Он водил в дом любовниц.
— Ты мне уже говорила.
— Говорила, и не раз. Но ты не всегда об этом помнила. Видишь ли, поэтому мне так хотелось, чтобы у Оли был свой дом. Голомбек не бросит ее и, во всяком случае, не станет водить в дом любовниц. Это хороший человек. А Спыхале, знаешь, я не очень доверяла.
— И правильно.
— Мальчики завтра уезжают.
— Да, еще и это. Валсрек остается в Одессе, а вот Юзек...
— Что же это за польская армия! С немцами заодно...
— Пока с немцами, а там, может, и против немцев. Ничего не известно.
— Эвелина, дорогая, не нравится мне все это. Сенчиковский всегда говорил, что Германия — это силища.
— Ах, оставь меня в покое с твоим... Сенчиковским. Эвелина запнулась на имени своего бывшего зятя и большими
шагами начала ходить по комнате.
— Думаешь, мне все это нравится? — бросила она сестре, которая перестала плакать, вытерла глаза платочком, но продолжала сидеть все в той же позе оскорбленной невинности.
Пройдя по коридору, Ройская без стука вошла в комнату юношей. Юзек упаковывал чемоданчик и сейчас стоял над ним, держа в руке фотографию, и как-то странно смотрел на нее. Когда вошла мать, он быстро спрятал фотографию в чемодан под белье. Ройская нахмурилась.
— Фотография Эльжуни? Откуда она у тебя?
Юзек мельком взглянул на мать и тут же отвел глаза.
— Эдгар дал. Ты знаешь?
— Все в доме знают. Ты вел себя как мальчишка. Она опустилась в кресло у окна.
— О, мама,— сказал Юзек и сделал шаг к ней.
— Ну, ничего не поделаешь. Это твое первое жизненное испытание.
— Мама, неужели она выйдет за Рубинштейна?
— Я знаю об этом еще меньше, чем ты. Она тебе ничего не обещала?
— Она? Нет. Я даже не знал об ее отъезде. Она все скрыла от меня. Только Януш видел ее.
— Януш?
— Да. Кто-то там еще уезжал в той же лодке...
Ройская некоторое время сидела молча, по-прежнему нахмурив брови.
— И ничего-то мы о вас не знаем,— прошептала она. Юзек подошел к матери, поцеловал ее и уселся у ее ног.
Стемнело.
— Видишь, мама,— сказал Юзек весело,— я сижу у твоих ног, совсем как в будуарчике в Молинцах.
— Нет больше нашего будуарчика,— вздохнула пани Эвелина.
Юзек с удивлением взглянул на мать. Никогда раньше он не слышал, чтобы она вздыхала. Но тут он вспомнил о смерти отца и отвернулся.
— Помнишь, как ты читала мне Сенкевича? Помнишь, после скарлатины меня перенесли в будуарчик и ты читала мне «Потоп»? Помнишь?
— Конечно, помню. Это было такое чудесное время.
— Мадемуазель Берта нянчила Валерека, а ты целый день была со мной.
— Конечно, помню. Все прошло...
— Но вернется,— твердо сказал Юзек.
— Нет, дитя мое, не будем себя обманывать, это не вернется.
— Как? Ты не веришь, что мы вернемся в Молинцы?
— Нет, мой дорогой, не вернемся. Это точно. Эта глава нашей жизни и нашей истории окончена.
— Нет, нет,— воскликнул Юзек, хватая мать за руку,— нет, это невозможно! Когда ты читала мне Сенкевича, то и мне казалось, что невозможен возврат к тому времени... невозможен. Но теперь, подумай, теперь польская кавалерия в Виннице, Стрыжавце, Ярмолинцах... Это почти как на Кудаке.
— Жаль, что здесь нет Януша,— сказала Ройская, положив руку на голову сына,— он бы тебе все объяснил. Революцию не повернешь вспять, как он сказал мне недавно. У нас свои задачи, нам бы в них только разобраться. Вот почему надо возвращаться в Варшаву.
Юзек пожал плечами.
— Варшава! Варшава! Все теперь твердят о Варшаве. Я останусь здесь.
— Здесь нам уже нечего делать,— с грустью сказала Ройская. Юзек помолчал.
— Так что же, зачеркнуть эти страницы нашей истории? — сказал он вдруг.— Но ведь историю тоже не повернешь вспять, если уж на то пошло!
— Надо считаться с фактами. Поэтому меня и огорчает твой отъезд в Винницу. Я думаю, что это напрасно — размахивать сабе к чему.
— Профессор Рыневич говорит, что это в лучших традициях нашего рыцарства.
