззащитной улыбкой.
Вначале беседа шла вяло, все были очень молоды и еще мало вращались в обществе, чтобы чувствовать себя непринужденно. Поэтому Эльжбете и Эдгару пришлось взять инициативу в свои руки. Эльжбета говорила с Неволиным по-французски, рассказывала ему о большом свете, слушала его суждения о петербургской опере. Эдгар разговаривал с Володей.
Володя был выше сестры; в его несколько восточном обаянии, в таких же, как у Ариадны, глазах с поволокой, чувствовалась какая-то скрытность. Улыбка Володи служила ему как бы самозащитой, если собеседник оказывался слишком словоохотливым. Он слушал, что говорил ему Эдгар, и время от времени сосредоточенное спокойствие его лица нарушалось острым взглядом, который он бросал на Неволина; молодой офицер, вежливо склонившись, слушал Эльжуню, и на его губах застыла деланная улыбка. Видно было, что он ведет какую-то игру в отношениях и с Ариадной и с Володей. Это вносило в беседу и в общее настроение некоторый холодок.
Званый «чай» был чем-то средним между ужином и полдником; обилие простой и рядом изысканной еды, много чая, наконец, бутылки старого вина, принесенные Володей из погреба. После вина все почувствовали себя свободнее и беседа потекла непринужденно. Ариадна по просьбе Неволина и к явному неудовольствию Володи согласилась читать стихи.
Вечер снова выдался душный, и в тесных комнатах, заставленных мебелью, нечем было дышать. Эльжуня в черном простом платье и Оля в своем «единственном» были воплощением простоты рядом с Ариадной. В свете пятисвечного канделябра она стояла на фоне портьеры, словно восковая кукла, и, нараспев стеная, декламировала:
О, красный парус В зеленой дали! Черный стеклярус На темной шали!
Несмотря на всю искусственность Ариадны, несмотря на безжизненность ее интонации и деревянный голос, Янушу виделось в ней явление совсем иного мира, непохожего на его скучный, холодный отчий дом со старым чудаком, который мог бы тотчас же, без всяких колебаний, высмеять и подобную Ариадну, и содержание стихов, и их непонятность и «музыкальность». Ариадна была настолько непохожей на все, чем он жил до сих пор, что у Януша захватывало дух от взгляда ее огромных черных глаз. К тому же Януш никогда не пил вина, и сейчас, после нескольких рюмок, его переполняла божественная, невыразимая радость: он радовался всему на свете — морю, Одессе и в особенности только что завязавшейся дружбе с Эдгаром. Он поминутно прерывал Эдгара, сидевшего между Эльжуней и Володей, и повторял:
— Знаешь, Эдгар, встретить такого человека, как ты... Ты необыкновенный человек... ты удивительный человек.
Эдгар отмахивался от его слов, как от мухи, но видно было, что они ему все-таки приятны. И, снова наклонившись к Неволи-ну, говорил ему:
— Это мой новый приятель.— Эдгар показывал на Януша.— Молодой сельский поэт. Он еще не пишет стихов, но будет писать, я уверен... будет писать.
По тому, как запнулся Эдгар на последних словах, Януш догадался, что и па него подействовало вино; опьянение сказывалось на всех, и стихи Блока, которые еще и еще декламировала Ариадна, казались этому подвыпившему обществу ангельским песнопением.
Спыхала почти с испугом глядел на Олю. Непринужденная и скромная — словно вовсе не чувствовала смущения в такой необычной обстановке, она сидела, улыбаясь, как всегда, молчаливая, и в то же время радостная, удивленная, но уверенная в себе. Он снова и снова восхищался этой девушкой, которая всегда знала, как держаться, никого не стесняла и никогда не выражала неудовольствия.
«Ракой уравновешенный характер! Что за счастье иметь такого человека рядом»,— думал Спыхала.
