Конечно, не могу ручаться, что однажды не наткнусь на каких-нибудь проезжих хиппаков и не вернусь домой в одном исподнем.
— Бедный Андрюс! Какое множество опасностей подстерегает его, а он все равно рвется сюда, несмотря ни на что. Герой! Откуда у тебя столько поразительного самопожертвования, приятель? — усмехается Скирмонис.
Скардис кряхтит и отплевывается — доказательство, что насмешка приятеля попала в цель.
— Природа полна парадоксов,—наконец говорит он, выдавив тяжелый вздох. — Возьмем хотя бы художника. Не рядового, а серьезного художника, которому уже удалось пробиться в школьные хрестоматии. Кому-кому, а такому творцу более или менее должны быть понятны извивы духовного мира человека. Во всяком случае, его должны хотя бы не удивлять отклонения от нормы в климате души. А ты, дружище... Призвание художника — не судить, не возмущаться од-
ними явлениями, не смеяться над ними и не кричать из-за других от радости «ура!», но и первое и второе принимать как неизбежность, разобрать, беспристрастно вникнуть, понять и на этой основе создавать истинное искусство.
Скирмонис растерян. Нехорошо, не надо было бить друга ниже пояса.
— Извини, Андрюс. Не обращай внимания на мои слова. Все мы люди, а не стандартизированные электросчетчики. Художник перевоплощается, лишь когда творит.
— Не сержусь, нет! Привык, что все на меня собак вешают. В мире всякие люди есть, всякие нужны, значит. Это закон, на нем зиждется жизнь природы. Вот китайцы уничтожили было воробьев как вредоносную птицу, но вскоре развелось столько вредителей растений, что пришлось дорого заплатить за неосмотрительность. Да здравствуют и воробей, и индюк — я за это.
— Да здравствуют, — соглашается Скирмонис, снисходительно улыбаясь в вечерних сумерках.
Его настроение неожиданно меняется, как краски земли в лучах выглянувшего из-за туч солнца. Охваченный печалью, а вместе с тем и как бы удовлетворением, переходящим в радостную тревогу, он смотрит помолодевшими глазами на толчею домишек, разбросанных вдоль переулка, кое-где загроможденных дощатыми заборами, за которыми из посеревших сугробов торчат фруктовые деревца и гомонят дети, играя в снежную войну. Оттепель. Мягкий мглистый воздух пропах оттаявшей корой и дымом, который, вывалившись из труб, стелется по крыше и, распадаясь на пряди, опускается к земле. Слышен собачий лай, изредка хрюкнет свинья, в каком-то дворе крикливо препираются женщины. А не дальше чем в двух-трех сотнях метров отсюда одна за другой мчатся машины — улица Дзержинского, самая оживленная магистраль этого района, но привычный к шуму слух не замечает сплошного гула двигателей. Город куда-то отступил, отдалился. Нет больше города. Ты идешь по кривой улице городка своих родных мест и ломаешь голову, что еще отчубучить, чтобы блеснуть перед приятелями. Пятнадцатилетний паренек. В твоей голове столько ясности, праздничного простора; самые фантастические мысли, самые невероятные идеи так и летят одна за другой, словно вспугнутое стадо мустангов
в романах Купера. Боже мой, какая устрашающая ширь! А кругом так тесно и убого, всюду и всем мешаешь, куда ни повернешься. Детство, детство... Скирмонис тихонько смеется, удивляя этим Скардиса; зачерпнул из-под забора снега, лепит снежок. Кажется, вот-вот перемахнет через забор и, присоединившись к маленьким сорванцам, бросится в снежную схватку.
— Чудесный вечер,—говорит, отвечая на вопросительный взгляд Скардиса. — На меня странно действуют такие вечера, когда небо сплошь серое, весь день не видевшее солнца, а во влажном воздухе чувствуется далекое дыхание весны. Природа накануне великого воскресения. Возрождение, солнечная перспектива будущего. Такая пора года для меня перекликается с детством.