— Профессор Рыневич сам не знает, что говорит. Тебя он убеждает ехать в Третий корпус, а сам добивается пропуска в Варшаву. Семнадцатый век давно миновал, сейчас двадцатый.
— Двадцатый! Прекрасный, замечательный век!
— Начинается он с кровопролития,— опять вздохнула Рой-екая.
Но теперь Юзек не обратил внимания на этот вздох.
— Ты, мама, просто пацифистка,— с досадой шепнул он.
— Нет, дитя мое, я всего только женщина.— И, помолчав, спросила: — Ты взял все необходимое?
Юзек молчал. Ройская, удивленная, склонилась к нему. Пальцы ее ласкали вьющиеся, жесткие и очень густые волосы сына. Она видела, как блестят его большие голубые глаза. Внезапно Юзек упал на колени и прижался головой к ее ногам. Он плакал.
— Слишком много сегодня слез в Одессе,— шутливо сказала Ройская, чувствуя, что и ее горло сдавила спазма.
«Нельзя»,— подумала она, стараясь овладеть собой. Она обхватила руками любимую голову сына, прижалась к ней губами и вдыхала запах рассыпающихся волос, такой особенный, такой родной, хотя немного и смешавшийся с запахом духов Эльжбетки.
XIII
Когда Юзек и Януш прибыли в Винницу, их принял в комнате, на дверях которой была надпись: «Третий корпус польской армии. Прием заявлений», какой-то мужчина в потрепанном френче. Мужчина направил их в казармы, расположенные на другом конце города, за Бугом. В казармах они доложили о себе офицеру артиллерии поручику Келишеку.
Не желая расставаться с Янушем, Юзек скрыл свой офицерский чин. Поручик назначил их ко второй пушке и указал их место в казармах. Там было уже человек двадцать солдат, закаленных в четырехлетних скитаниях по всем российским фронтам. Некоторые из них были резервисты, старые бородачи. Они очень неохотно и недоверчиво приняли ничей, которые и сами-то не знали, с какой стороны подойти к новым товарищам, чтобы быть с ними на дружеской ноге. Угощение папиросами не помогало. Юзек раньше имел дело с солдатами царской армии, но то было совсем иное. Там он, во-первых, принадлежал к привилегированной касте офицеров, с которыми солдат никогда не бывает откровенен; во-вторых, там он был поляком среди русских. Когда произошла революция, Юзек, легко раненный в ногу, находился в госпитале в городе Умани. Эти же новые их товарищи попали в самый водоворот событий и вышли из него с одним желанием — вернуться на родину, к себе домой. Только с этой целью они собрались здесь с момента возникновения Третьего корпуса и теперь с большой подозрительностью относились к офицерам, которых — кто их знает,— быть может, вдохновляли совсем иные цели. Что ни говори, но тот факт, что подобные отряды хотя создавались и не под покровительством немцев, но немцы, во всяком случае, их не трогали,— заставлял солдат задумываться. Они опасались, что будут втянуты в войну с большевиками либо использованы для борьбы с бандами, растущими как грибы после дождя, всего в каком-нибудь километре от железных дорог. Крестьяне тоже были обеспокоены появлением этой армии чужеземцев, связанных, однако, кровными интересами с украинской землей, и, как сказал молодым добровольцам поручик Келишек, они внимательно приглядывались к солдатам с польской кокардой на шапках. В Неми-рове формировались уланские части, в Виннице и Гнивани — конная артиллерия и пехота.
Молодые люди попали под начало к сержанту Голичу, невысокому мускулистому человеку немногим старше Юзека. Это был светлый блондин с чубом, лихо зачесанным над белым лбом, с крупными, ослепительно белыми зубами и выражением жестокости в светлых глазах. С той минуты, как Януш и Юзек появились в комнате, взгляд его был прикован к ним. Отныне только они подметали помещение, вытирали окна. Особенно часто он назначал их в караул, так что в конце концов все это заметили. Старый бородатый крестьянин из-под Сандомежа, Бурек, вступился было за юнцов, но после того, как Голич устроил ему разнос и, собрав солдат, кричал им, что они «большевики и революционеры», никто больше не думал о заступничестве.