Юзек, недовольный и чем-то раздраженный, смотрел на собравшихся как бы немного с высока, курил папиросу за папиросой, ходил по комнате с рюмкой в руке и прислушивался к разговорам.
Неожиданно разгорелся спор о значении искусства. Говорили главным образом Неволин и Эдгар. Спыхала продолжал наблюдать за Олей. Он видел, что разговор ей вполне понятен, но она не принимала в нем участия. Оля с интересом выслушивала аргументы той и другой стороны, и в то же время чувствовалось, что она считает бесплодными подобные споры. Эдгар был спокоен. Неволин горячился.
— Наша жизнь только тем и дорога,— говорил Эдгар,— что вызывает отзвук в искусстве. Тем, что благодаря ей создаются наджизненные, вечные, единственно подлинные ценности...
Ариадна, задумчиво глядя на свет свечи, вдруг произнесла вполголоса:
...лишь в легком челноке искусства От скуки мира уплывешь...
В том, как просто она произнесла эти слова, вдруг явилась совсем иная Ариадна, и все признательно взглянули на нее, благодарные за неожиданную искренность. А Януш почувствовал, как много в ней невысказанной, еще не раскрывшейся глубины. Все с большим восторгом смотрел он на девушку.
Неволин с горячностью возразил:
— Конечно, кому мир наскучил, тот пусть бежит себе от него в «челноке искусства». Но мир скучен только для тех, кто не умеет видеть, кто не хочет действовать. Челнок искусства — это буддизм, пассивность, сон... а жизнь дается один раз. И жаль проспать ее. Действовать, совершать, врываться в нутро жизни — вот что достойно настоящего человека. ... А искусство? Так, сливки, снятые с жизни. Игрушка для человечества, понимаемого как нечто однородное, пустая игрушка. Искусство — это для англичанок с бедекером в руках. Вещь бесполезная, навязанная миру сентиментальным ориентализмом...
— Да, да,— повторял Юзек, шагая по комнате.— «Врываться и нутро жизни». Хорошо сказано!
Спыхала усмехнулся.
— Мне кажется, что это вопрос темперамента.
Ариадна подняла голову и перестала вполголоса повторять строки Блока. Свет упал на ее глаза, на ожерелье на шее — и вся она засверкала, как пробудившийся на заре цветок. Януш не мог оторвать от нее взгляда.
Ариадна встала, прошла через комнату на балкон, Януш последовал за ней. Горизонт был еще светел, а синее, фиолетовое море уже уснуло. Ариадна сжала руками виски.
— Голова болит,— прошептала она.
Януш стал рядом и, глядя на море, спросил:
— А вы на чьей стороне в этом споре?
— Ни на той, ни на другой,— шепнула Ариадна и повернулась к Янушу: теперь ее глаза были совсем близко и смотрели на него.
Януш старался согнать со своего лица застывшую на нем неопределенную горькую улыбку. Ему хотелось смотреть Ариадне прямо в глаза. Она стояла перед ним бледная — вырезанная из слоновой кости статуэтка из буддийского храма.
— Потому что мне кажется,— сказала Ариадна проникновенно, так же, как только что читала стнхи,— что смысл жизни и ее ценность — в любви.
Януш быстро нагнулся и слегка, мимолетно поцеловал ее в губы. Ариадна вовсе не отшатнулась, и когда он выпрямился, то увидел, что ненавистная ему самому горькая и неопределенная его улыбка передалась устам Ариадны. Он склонился к ее руке и сказал тихо:
— Простите меня.
Ариадна положила руку ему на лоб, потом глубоко погрузила ее в светлые и буйные волосы Януша. На какое-то мгновение он замер, отдаваясь этой ласке, но, когда снова хотел ее поцеловать, Ариадна, приложив к губам палец, кивнула головой в сторону гостей.
— Приходите завтра, один! — сказала она.