— Возможно,— соглашается Скардис. — А для меня по-своему приятнее осень. Когда видишь замерзшую природу — неживые, попираемые ногами листья, которыми недавно любовались наши глаза, увядшую траву, опаленные заморозками цветы в палисадниках, — легче согласиться с мыслью, что недалек тот час, когда и самому придется умереть. Осень не сулит надежды, она просто утешает. И этого достаточно. Тешить себя какими-то надеждами — величайшая бессмыслица; ведь как чудесно ни возродилась бы природа, дружище, ты не помолодеешь вместе с ней, не пустишь новых корней, значит, с каждым годом они будут все сильней сохнуть и чахнуть.
— Это само собой. Но меня никогда не настраивает успокаивающе похоронная процессия, никогда не думаю при этом: ага, попался под косу костлявой, голубчик; вот и хорошо, меня тоже это ждет.
Скардис качает головой, хотел бы возразить, но уже некогда.
— Пришли,— говорит он, остановившись у зеленой калитки.— В самое время, кого-нибудь застанем дома.
Скирмонис любопытным взглядом окидывает дом: обшарпанное двухэтажное каменное строение; вокруг него несколько старых яблонь, у заборов торчат из-под снега кочки ягодных кустов. Цементный колодец с навесом, покосившийся дровяной сарай, около него — нужник.
Узкая крутая деревянная лестница ведет на второй этаж. Изъеденные древоточцем ступени противно
скрипят под ногами; боязно держаться за перила, которые раскачиваются от малейшего прикосновения, Темно, тяжелый запах непроветриваемого помещения.
Скардис постучал где-то слева и, не дожидаясь приглашения, широко распахнул дверь.
«Не сюда ли он заходит за «Московской» по шесть рублей, когда закрывают рестораны?» — думает Скир-монис, пожимая руку дородной женщине с наметившимся вторым подбородком.
— Пани Ядвига, — знакомит Скардис, — искусная хозяйка и примерная мать трех деток. Род занятий: уборщица в учреждениях городского подчинения. Объем деятельности: две с половиной штатных единицы. Заработок сто пятьдесят рублей в месяц, или, в переводе на поэтический язык, гонорар за десять стихотворений среднего объема, значит, томик стихов в год. Поздравляю вас, пани Ядвига, вы самая продуктивная поэтесса в нашем Союзе писателей.
— Ах, этот пан Скардис...—защищается смущенной улыбкой «искусная хозяйка и примерная мать трех деток».—Все с шутками да прибаутками... На другого, может, и рассердилась бы, если что не так скажет, а на пана Скардиса нельзя — все годится, все красиво, что с его уст.
— Ох какая ты лисица, пани Градовска. Говоришь, все годится, все красиво? А почему морщилась, когда Скардис в хорошем расположении духа называл тебя старой перечницей, хоть и целовал при этом ручку, а? Сейчас называю пани, но ручки не целую, и опять, как погляжу, нехорошо. Нет, пани Ядвига, не умею я с женщинами — непоследователен. Вы уж простите. — Скардис говорит со скорбной миной, но в глазах пляшут лукавинки.
— Вот озорник...— хихикает хозяйка, окончательно обезоруженная простотой гостя. — Этот пан может неизвестно что подумать!
— Может, но не подумает. Это старый мой друг, о нем я не раз уже говорил. Скульптор! Господь бог вылепил Еву с Адамом из глины, а этот уважаемый коллега высекает потомков наших прародителей из камня и, вдохнув в них душу, посылает жить в целый свет, значит, Чудотворец!
— Да что вы говорите, пан Скардис! — Ядвига ошеломлена. Несколько мгновений она недоверчиво смотрит на Скирмониса немигающими рыбьими гла-
Ш зами. Ну и сюрприз! — Он! Тот самый пан... товарищ,
который может?.. Да неужели?.. Господи, какое счастье!
Скирмонис кое-как справляется с поднявшейся досадой.
— На самом деле, товарищ Градовска? — говорит он насмешливо, изображая радость.— А какие мои работы вы видели, позвольте спросить?
— Да зачем эти работы, пан... товарищ...
— Скирмонис... Скирмонис моя фамилия.
— ...Товарищ Скирмонис... Зачем эти работы? Есть, конечно, вот пан Скардис говорил: в газетах про вас пишут. Ну и хватит, чего еще надо-то? — Ядвига, засуетившись и попросив гостей посидеть, попятилась к двери.—Прошу прощения, я сейчас. Скоро и мой старик объявится.