Случай этот, однако, как бы уравнял всех. Мышинский и Ройский были приняты в среду ветеранов. Освещения в казармах не было, с наступлением сумерек разжигали огонь в железной печке, и люди собирались вокруг нее на весь вечер. Сквозь щели конфорок красный отблеск огня падал на лица солдат, изборожденные морщинами, на их бороды, на обнаженные тела, когда они «искались», сняв с плеч рубахи. Всех развлекал маленький, молодой, плюгавый Густек, варшавский парикмахер родом из Повиселья, земляк сержанта Голича. Однако здесь, у этого очага, не было места ни волнующему единомыслию, ни взаимной доброжелательности. Люди были обозлены четырехлетней оторванностью от дома п полным отсутствием известий. События войны и революции ожесточили их, и, если сейчас у кого-нибудь в душе и сохранились добрые чувства, их стыдились показывать. С цинизмом и насмешкой солдаты рассказывали друг другу случаи из военной жизни, издевались над офицерами, младшими офицерами и постоянно были раздражены. Парикмахер Густек потешал всех, копируя начальство и те абстрактные речи, с которыми обращался к ним «идеалист» поручик Келишек. Солдаты дружно смеялись, когда Густек перездразнивал его: «наша дорогая отчизна», «наше национальное знамя», «честь польской армии». Все это было для них пустым ребячеством.
Янушу никогда еще не приходилось так близко соприкасаться с грубостью жизни. До сих пор понятия: грабеж, террор, убийство существовали где-то вне его мира. Здесь он вдруг оказался в очень грубой, злобной среде. В конце концов он безропотно покорился Голичу и даже находил что-то утешительное в своем унижении. Он чистил клозеты, подметал помещение, мыл окна и стоял в карауле чуть не каждую ночь. Юзек отвоевал себе более независимое положение. Яиуш удивлялся, как быстро сдружился Юзек с Густеком, который своими шутками создавал общее настроение и чувствовал себя здесь хозяином, как добился Юзек доверия старого Бурека. Сам Януш оставался чужим для всех и свою отчужденность переживал здесь так же, как и в Маньковке, как и в доме Шиллеров.
Учений почти не было. Поручик Келишек не хотел рисковать своим престижем и не выводил на муштру солдат, которые многому могли бы научить его самого. Он лишь знакомил свое подразделение с механизмом орудий, объяснял технику стрельбы из легких полевых пушек — четыре такие пушки стояли в казармах. Проводились небольшие маневры, и Юзек с Янушем научились выводить орудия на позиции. Даже наиболее упрямые из старых солдат охотно слушали технические объяснения Келишека. Но, кроме того, поручик приходил на беседы в казарму и тогда-то именно и произносил те фразы, которые вышучивал Густек. Впрочем, Келишека слушали равнодушно и вопросами не прерывали. Только однажды рябой крестьянин из-под Пултуска спросил в конце беседы:
— А вы вот нам скажите, пан поручик, когда мы домой поедем?
Остальные даже не пошевельнулись — все хорошо знали, что Келишек на такой вопрос не ответит. И в самом деле, поручик произнес патетическим тоном:
— Дорогие мои, думаю, что прежде, чем мы вернемся на нашу дорогую отчизну, нас ждет еще не одно испытание.
Недружелюбное ворчание солдат было ему ответом.
Всего тяжелей для Януша были ночные дежурства в конюшне. Лошади бесновались, привязанные его неумелой рукой, отвязывались, носились по конюшне, забирались в чужие загородки и с громким ржанием грызлись. Солдат, с которым дежурил Януш, чаще всего спал, зарывшись в солому, и ответственность за порядок в конюшне полностью ложилась на Януша. Лошади стали ему казаться злобными и глупыми чудовищами, непобедимыми силами зла.
Однажды, дней десять спустя после прибытия в Винницу, Януш дежурил с солдатом, которого прежде не замечал. Это был молодой парень, круглоголовый, с большими серыми глазами, очень живой. Он не завалился спать, а всю ночь помогал Янушу, умело привязывал недоуздки. Лошади стояли смирно, и теперь солдаты могли поболтать, сидя на маленькой скамеечке под фонарем посреди конюшни. Если вдруг начинал беспокоиться большой аргамак, стуча копытом в пол либо ударяя цепью о желоб, товарищ Януша оборачивался в сторону буяна и кричал деланным басом:
— Но-о! Стой, стой, брат!
И конь успокаивался.
Выяснилось, что молодого парня зовут Владек Собанский, что родом он из мелкопоместной шляхты, с небольшого хутора под Житомиром. Шляхта эта ничем не отличалась от крестьян, кроме фамилий да твердой приверженности к католической вере. В русской армии Владек не успел побывать, на войне не был, но, случайно находясь в Виннице, добровольно вступил в польский корпус. Опыта Владек еще не имел, однако оказался прирожденным солдатом. В военном деле он ориентировался лучше Януша, разбирался и в политике, а кроме того, знал много солдатских песен. В эту ночь он пел их Янушу слабым, но на редкость приятным голосом. Тут-то Януш в первый раз услышал песню, с которой потом долго не разлучался:
Эх, как весело в солдатах! Если свалишься с коня ты...