Когда они вернулись в гостиную, Эльжуня уже приготовилась петь. Эдгар сидел у пианино, а Юзек и Неволин уселись в стороне, как бы демонстрируя протест против явления ненавистного им искусства.
VI
На другой день Януш не пришел на дачу Тарло, но прислал письмо:
Ариадна!
Я люблю вас! Увидев вас, я в первую же минуту почувствовал, что судьбы наши связаны неповторимым* необычайным, непостижимым образом. Не поймите плохо мою откровенность, я хочу, чтобы вы сразу узнали, что я думаю, что чувствую, что потрясло меня. То удивительное, что есть в вас, пронизывает каждую мою мысль. Я преклоняюсь перед вами, почитаю вас, люблю — и потому не могу отважиться на то, чтобы прийти к вам сегодня. Слова, какие мы могли бы сегодня сказать друг другу, были бы кощунством. Они разбили бы мою сказку о вас, которую я создал себе сегодня ночью. Каждое ваше слово, жест, каждый взгляд ваш говорил бы, что вы человек, женщина — а ведь вы божество из моих снов, моих мечтаний, божество, о котором я знал с самого детства.
Я знал, что вы придете. В детстве моем, сиротском, бедном, безотрадном, я уже думал о вас. В юности...
Моя мать умерла, когда я появился на свет, материнская ласка мне незнакома. В пустынном поместье меня воспитала старая, равнодушная англичанка. Иногда мне казалось, будто по пустым залам проходит какая-то-неведомая женщина и смотрит на меня добрыми, ласковыми глазами, я будто чувствовал легкое прикосновение чьей-то руки — она гладила меня. Мне казалось, что это рука матери, но теперь я знаю — то было предчувствие вашего существования. Это вы являлись мне в своем белом платье с серебряной лентой в волосах.
Я не нахожу в себе решимости увидеть вас сегодня, а завтра я уезжаю, возвращаюсь в свой невеселый, пустой, заброшенный дом среди старой дубравы. Если б я мог увидеть вас, я рассказал бы вам все, все. Писать же не стоит. Такое длинное письмо вы, быть может, и не дочитаете до конца, выбросите писанину смешного мальчишки. Но нет, еще одну только минутку, мне трудно оторваться от бумаги, хочется хотя бы так, благодаря письму побыть еще немного с вами, говорить вам о себе; как это сладостно, как сладостно! Говорить вам о моей серой, незаметной, ничтожной жизни.
Дома у меня отец — чудак, влюбленный в мертвую, механическую музыку. Целыми часами он вырезает ноты для пианолы, а после проигрывает их на этом инструменте, сердясь, что у него не получается так, как под рукой пианиста. Шопен, Бетховен,
Штраус, Эдгар Шиллер — и все это на пианоле. Иногда темной, осенней ночью, когда над крышей шуршат еще не опавшие листья дубов, я просыпаюсь от мертвых звуков виртуозных пассажей. А весной, когда все вокруг так прекрасно, когда дует порывистый ветер, этот инструмент становится для меня адской трещоткой.
Гимназия в Житомире — сущая мука. Страшное одиночество, и если бы не предчувствие грядущего, грядущего, грядущего... Ах, Ариадна, до сегодняшнего дня это было моей единственной радостью. Отец всю свою любовь отдал моей старшей сестре, княгине Билинской, красивой, умной, светской,— сейчас она первая дама Варшавы и Петербурга. К нам она заглядывает очень редко, почти никогда, и я знаю, что всякий раз, когда я вхожу к отцу, он огорчается, что это не она. Ее одну он любит, балует, ей отдал в приданое все, что у нас было, оставил только Маньковку — запущенное именьице, каких-нибудь тысяча десятин.