— Будет бутылка с копченой шейкой, — невинно улыбается Скардис. — Под этой крышей почитают талант, особенно когда чуют практическую выгоду от него. Человек, который может помочь получить ордер, для них выше всех властелинов мира.
— Представляю, сам жил в подобной конуре.
— В подобной... Да, вспоминаю: полуподвал. Но площади было немного больше. Кроме того, только вдвоем с женой...
«Почему только вдвоем? А где сынишка? Там умер наш ребенок, неужели можно забывать такие «мелочи», Андрюс?!»
— Во второй комнате тоже живут вдвоем, — продолжает Скардис, не заметив изменившегося лица Скирмониса. — Он третьеразрядный актер драмтеатра, жена — машинистка в какой-то конторе. Те самые Стундисы, про которых говорили по дороге сюда. Артист до безумия влюблен в свою машинистку, значит, а она строит глазки Градовскому. Чего хотеть: общая кухня, в ту же дверь каждый день ходят, ее Ромео вечерами обычно занят в театре... Данге, кажется, относится к тому виду парнокопытных, которых надо держать на хорошо огороженном пастбище, где вдоволь сочной травы. Однако и там она ухитрилась бы просунуть голову в изгородь, чтоб сожрать, сколько достанет.
— Насколько мне известно, ты написал немало хороших стихотворений о женщине, — не выдержал Скирмонис.
— Ошибка юности, дружище. Ведь человек такое существо, особенно пока зелен, не потрепан жизнью, что старается хотя бы в воображении создать то, чего не может получить в жизни.
Скирмонис снисходительно улыбается, играя своими пальцами: ах ты Андрюс, Андрюс... Так ли уж давно ты был преданным поборником культа женщины, готовым голову сложить за слабый пол? Неужели развод делает мужчину таким непримиримым антифеминистом ?
Пока они беседуют, на столе появляются закуски, бутылка коньяка. Ядвига, как величайшую новость, объявляет: так вот, мой старик уже дома. (Ее «старику» лет сорок. Среднего роста, крепко сбитый мужчина с грубыми чертами лица, на котором прежде всего бросается в глаза крупный нос — «огурец за четвертак», как говорят в народе, — и угловатый широкий подбородок, напоминающий лопату. Глаза — серые, неподвижные, как бы силой вдавленные под лысеющим лбом, редко поглядывают на собеседника из-под набрякших век. Все в этом человеке, начиная с неправильной формы черепа и кончая массивными ногами, кажется громоздким, словно вросшим в землю.) Почти в то же время появляются и оба Стундисы — актер с машинисткой. Она — белокурая, юная, цветущая; в маленьких ушах по янтарной сережке, на пальцах три дешевых перстенька; отточенные маникюрщицей острые ноготки цветут розовым лаком. Настоящая городская дама, какой она ее представляет и старается подражать, с презрением вспоминая то недалекое время, когда еще пахла полями родной деревни, тем противным, унижающим ее ароматом, который она теперь старается перешибить духами.
— Мои золотые наручники, которыми я скован до скончания дней своих, — говорит актер, представляя жену. — Аурелиюс Стундис.
— Данге Стундене. — Изящные губы машинистки раскрываются, одаривая гостей кокетливой улыбкой.—О, и Андрюс! Приятно, приятно...
— И мне, Данге. А это мой приятель Скирмонис. Каменотес. Слыхала про такого?
— Не издевайтесь, Андрюс, машинистки тоже читают газеты и ходят во Дворец выставок. Я рада, товарищ Скирмонис, большая честь познакомиться с вами.
— Моя жена — художник по натуре. Ядвига умеет художественно вышивать коврики со львами под пальмами, а ее здоровяк муж, цеховой мастер комбината, изготовляет художественную мебель. Как видим, за этим столом все художники. Художники вокруг, а бутылка коньяка посередине. Что ей, бедняжке, делать? — острит Стундис, поглядывая на жену влюбленными глазами, по выражению которых все поняли, кому посвящается эта крылатая фраза.
— А мы ей сейчас покажем, что делать! — басом отзывается Градовский. Неуклюже берет бутылку, поднимает будто тяжесть. Сперва наливает Скирмони-су и Данге, потом подносит ее к рюмке Скардиса.
— Нет, нет,— передергивает плечами тот.— Только без меня. Я завязал.— И нервным движением, словно в испуге, опрокидывает рюмку донышком вверх.