Януша, правда, немного удивила «философия» этой песни, но он поддался ее очарованию.
В конюшне было тепло, пахло навозом, конской мочой, от Владека несло специфическим запахом солдатского пота. Но эти резкие запахи Януша не раздражали. У Владека болел зуб, однако он не умолкал ни на минуту. Видно, и он почувствовал симпатию к Янушу, и ему захотелось высказать все, о чем солдату обычно приходится молчать.
Владек был почти ровесником Януша. С покоряющей наивностью он рассказывал ему о своем доме в родной Смоловке, о сестрах Анельке и Иоасе. Рассказывал и о том, как отец будил его по утрам на работу, как они выходили в лес, с трех сторон окружавший Смоловку, и даже о том, как пели птицы в этом лесу на заре. Януш, словно в забытьи — он очень устал,— слушал Владека, его голос и речь его, немного неправильную, полную устаревших слов и выражений, какие укоренились в захолустье вместе с давними обычаями.
— Знаешь,— Владек толкнул Януша в бок,— сейчас там глухари токуют. Вот это потеха!
Утро наступило незаметно. Вначале запели где-то петухи, потом вдалеке прогудел паровоз, и, наконец, заиграли побудку. Владек вышел из конюшни, держась за щеку. В это утро Келишек назначил какие-то учения для новичков, но Владек получил освобождение. Когда Януш к вечеру нашел его, Владек сидел в углу на нарах, щека у него распухла. Держась за нее рукой, он сказал Янушу:
— Надо что-то делать — сил больше нет...
— Позовем Густека, может, он что-нибудь придумает. Пришел парикмахер, усадил Владека у печки и при свете,
падавшем из открытой конфорки, осмотрел его челюсть. Оказалось, что под сгнившим зубом скопилось много гноя, десна покраснела, начиналось воспаление надкостницы. Густек покачал головой и вынул грязные пальцы изо рта Владека.
— Ничего не поделаешь,— заключил он,— этот зуб придется вырвать.
Януш испугался. Как, с гноем, с воспалением и рвать? Он слышал, что при воспалении рвать нельзя.
— Что же тут еще посоветуешь,— сказал Густек,— иначе будет мучиться с неделю. А так в минуту пройдет...
Януш нерешительно предложил:
— Может, к дантисту?
— Гляди, какой умник,— засмеялся Густек.— Где здесь найдешь дантиста и сколько он возьмет? Ну так что, рвать? — повернулся он к Собанскому.
Тот заколебался.
— А ты сумеешь?
— Постараюсь. Надо только достать подходящие щипцы. Есть там у кого немного спирта?
Спирт нашелся. Парикмахер раздобыл в казарменной кузнице небольшие клещи и принялся за работу. Владек просил Януша, тот крепко держал ему голову.
— Держи изо всей силы,— сказал Густек.
Обхватив руками остриженную голову Владека, Януш хотел было отвернуться, но подумал, что его могут посчитать трусом, и, стиснув зубы, стал смотреть на операцию. Густек спиртом облил щипцы, протер опухшие десны больного. Солдаты, сгрудившись у печи, наблюдали операцию. Один из них держал огарок свечи, оснещая раскрытый рот Владека. Парикмахер засучил рукава, взял щипцы. Януш крепко держал голову Владека, упершись в нее подбородком, чувствуя жесткую щетину коротко остриженных волос. Густек довольно неловко ухватил зуб, щипцы дважды соскальзывали. Что-то треснуло. Густек рванул щипцы, сильно дернув голову Собанского, но Януш держал ее крепко.
— Ну, все,— сказал Густек, вынимая изо рта клещи вместе с зубом.
Изо рта парня брызнули гной и кровь. Януш все еще сжимал ему голову ладонями, чувствуя, как она покрылась потом, как сразу ослабел Владек. Перед глазами у Януша поплыли черные круги, он испугался, что упадет в обморок раньше, чем Владек.
— Ну, пусти, пусти,— вдруг взмолился измученный, с окровавленным ртом молодой солдат.
Януш отпустил руки, отошел. Владек вскочил с табуретки и вдруг зашатался.
— Тошнит меня,— сказал он и пошел к выходу.
Солдаты, смеясь, расступились, давая дорогу Собанскому. Януш машинально пошел за ним. Собанский свернул к уборным. Януш подумал, что его рвет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
— Ты мне уже говорила.