Дубы наши, парк наш граничат с молинецким парком. Если бы ваш брат навестил Юзека в Молинцах, может, и вы собрались бы вместе с ним? Ройские — наши ближайшие соседи, но мы с Юзеком далеки друг другу. Он мечтает о чем-то, чего я не понимаю, смеется надо мной и постоянно как бы настроен на героический лад, а мне это чуждо. Я всегда, верьте мне, всегда думал о любви. Юзеку я предпочитаю его младшего брата Валерека. Он простой, обыкновенный и добрый, немного, правда, сумасбродный. Я люблю его, как брата, одного только его и любил до сих пор. Сестра мне чужая, далекая — может быть, слишком великолепная для меня. Мне хотелось бы, чтобы вы узнали Валерека, но это совсем еще мальчик, ему только четырнадцать лет.
Итак, завтра я уезжаю из Одессы, я был здесь всего три дня, но в эти памятные дни мир как бы заново открылся мне. Эдгар и вы! Не думал я, что есть на свете такие люди! Эдгар замечательный человек. Какая образованность, эрудиция, сколько доброты! Вы его хорошо знаете? Говорите с ним почаще, когда я уеду. Каждый разговор с ним так обогащает, так расширяет горизонты. Самая простая вещь представляется такой увлекательной, что сразу видишь свою ограниченность и глупость.
Еще, еще несколько слов. Пусть это перо и эта бумага еще говорят вам. И даже не вам, а мне, потому что это себе я рассказываю о ваших глазах, о вашей улыбке, о вашем голосе. Как прекрасны стихи Блока, которые вы вчера читали. Мне кажется, стихи только для того и существуют, чтобы кто-то читал их так, как читаете вы в кругу друзей, на пиру. Только тогда — а не в книгax — стихи оживают, перестают быть забавой выхолощенного рассудка. Только тогда они становятся инструментом любви, а ведь именно в этом назначение стихов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
A об этой чародейке Эльжбетке! У меня к ней большая просьба, но я не решилась обратиться прямо к ней и пишу об этом тебе. Так вот, у Оли приятный голосок, довольно низкий, какой был у моей покойной мамы, но я понятия не имею, есть ли у нее данные для серьезных занятий музыкой. Может быть, Эльяуня согласится проверить способности этой девочки и дать ей несколько уроков? Мне неловко просить твою очаровательную дочь тратить ее большой талант на такие пустяки, но пренебречь природным даром Оли я тоже боюсь, ведь ей, бедняжке, надо думать о будущем, а талант — это огромная поддержка на жизненном пути! Он приносит утешение, а иногда и заработок на хлеб насущный. Я думаю, Эльжуню не очень затруднит, если она во время каникул прослушает мяуканье моей Оли.
Мне кажется, что этот наш репетитор, Спыхала, неравнодушен к девушке. Будь добра, обрати внимание, чтобы этот флирт не вышел за рамки невинных развлечений, какие и наша молодость знавала. Помнишь?
Мой Генрик здоров, но огорчен тем, что его узкорядный сев пшеницы не дал ожидаемых результатов. Однако урожай хороший, лучше, чем когда-либо, и Троцкий, наш эконом, очень доволен. Старый Мышинский вечно сидит за своей пианолой, очень увлечен сонатой Эдгара, которую ему прислали из Лейпцига как последнюю интересную новинку. Он хочет познакомиться с Эдгаром и приглашает его к себе. Ехать в Маньковку я Эдгару не советую, но, может быть, он соберется к нам, провожая Юзека и Олю? Посмотрел бы на скромную нашу жизнь и увидел бы старика графа, который влюбился в его музыку. Очень прошу об этом, так хотелось бы хоть как-то отблагодарить тебя за все доброе, что ты сделала для меня и моих детей.
Обнимаю тебя, дорогая подруга, прижимаю к сердцу. Всегда твоя.
Эвелина Ройская.
P. S. Валереку очень хотелось поехать к вам, но пусть подождет, будет еще у него время для путешествий. Плакал и злился, когда я сказала ему это, и твердит — этот сопляк! — что в жизни надо использовать каждую счастливую возможность, потому что не известно, что будет после...