— Андрюс... Это что такое? — не понимает Данге. Стундис с Градовским тоже ошеломлены.
— Печенка...—спешит на помощь Скардису Скир-монис, однако не упускает случая съязвить: — Так уж бывает иногда с человеком — славишь, славишь Бахуса, пока однажды медицина не скажет: хватит, дружище, пора тебе стать неверующим.
— Ну одну-то рюмочку можно? — не хочет согласиться Ядвига.— Коньяк даже доктора прописывают...
— Прописывают каплями, а мне нужно ведрами, — смеется над собой Скардис, устояв перед первым натиском.—Не предлагайте, ничего не выйдет. Мой организм устроен особенно: бывают такие периоды, когда спиртное на меня не действует, могу охмелеть, только глядя, как другие пьют.
Данге хохочет, подскакивая на стуле:
— Ой, как забавно! В вас можно влюбиться, Андрюс. — И бросает исподтишка взгляд через стол на Градовского.
Тот ерзает на стуле, словно стряхивая с плеч нечто невидимое, и слишком уж поспешно поднимает ко рту рюмку, бася:
— Пейте, милости просим. Чем богаты, тем и рады. На четыре сотни особенно не разгуляешься, но хватает, не жалуемся, с голым пузом не ходим.
— На четыре сотни! — восклицает Стундис. — Министр! Мы с Данге и половину того не наскребем. Э-э, зарабатывали бы такую кучу денег, давно бы ворковали в кооперативной квартире.
— Одни разговоры! —сердится Ядвига.—А ты подай нам эту кооперативную, если такой добрый. Можешь? Внесем все сразу, да еще с большим магарычом.
— Не тому предлагаешь этот магарыч, Ядвига; есть глотки пошире, так и ждут, значит, чтоб кто-нибудь тысчонку сунул.
— Болтовня, — лениво машет рукой Градовский.— Надо было сразу нажимать на казенную, две комнаты как пить дать — директор комбината поручился. Да вот баба кооператив захотела. Все ж кое-какая собственность... Вот и маемся, ждем эту собственность. Третий год в очереди. Ходим да ходим, обещают да обещают, а как нет, так и нет. Столько домов понастроили, люди квартиры получают, а для нас нет. За свои деньги не можешь квартиру купить. И это порядок?..
— Надо, чтоб наш дом признали аварийным или снесли. Тогда все с музыкой переедем в новые квартиры,—фантазирует Стундис.
— Аварийным? Как его признают аварийным, если жить еще можно! А насчет сноса, никто этот дом не тронет, пока новостройки не доберутся до нашей улицы,— о I брил Градовский, иронической улыбкой припечаиш наивные рассуждения актера.—Да пускай он хоть сто лег с гонг, мы бы не жаловались, если б в нем простора было побольше. Кроме нашей в этом доме еще три квартиры, люди тоже ворчат, что тесно, но разве сравнишь? Тут-то две семьи в один карман засунуты!
— А их там это не заботит,— говорит Стундис, сопровождая свои слова потешными ужимками, от которых всем сразу становится весело.—Зашел как-то в прошлую пятницу, дабы навести справки. Как дела товарищей Стундисов, спрашиваю, много ли подвинулись за год к ключам новой квартиры? Порылся он в бумагах, полистал — такой-то, мол, номер очереди. Как же это так, глубокоуважаемый товарищ, говорю, в прошлом году были шестнадцатые, а в этом двадцать шестые? Жизнь идет вперед, а квартирные дела Стундисов катятся назад. Это ведь вопреки закону диалектического материализма. Не может быть, слепому ясно, что в ваши бумаги вкралась ошибка. Обиделся этот листатель заявлений; подумалось, выгонит меня в шею. Как вы смеете, мол, наводить тень на
серьезное учреждение? Никакой ошибки у нас нет и быть не может, сами вы сплошная ошибка. В первую очередь квартиры мы даем людям заслуженным. А вы кто такой, позвольте спросить, товарищ Стундис? Есть ли у вас хоть одна медаль или почетная грамота, в доказательство того, что за этот год подвинулись вперед? Нету! Вот видите: все идут вперед, а вы стоите на месте. А стоять на месте, по железным законам логики, значит, шагать назад, теперь вам ясно, почему ваши квартирные дела катятся не в ту сторону? Ясно, говорю, глубокоуважаемый товарищ, понимаю и сокрушаюсь. Виноват, бью себя в грудь. Если не исправлюсь, в будущем году Стундисы окажутся на тридцать шестом месте.