— Говорила, и не раз. Но ты не всегда об этом помнила. Видишь ли, поэтому мне так хотелось, чтобы у Оли был свой дом. Голомбек не бросит ее и, во всяком случае, не станет водить в дом любовниц. Это хороший человек. А Спыхале, знаешь, я не очень доверяла.
— И правильно.
— Мальчики завтра уезжают.
— Да, еще и это. Валсрек остается в Одессе, а вот Юзек...
— Что же это за польская армия! С немцами заодно...
— Пока с немцами, а там, может, и против немцев. Ничего не известно.
— Эвелина, дорогая, не нравится мне все это. Сенчиковский всегда говорил, что Германия — это силища.
— Ах, оставь меня в покое с твоим... Сенчиковским. Эвелина запнулась на имени своего бывшего зятя и большими
шагами начала ходить по комнате.
— Думаешь, мне все это нравится? — бросила она сестре, которая перестала плакать, вытерла глаза платочком, но продолжала сидеть все в той же позе оскорбленной невинности.
Пройдя по коридору, Ройская без стука вошла в комнату юношей. Юзек упаковывал чемоданчик и сейчас стоял над ним, держа в руке фотографию, и как-то странно смотрел на нее. Когда вошла мать, он быстро спрятал фотографию в чемодан под белье. Ройская нахмурилась.
— Фотография Эльжуни? Откуда она у тебя?
Юзек мельком взглянул на мать и тут же отвел глаза.
— Эдгар дал. Ты знаешь?
— Все в доме знают. Ты вел себя как мальчишка. Она опустилась в кресло у окна.
— О, мама,— сказал Юзек и сделал шаг к ней.
— Ну, ничего не поделаешь. Это твое первое жизненное испытание.
— Мама, неужели она выйдет за Рубинштейна?
— Я знаю об этом еще меньше, чем ты. Она тебе ничего не обещала?
— Она? Нет. Я даже не знал об ее отъезде. Она все скрыла от меня. Только Януш видел ее.
— Януш?
— Да. Кто-то там еще уезжал в той же лодке...
Ройская некоторое время сидела молча, по-прежнему нахмурив брови.
— И ничего-то мы о вас не знаем,— прошептала она. Юзек подошел к матери, поцеловал ее и уселся у ее ног.
Стемнело.
— Видишь, мама,— сказал Юзек весело,— я сижу у твоих ног, совсем как в будуарчике в Молинцах.
— Нет больше нашего будуарчика,— вздохнула пани Эвелина.
Юзек с удивлением взглянул на мать. Никогда раньше он не слышал, чтобы она вздыхала. Но тут он вспомнил о смерти отца и отвернулся.
— Помнишь, как ты читала мне Сенкевича? Помнишь, после скарлатины меня перенесли в будуарчик и ты читала мне «Потоп»? Помнишь?
— Конечно, помню. Это было такое чудесное время.
— Мадемуазель Берта нянчила Валерека, а ты целый день была со мной.
— Конечно, помню. Все прошло...
— Но вернется,— твердо сказал Юзек.
— Нет, дитя мое, не будем себя обманывать, это не вернется.
— Как? Ты не веришь, что мы вернемся в Молинцы?
— Нет, мой дорогой, не вернемся. Это точно. Эта глава нашей жизни и нашей истории окончена.
— Нет, нет,— воскликнул Юзек, хватая мать за руку,— нет, это невозможно! Когда ты читала мне Сенкевича, то и мне казалось, что невозможен возврат к тому времени... невозможен. Но теперь, подумай, теперь польская кавалерия в Виннице, Стрыжавце, Ярмолинцах... Это почти как на Кудаке.
— Жаль, что здесь нет Януша,— сказала Ройская, положив руку на голову сына,— он бы тебе все объяснил. Революцию не повернешь вспять, как он сказал мне недавно. У нас свои задачи, нам бы в них только разобраться. Вот почему надо возвращаться в Варшаву.
Юзек пожал плечами.
— Варшава! Варшава! Все теперь твердят о Варшаве. Я останусь здесь.
— Здесь нам уже нечего делать,— с грустью сказала Ройская. Юзек помолчал.
— Так что же, зачеркнуть эти страницы нашей истории? — сказал он вдруг.— Но ведь историю тоже не повернешь вспять, если уж на то пошло!
— Надо считаться с фактами. Поэтому меня и огорчает твой отъезд в Винницу. Я думаю, что это напрасно — размахивать сабе к чему.
— Профессор Рыневич говорит, что это в лучших традициях нашего рыцарства.