V
На другой день по приезде Оли и Януша в Одессу Володя Тарло пригласил их «на чай». Прием этот устраивала сестра Володи Ариадна, немного старше его. Отец их, поляк по происхождению, занимал какой-то довольно видный пост в одесской полиции; небольшие деньги, принесенные в дом его женой, дочерью генерала, мечты о графском титуле, связанные с польским происхождением — что в то время в известной среде русских считалось весьма шикарным,— все это создавало в доме Тарло атмосферу претенциозности.
В этот вечер Ариадна принимала гостей в белом одеянии, с высоко зачесанными волосами, забранными серебряной лентой, в ожерелье из искусственного жемчуга — вылитая королева из любительского спектакля.
Но вся эта мишура не могла, однако, затмить природную красоту Ариадны. В ней была грузинская кровь. Черные с поволокой восточные глаза, неправильный прелестный нос, большой красивый рот, сверкающий белыми зубами,— она была очень хороша, когда стояла вот так, в неярком свете свечей, на высокой лестнице старой, запущенной дачи и встречала гостей.
Собралась «только молодежь». С дачи Шиллеров — Эдгар и Эльжбета, Юзек со своим учителем, Оля, Ян уш; из города — один молодой человек, весьма эффектный, красивый, чем-то похожий на Юзека,— корнет какого-то там великолепного полка, по фамилии Неволин. Это был «гвоздь» вечера у Тарло, и Ариадна демонстрировала этого Неволина, то и дело задавала ему вопросы, наводящие на разговор о его аристократическом происхождении, о связях с первейшими в России домами, и о том, что у него именья в Липовецком уезде и даже о его весьма «прожигательном» образе жизни.
Было ясно, что Ариадна влюблена в этого офицера. И прием был устроен только для того, чтобы показать Неволину (Валерьян-Валя звали его), что и они, Тарло, могут блеснуть знакомствами. Эльжбета — европейская знаменитость, Януш — чистокровный граф, были украшением общества. Ариадна старалась лишни ii раз обратиться к Янушу, чтобы сказать ему «граф», а Янушу казалось, что в этих частых обращениях к нему кроется какой-то тайный смысл, что-то теплое, хорошее, и он улыбался Ариадне растерянной, беззащитной улыбкой.
Вначале беседа шла вяло, все были очень молоды и еще мало вращались в обществе, чтобы чувствовать себя непринужденно. Поэтому Эльжбете и Эдгару пришлось взять инициативу в свои руки. Эльжбета говорила с Неволиным по-французски, рассказывала ему о большом свете, слушала его суждения о петербургской опере. Эдгар разговаривал с Володей.
Володя был выше сестры; в его несколько восточном обаянии, в таких же, как у Ариадны, глазах с поволокой, чувствовалась какая-то скрытность. Улыбка Володи служила ему как бы самозащитой, если собеседник оказывался слишком словоохотливым. Он слушал, что говорил ему Эдгар, и время от времени сосредоточенное спокойствие его лица нарушалось острым взглядом, который он бросал на Неволина; молодой офицер, вежливо склонившись, слушал Эльжуню, и на его губах застыла деланная улыбка. Видно было, что он ведет какую-то игру в отношениях и с Ариадной и с Володей. Это вносило в беседу и в общее настроение некоторый холодок.
Званый «чай» был чем-то средним между ужином и полдником; обилие простой и рядом изысканной еды, много чая, наконец, бутылки старого вина, принесенные Володей из погреба. После вина все почувствовали себя свободнее и беседа потекла непринужденно. Ариадна по просьбе Неволина и к явному неудовольствию Володи согласилась читать стихи.
Вечер снова выдался душный, и в тесных комнатах, заставленных мебелью, нечем было дышать. Эльжуня в черном простом платье и Оля в своем «единственном» были воплощением простоты рядом с Ариадной. В свете пятисвечного канделябра она стояла на фоне портьеры, словно восковая кукла, и, нараспев стеная, декламировала:
О, красный парус В зеленой дали! Черный стеклярус На темной шали!