— Герой нашелся! — говорит Данге, со злостью глядя на мужа. (Скирмонис в ее тоне уловил нотку презрения.) — Этим своим длинным языком все на свете портишь. Думает, раз актер, так ему все можно. А таких актеров, извиняюсь... На сцене надо играть, а не в кабинетах начальства.
— Данге, Дангуте, любовь моя, — принужденно улыбается Стундис, с трудом переварив колкость жены, — ты самый требовательный театральный критик в мире. Не сомневаюсь, что, имея под боком такую безжалостную ценительницу актерского мастерства, я сумею подняться до вершин театрального искусства.
— Поднимешься, а как же, уже видно: четыре года, как кончил студию, а серьезных ролей тебе не дают. То слуга-придурок, то неудачник, которого раз-другой за весь спектакль выталкивают на сцену.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
— Бедный Андрюс! Какое множество опасностей подстерегает его, а он все равно рвется сюда, несмотря ни на что. Герой! Откуда у тебя столько поразительного самопожертвования, приятель? — усмехается Скирмонис.
Скардис кряхтит и отплевывается — доказательство, что насмешка приятеля попала в цель.
— Природа полна парадоксов,—наконец говорит он, выдавив тяжелый вздох. — Возьмем хотя бы художника. Не рядового, а серьезного художника, которому уже удалось пробиться в школьные хрестоматии. Кому-кому, а такому творцу более или менее должны быть понятны извивы духовного мира человека. Во всяком случае, его должны хотя бы не удивлять отклонения от нормы в климате души. А ты, дружище... Призвание художника — не судить, не возмущаться од-
ними явлениями, не смеяться над ними и не кричать из-за других от радости «ура!», но и первое и второе принимать как неизбежность, разобрать, беспристрастно вникнуть, понять и на этой основе создавать истинное искусство.
Скирмонис растерян. Нехорошо, не надо было бить друга ниже пояса.
— Извини, Андрюс. Не обращай внимания на мои слова. Все мы люди, а не стандартизированные электросчетчики. Художник перевоплощается, лишь когда творит.
— Не сержусь, нет! Привык, что все на меня собак вешают. В мире всякие люди есть, всякие нужны, значит. Это закон, на нем зиждется жизнь природы. Вот китайцы уничтожили было воробьев как вредоносную птицу, но вскоре развелось столько вредителей растений, что пришлось дорого заплатить за неосмотрительность. Да здравствуют и воробей, и индюк — я за это.
— Да здравствуют, — соглашается Скирмонис, снисходительно улыбаясь в вечерних сумерках.
Его настроение неожиданно меняется, как краски земли в лучах выглянувшего из-за туч солнца. Охваченный печалью, а вместе с тем и как бы удовлетворением, переходящим в радостную тревогу, он смотрит помолодевшими глазами на толчею домишек, разбросанных вдоль переулка, кое-где загроможденных дощатыми заборами, за которыми из посеревших сугробов торчат фруктовые деревца и гомонят дети, играя в снежную войну. Оттепель. Мягкий мглистый воздух пропах оттаявшей корой и дымом, который, вывалившись из труб, стелется по крыше и, распадаясь на пряди, опускается к земле. Слышен собачий лай, изредка хрюкнет свинья, в каком-то дворе крикливо препираются женщины. А не дальше чем в двух-трех сотнях метров отсюда одна за другой мчатся машины — улица Дзержинского, самая оживленная магистраль этого района, но привычный к шуму слух не замечает сплошного гула двигателей. Город куда-то отступил, отдалился. Нет больше города. Ты идешь по кривой улице городка своих родных мест и ломаешь голову, что еще отчубучить, чтобы блеснуть перед приятелями. Пятнадцатилетний паренек. В твоей голове столько ясности, праздничного простора; самые фантастические мысли, самые невероятные идеи так и летят одна за другой, словно вспугнутое стадо мустангов
в романах Купера. Боже мой, какая устрашающая ширь! А кругом так тесно и убого, всюду и всем мешаешь, куда ни повернешься. Детство, детство... Скирмонис тихонько смеется, удивляя этим Скардиса; зачерпнул из-под забора снега, лепит снежок. Кажется, вот-вот перемахнет через забор и, присоединившись к маленьким сорванцам, бросится в снежную схватку.