— Профессор Рыневич сам не знает, что говорит. Тебя он убеждает ехать в Третий корпус, а сам добивается пропуска в Варшаву. Семнадцатый век давно миновал, сейчас двадцатый.
— Двадцатый! Прекрасный, замечательный век!
— Начинается он с кровопролития,— опять вздохнула Рой-екая.
Но теперь Юзек не обратил внимания на этот вздох.
— Ты, мама, просто пацифистка,— с досадой шепнул он.
— Нет, дитя мое, я всего только женщина.— И, помолчав, спросила: — Ты взял все необходимое?
Юзек молчал. Ройская, удивленная, склонилась к нему. Пальцы ее ласкали вьющиеся, жесткие и очень густые волосы сына. Она видела, как блестят его большие голубые глаза. Внезапно Юзек упал на колени и прижался головой к ее ногам. Он плакал.
— Слишком много сегодня слез в Одессе,— шутливо сказала Ройская, чувствуя, что и ее горло сдавила спазма.
«Нельзя»,— подумала она, стараясь овладеть собой. Она обхватила руками любимую голову сына, прижалась к ней губами и вдыхала запах рассыпающихся волос, такой особенный, такой родной, хотя немного и смешавшийся с запахом духов Эльжбетки.
XIII
Когда Юзек и Януш прибыли в Винницу, их принял в комнате, на дверях которой была надпись: «Третий корпус польской армии. Прием заявлений», какой-то мужчина в потрепанном френче. Мужчина направил их в казармы, расположенные на другом конце города, за Бугом. В казармах они доложили о себе офицеру артиллерии поручику Келишеку.
Не желая расставаться с Янушем, Юзек скрыл свой офицерский чин. Поручик назначил их ко второй пушке и указал их место в казармах. Там было уже человек двадцать солдат, закаленных в четырехлетних скитаниях по всем российским фронтам. Некоторые из них были резервисты, старые бородачи. Они очень неохотно и недоверчиво приняли ничей, которые и сами-то не знали, с какой стороны подойти к новым товарищам, чтобы быть с ними на дружеской ноге. Угощение папиросами не помогало. Юзек раньше имел дело с солдатами царской армии, но то было совсем иное. Там он, во-первых, принадлежал к привилегированной касте офицеров, с которыми солдат никогда не бывает откровенен; во-вторых, там он был поляком среди русских. Когда произошла революция, Юзек, легко раненный в ногу, находился в госпитале в городе Умани. Эти же новые их товарищи попали в самый водоворот событий и вышли из него с одним желанием — вернуться на родину, к себе домой. Только с этой целью они собрались здесь с момента возникновения Третьего корпуса и теперь с большой подозрительностью относились к офицерам, которых — кто их знает,— быть может, вдохновляли совсем иные цели. Что ни говори, но тот факт, что подобные отряды хотя создавались и не под покровительством немцев, но немцы, во всяком случае, их не трогали,— заставлял солдат задумываться. Они опасались, что будут втянуты в войну с большевиками либо использованы для борьбы с бандами, растущими как грибы после дождя, всего в каком-нибудь километре от железных дорог. Крестьяне тоже были обеспокоены появлением этой армии чужеземцев, связанных, однако, кровными интересами с украинской землей, и, как сказал молодым добровольцам поручик Келишек, они внимательно приглядывались к солдатам с польской кокардой на шапках. В Неми-рове формировались уланские части, в Виннице и Гнивани — конная артиллерия и пехота.
Молодые люди попали под начало к сержанту Голичу, невысокому мускулистому человеку немногим старше Юзека. Это был светлый блондин с чубом, лихо зачесанным над белым лбом, с крупными, ослепительно белыми зубами и выражением жестокости в светлых глазах. С той минуты, как Януш и Юзек появились в комнате, взгляд его был прикован к ним. Отныне только они подметали помещение, вытирали окна. Особенно часто он назначал их в караул, так что в конце концов все это заметили. Старый бородатый крестьянин из-под Сандомежа, Бурек, вступился было за юнцов, но после того, как Голич устроил ему разнос и, собрав солдат, кричал им, что они «большевики и революционеры», никто больше не думал о заступничестве.