Несмотря на всю искусственность Ариадны, несмотря на безжизненность ее интонации и деревянный голос, Янушу виделось в ней явление совсем иного мира, непохожего на его скучный, холодный отчий дом со старым чудаком, который мог бы тотчас же, без всяких колебаний, высмеять и подобную Ариадну, и содержание стихов, и их непонятность и «музыкальность». Ариадна была настолько непохожей на все, чем он жил до сих пор, что у Януша захватывало дух от взгляда ее огромных черных глаз. К тому же Януш никогда не пил вина, и сейчас, после нескольких рюмок, его переполняла божественная, невыразимая радость: он радовался всему на свете — морю, Одессе и в особенности только что завязавшейся дружбе с Эдгаром. Он поминутно прерывал Эдгара, сидевшего между Эльжуней и Володей, и повторял:
— Знаешь, Эдгар, встретить такого человека, как ты... Ты необыкновенный человек... ты удивительный человек.
Эдгар отмахивался от его слов, как от мухи, но видно было, что они ему все-таки приятны. И, снова наклонившись к Неволи-ну, говорил ему:
— Это мой новый приятель.— Эдгар показывал на Януша.— Молодой сельский поэт. Он еще не пишет стихов, но будет писать, я уверен... будет писать.
По тому, как запнулся Эдгар на последних словах, Януш догадался, что и па него подействовало вино; опьянение сказывалось на всех, и стихи Блока, которые еще и еще декламировала Ариадна, казались этому подвыпившему обществу ангельским песнопением.
Спыхала почти с испугом глядел на Олю. Непринужденная и скромная — словно вовсе не чувствовала смущения в такой необычной обстановке, она сидела, улыбаясь, как всегда, молчаливая, и в то же время радостная, удивленная, но уверенная в себе. Он снова и снова восхищался этой девушкой, которая всегда знала, как держаться, никого не стесняла и никогда не выражала неудовольствия.
«Ракой уравновешенный характер! Что за счастье иметь такого человека рядом»,— думал Спыхала.
Юзек, недовольный и чем-то раздраженный, смотрел на собравшихся как бы немного с высока, курил папиросу за папиросой, ходил по комнате с рюмкой в руке и прислушивался к разговорам.
Неожиданно разгорелся спор о значении искусства. Говорили главным образом Неволин и Эдгар. Спыхала продолжал наблюдать за Олей. Он видел, что разговор ей вполне понятен, но она не принимала в нем участия. Оля с интересом выслушивала аргументы той и другой стороны, и в то же время чувствовалось, что она считает бесплодными подобные споры. Эдгар был спокоен. Неволин горячился.
— Наша жизнь только тем и дорога,— говорил Эдгар,— что вызывает отзвук в искусстве. Тем, что благодаря ей создаются наджизненные, вечные, единственно подлинные ценности...
Ариадна, задумчиво глядя на свет свечи, вдруг произнесла вполголоса:
...лишь в легком челноке искусства От скуки мира уплывешь...
В том, как просто она произнесла эти слова, вдруг явилась совсем иная Ариадна, и все признательно взглянули на нее, благодарные за неожиданную искренность. А Януш почувствовал, как много в ней невысказанной, еще не раскрывшейся глубины. Все с большим восторгом смотрел он на девушку.
Неволин с горячностью возразил:
— Конечно, кому мир наскучил, тот пусть бежит себе от него в «челноке искусства». Но мир скучен только для тех, кто не умеет видеть, кто не хочет действовать. Челнок искусства — это буддизм, пассивность, сон... а жизнь дается один раз. И жаль проспать ее. Действовать, совершать, врываться в нутро жизни — вот что достойно настоящего человека. ... А искусство? Так, сливки, снятые с жизни. Игрушка для человечества, понимаемого как нечто однородное, пустая игрушка. Искусство — это для англичанок с бедекером в руках. Вещь бесполезная, навязанная миру сентиментальным ориентализмом...