Случай этот, однако, как бы уравнял всех. Мышинский и Ройский были приняты в среду ветеранов. Освещения в казармах не было, с наступлением сумерек разжигали огонь в железной печке, и люди собирались вокруг нее на весь вечер. Сквозь щели конфорок красный отблеск огня падал на лица солдат, изборожденные морщинами, на их бороды, на обнаженные тела, когда они «искались», сняв с плеч рубахи. Всех развлекал маленький, молодой, плюгавый Густек, варшавский парикмахер родом из Повиселья, земляк сержанта Голича. Однако здесь, у этого очага, не было места ни волнующему единомыслию, ни взаимной доброжелательности. Люди были обозлены четырехлетней оторванностью от дома п полным отсутствием известий. События войны и революции ожесточили их, и, если сейчас у кого-нибудь в душе и сохранились добрые чувства, их стыдились показывать. С цинизмом и насмешкой солдаты рассказывали друг другу случаи из военной жизни, издевались над офицерами, младшими офицерами и постоянно были раздражены. Парикмахер Густек потешал всех, копируя начальство и те абстрактные речи, с которыми обращался к ним «идеалист» поручик Келишек. Солдаты дружно смеялись, когда Густек перездразнивал его: «наша дорогая отчизна», «наше национальное знамя», «честь польской армии». Все это было для них пустым ребячеством.
Янушу никогда еще не приходилось так близко соприкасаться с грубостью жизни. До сих пор понятия: грабеж, террор, убийство существовали где-то вне его мира. Здесь он вдруг оказался в очень грубой, злобной среде. В конце концов он безропотно покорился Голичу и даже находил что-то утешительное в своем унижении. Он чистил клозеты, подметал помещение, мыл окна и стоял в карауле чуть не каждую ночь. Юзек отвоевал себе более независимое положение. Яиуш удивлялся, как быстро сдружился Юзек с Густеком, который своими шутками создавал общее настроение и чувствовал себя здесь хозяином, как добился Юзек доверия старого Бурека. Сам Януш оставался чужим для всех и свою отчужденность переживал здесь так же, как и в Маньковке, как и в доме Шиллеров.
Учений почти не было. Поручик Келишек не хотел рисковать своим престижем и не выводил на муштру солдат, которые многому могли бы научить его самого. Он лишь знакомил свое подразделение с механизмом орудий, объяснял технику стрельбы из легких полевых пушек — четыре такие пушки стояли в казармах. Проводились небольшие маневры, и Юзек с Янушем научились выводить орудия на позиции. Даже наиболее упрямые из старых солдат охотно слушали технические объяснения Келишека. Но, кроме того, поручик приходил на беседы в казарму и тогда-то именно и произносил те фразы, которые вышучивал Густек. Впрочем, Келишека слушали равнодушно и вопросами не прерывали. Только однажды рябой крестьянин из-под Пултуска спросил в конце беседы:
— А вы вот нам скажите, пан поручик, когда мы домой поедем?
Остальные даже не пошевельнулись — все хорошо знали, что Келишек на такой вопрос не ответит. И в самом деле, поручик произнес патетическим тоном:
— Дорогие мои, думаю, что прежде, чем мы вернемся на нашу дорогую отчизну, нас ждет еще не одно испытание.
Недружелюбное ворчание солдат было ему ответом.
Всего тяжелей для Януша были ночные дежурства в конюшне. Лошади бесновались, привязанные его неумелой рукой, отвязывались, носились по конюшне, забирались в чужие загородки и с громким ржанием грызлись. Солдат, с которым дежурил Януш, чаще всего спал, зарывшись в солому, и ответственность за порядок в конюшне полностью ложилась на Януша. Лошади стали ему казаться злобными и глупыми чудовищами, непобедимыми силами зла.
Однажды, дней десять спустя после прибытия в Винницу, Януш дежурил с солдатом, которого прежде не замечал. Это был молодой парень, круглоголовый, с большими серыми глазами, очень живой. Он не завалился спать, а всю ночь помогал Янушу, умело привязывал недоуздки. Лошади стояли смирно, и теперь солдаты могли поболтать, сидя на маленькой скамеечке под фонарем посреди конюшни. Если вдруг начинал беспокоиться большой аргамак, стуча копытом в пол либо ударяя цепью о желоб, товарищ Януша оборачивался в сторону буяна и кричал деланным басом:
— Но-о! Стой, стой, брат!
И конь успокаивался.
Выяснилось, что молодого парня зовут Владек Собанский, что родом он из мелкопоместной шляхты, с небольшого хутора под Житомиром. Шляхта эта ничем не отличалась от крестьян, кроме фамилий да твердой приверженности к католической вере. В русской армии Владек не успел побывать, на войне не был, но, случайно находясь в Виннице, добровольно вступил в польский корпус. Опыта Владек еще не имел, однако оказался прирожденным солдатом. В военном деле он ориентировался лучше Януша, разбирался и в политике, а кроме того, знал много солдатских песен. В эту ночь он пел их Янушу слабым, но на редкость приятным голосом. Тут-то Януш в первый раз услышал песню, с которой потом долго не разлучался:
Эх, как весело в солдатах! Если свалишься с коня ты...