— Да, да,— повторял Юзек, шагая по комнате.— «Врываться и нутро жизни». Хорошо сказано!
Спыхала усмехнулся.
— Мне кажется, что это вопрос темперамента.
Ариадна подняла голову и перестала вполголоса повторять строки Блока. Свет упал на ее глаза, на ожерелье на шее — и вся она засверкала, как пробудившийся на заре цветок. Януш не мог оторвать от нее взгляда.
Ариадна встала, прошла через комнату на балкон, Януш последовал за ней. Горизонт был еще светел, а синее, фиолетовое море уже уснуло. Ариадна сжала руками виски.
— Голова болит,— прошептала она.
Януш стал рядом и, глядя на море, спросил:
— А вы на чьей стороне в этом споре?
— Ни на той, ни на другой,— шепнула Ариадна и повернулась к Янушу: теперь ее глаза были совсем близко и смотрели на него.
Януш старался согнать со своего лица застывшую на нем неопределенную горькую улыбку. Ему хотелось смотреть Ариадне прямо в глаза. Она стояла перед ним бледная — вырезанная из слоновой кости статуэтка из буддийского храма.
— Потому что мне кажется,— сказала Ариадна проникновенно, так же, как только что читала стнхи,— что смысл жизни и ее ценность — в любви.
Януш быстро нагнулся и слегка, мимолетно поцеловал ее в губы. Ариадна вовсе не отшатнулась, и когда он выпрямился, то увидел, что ненавистная ему самому горькая и неопределенная его улыбка передалась устам Ариадны. Он склонился к ее руке и сказал тихо:
— Простите меня.
Ариадна положила руку ему на лоб, потом глубоко погрузила ее в светлые и буйные волосы Януша. На какое-то мгновение он замер, отдаваясь этой ласке, но, когда снова хотел ее поцеловать, Ариадна, приложив к губам палец, кивнула головой в сторону гостей.
— Приходите завтра, один! — сказала она.
Когда они вернулись в гостиную, Эльжуня уже приготовилась петь. Эдгар сидел у пианино, а Юзек и Неволин уселись в стороне, как бы демонстрируя протест против явления ненавистного им искусства.
VI
На другой день Януш не пришел на дачу Тарло, но прислал письмо:
Ариадна!
Я люблю вас! Увидев вас, я в первую же минуту почувствовал, что судьбы наши связаны неповторимым* необычайным, непостижимым образом. Не поймите плохо мою откровенность, я хочу, чтобы вы сразу узнали, что я думаю, что чувствую, что потрясло меня. То удивительное, что есть в вас, пронизывает каждую мою мысль. Я преклоняюсь перед вами, почитаю вас, люблю — и потому не могу отважиться на то, чтобы прийти к вам сегодня. Слова, какие мы могли бы сегодня сказать друг другу, были бы кощунством. Они разбили бы мою сказку о вас, которую я создал себе сегодня ночью. Каждое ваше слово, жест, каждый взгляд ваш говорил бы, что вы человек, женщина — а ведь вы божество из моих снов, моих мечтаний, божество, о котором я знал с самого детства.
Я знал, что вы придете. В детстве моем, сиротском, бедном, безотрадном, я уже думал о вас. В юности...
Моя мать умерла, когда я появился на свет, материнская ласка мне незнакома. В пустынном поместье меня воспитала старая, равнодушная англичанка. Иногда мне казалось, будто по пустым залам проходит какая-то-неведомая женщина и смотрит на меня добрыми, ласковыми глазами, я будто чувствовал легкое прикосновение чьей-то руки — она гладила меня. Мне казалось, что это рука матери, но теперь я знаю — то было предчувствие вашего существования. Это вы являлись мне в своем белом платье с серебряной лентой в волосах.