Януша, правда, немного удивила «философия» этой песни, но он поддался ее очарованию.
В конюшне было тепло, пахло навозом, конской мочой, от Владека несло специфическим запахом солдатского пота. Но эти резкие запахи Януша не раздражали. У Владека болел зуб, однако он не умолкал ни на минуту. Видно, и он почувствовал симпатию к Янушу, и ему захотелось высказать все, о чем солдату обычно приходится молчать.
Владек был почти ровесником Януша. С покоряющей наивностью он рассказывал ему о своем доме в родной Смоловке, о сестрах Анельке и Иоасе. Рассказывал и о том, как отец будил его по утрам на работу, как они выходили в лес, с трех сторон окружавший Смоловку, и даже о том, как пели птицы в этом лесу на заре. Януш, словно в забытьи — он очень устал,— слушал Владека, его голос и речь его, немного неправильную, полную устаревших слов и выражений, какие укоренились в захолустье вместе с давними обычаями.
— Знаешь,— Владек толкнул Януша в бок,— сейчас там глухари токуют. Вот это потеха!
Утро наступило незаметно. Вначале запели где-то петухи, потом вдалеке прогудел паровоз, и, наконец, заиграли побудку. Владек вышел из конюшни, держась за щеку. В это утро Келишек назначил какие-то учения для новичков, но Владек получил освобождение. Когда Януш к вечеру нашел его, Владек сидел в углу на нарах, щека у него распухла. Держась за нее рукой, он сказал Янушу:
— Надо что-то делать — сил больше нет...
— Позовем Густека, может, он что-нибудь придумает. Пришел парикмахер, усадил Владека у печки и при свете,
падавшем из открытой конфорки, осмотрел его челюсть. Оказалось, что под сгнившим зубом скопилось много гноя, десна покраснела, начиналось воспаление надкостницы. Густек покачал головой и вынул грязные пальцы изо рта Владека.
— Ничего не поделаешь,— заключил он,— этот зуб придется вырвать.
Януш испугался. Как, с гноем, с воспалением и рвать? Он слышал, что при воспалении рвать нельзя.
— Что же тут еще посоветуешь,— сказал Густек,— иначе будет мучиться с неделю. А так в минуту пройдет...
Януш нерешительно предложил:
— Может, к дантисту?
— Гляди, какой умник,— засмеялся Густек.— Где здесь найдешь дантиста и сколько он возьмет? Ну так что, рвать? — повернулся он к Собанскому.
Тот заколебался.
— А ты сумеешь?
— Постараюсь. Надо только достать подходящие щипцы. Есть там у кого немного спирта?
Спирт нашелся. Парикмахер раздобыл в казарменной кузнице небольшие клещи и принялся за работу. Владек просил Януша, тот крепко держал ему голову.
— Держи изо всей силы,— сказал Густек.
Обхватив руками остриженную голову Владека, Януш хотел было отвернуться, но подумал, что его могут посчитать трусом, и, стиснув зубы, стал смотреть на операцию. Густек спиртом облил щипцы, протер опухшие десны больного. Солдаты, сгрудившись у печи, наблюдали операцию. Один из них держал огарок свечи, оснещая раскрытый рот Владека. Парикмахер засучил рукава, взял щипцы. Януш крепко держал голову Владека, упершись в нее подбородком, чувствуя жесткую щетину коротко остриженных волос. Густек довольно неловко ухватил зуб, щипцы дважды соскальзывали. Что-то треснуло. Густек рванул щипцы, сильно дернув голову Собанского, но Януш держал ее крепко.
— Ну, все,— сказал Густек, вынимая изо рта клещи вместе с зубом.
Изо рта парня брызнули гной и кровь. Януш все еще сжимал ему голову ладонями, чувствуя, как она покрылась потом, как сразу ослабел Владек. Перед глазами у Януша поплыли черные круги, он испугался, что упадет в обморок раньше, чем Владек.
— Ну, пусти, пусти,— вдруг взмолился измученный, с окровавленным ртом молодой солдат.
Януш отпустил руки, отошел. Владек вскочил с табуретки и вдруг зашатался.
— Тошнит меня,— сказал он и пошел к выходу.
Солдаты, смеясь, расступились, давая дорогу Собанскому. Януш машинально пошел за ним. Собанский свернул к уборным. Януш подумал, что его рвет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72