Я не нахожу в себе решимости увидеть вас сегодня, а завтра я уезжаю, возвращаюсь в свой невеселый, пустой, заброшенный дом среди старой дубравы. Если б я мог увидеть вас, я рассказал бы вам все, все. Писать же не стоит. Такое длинное письмо вы, быть может, и не дочитаете до конца, выбросите писанину смешного мальчишки. Но нет, еще одну только минутку, мне трудно оторваться от бумаги, хочется хотя бы так, благодаря письму побыть еще немного с вами, говорить вам о себе; как это сладостно, как сладостно! Говорить вам о моей серой, незаметной, ничтожной жизни.
Дома у меня отец — чудак, влюбленный в мертвую, механическую музыку. Целыми часами он вырезает ноты для пианолы, а после проигрывает их на этом инструменте, сердясь, что у него не получается так, как под рукой пианиста. Шопен, Бетховен,
Штраус, Эдгар Шиллер — и все это на пианоле. Иногда темной, осенней ночью, когда над крышей шуршат еще не опавшие листья дубов, я просыпаюсь от мертвых звуков виртуозных пассажей. А весной, когда все вокруг так прекрасно, когда дует порывистый ветер, этот инструмент становится для меня адской трещоткой.
Гимназия в Житомире — сущая мука. Страшное одиночество, и если бы не предчувствие грядущего, грядущего, грядущего... Ах, Ариадна, до сегодняшнего дня это было моей единственной радостью. Отец всю свою любовь отдал моей старшей сестре, княгине Билинской, красивой, умной, светской,— сейчас она первая дама Варшавы и Петербурга. К нам она заглядывает очень редко, почти никогда, и я знаю, что всякий раз, когда я вхожу к отцу, он огорчается, что это не она. Ее одну он любит, балует, ей отдал в приданое все, что у нас было, оставил только Маньковку — запущенное именьице, каких-нибудь тысяча десятин.
Дубы наши, парк наш граничат с молинецким парком. Если бы ваш брат навестил Юзека в Молинцах, может, и вы собрались бы вместе с ним? Ройские — наши ближайшие соседи, но мы с Юзеком далеки друг другу. Он мечтает о чем-то, чего я не понимаю, смеется надо мной и постоянно как бы настроен на героический лад, а мне это чуждо. Я всегда, верьте мне, всегда думал о любви. Юзеку я предпочитаю его младшего брата Валерека. Он простой, обыкновенный и добрый, немного, правда, сумасбродный. Я люблю его, как брата, одного только его и любил до сих пор. Сестра мне чужая, далекая — может быть, слишком великолепная для меня. Мне хотелось бы, чтобы вы узнали Валерека, но это совсем еще мальчик, ему только четырнадцать лет.
Итак, завтра я уезжаю из Одессы, я был здесь всего три дня, но в эти памятные дни мир как бы заново открылся мне. Эдгар и вы! Не думал я, что есть на свете такие люди! Эдгар замечательный человек. Какая образованность, эрудиция, сколько доброты! Вы его хорошо знаете? Говорите с ним почаще, когда я уеду. Каждый разговор с ним так обогащает, так расширяет горизонты. Самая простая вещь представляется такой увлекательной, что сразу видишь свою ограниченность и глупость.
Еще, еще несколько слов. Пусть это перо и эта бумага еще говорят вам. И даже не вам, а мне, потому что это себе я рассказываю о ваших глазах, о вашей улыбке, о вашем голосе. Как прекрасны стихи Блока, которые вы вчера читали. Мне кажется, стихи только для того и существуют, чтобы кто-то читал их так, как читаете вы в кругу друзей, на пиру. Только тогда — а не в книгax — стихи оживают, перестают быть забавой выхолощенного рассудка. Только тогда они становятся инструментом любви, а ведь именно в этом назначение стихов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72