— Чудесный вечер,—говорит, отвечая на вопросительный взгляд Скардиса. — На меня странно действуют такие вечера, когда небо сплошь серое, весь день не видевшее солнца, а во влажном воздухе чувствуется далекое дыхание весны. Природа накануне великого воскресения. Возрождение, солнечная перспектива будущего. Такая пора года для меня перекликается с детством.
— Возможно,— соглашается Скардис. — А для меня по-своему приятнее осень. Когда видишь замерзшую природу — неживые, попираемые ногами листья, которыми недавно любовались наши глаза, увядшую траву, опаленные заморозками цветы в палисадниках, — легче согласиться с мыслью, что недалек тот час, когда и самому придется умереть. Осень не сулит надежды, она просто утешает. И этого достаточно. Тешить себя какими-то надеждами — величайшая бессмыслица; ведь как чудесно ни возродилась бы природа, дружище, ты не помолодеешь вместе с ней, не пустишь новых корней, значит, с каждым годом они будут все сильней сохнуть и чахнуть.
— Это само собой. Но меня никогда не настраивает успокаивающе похоронная процессия, никогда не думаю при этом: ага, попался под косу костлявой, голубчик; вот и хорошо, меня тоже это ждет.
Скардис качает головой, хотел бы возразить, но уже некогда.
— Пришли,— говорит он, остановившись у зеленой калитки.— В самое время, кого-нибудь застанем дома.
Скирмонис любопытным взглядом окидывает дом: обшарпанное двухэтажное каменное строение; вокруг него несколько старых яблонь, у заборов торчат из-под снега кочки ягодных кустов. Цементный колодец с навесом, покосившийся дровяной сарай, около него — нужник.
Узкая крутая деревянная лестница ведет на второй этаж. Изъеденные древоточцем ступени противно
скрипят под ногами; боязно держаться за перила, которые раскачиваются от малейшего прикосновения, Темно, тяжелый запах непроветриваемого помещения.
Скардис постучал где-то слева и, не дожидаясь приглашения, широко распахнул дверь.
«Не сюда ли он заходит за «Московской» по шесть рублей, когда закрывают рестораны?» — думает Скир-монис, пожимая руку дородной женщине с наметившимся вторым подбородком.
— Пани Ядвига, — знакомит Скардис, — искусная хозяйка и примерная мать трех деток. Род занятий: уборщица в учреждениях городского подчинения. Объем деятельности: две с половиной штатных единицы. Заработок сто пятьдесят рублей в месяц, или, в переводе на поэтический язык, гонорар за десять стихотворений среднего объема, значит, томик стихов в год. Поздравляю вас, пани Ядвига, вы самая продуктивная поэтесса в нашем Союзе писателей.
— Ах, этот пан Скардис...—защищается смущенной улыбкой «искусная хозяйка и примерная мать трех деток».—Все с шутками да прибаутками... На другого, может, и рассердилась бы, если что не так скажет, а на пана Скардиса нельзя — все годится, все красиво, что с его уст.
— Ох какая ты лисица, пани Градовска. Говоришь, все годится, все красиво? А почему морщилась, когда Скардис в хорошем расположении духа называл тебя старой перечницей, хоть и целовал при этом ручку, а? Сейчас называю пани, но ручки не целую, и опять, как погляжу, нехорошо. Нет, пани Ядвига, не умею я с женщинами — непоследователен. Вы уж простите. — Скардис говорит со скорбной миной, но в глазах пляшут лукавинки.
— Вот озорник...— хихикает хозяйка, окончательно обезоруженная простотой гостя. — Этот пан может неизвестно что подумать!
— Может, но не подумает. Это старый мой друг, о нем я не раз уже говорил. Скульптор! Господь бог вылепил Еву с Адамом из глины, а этот уважаемый коллега высекает потомков наших прародителей из камня и, вдохнув в них душу, посылает жить в целый свет, значит, Чудотворец!
— Да что вы говорите, пан Скардис! — Ядвига ошеломлена. Несколько мгновений она недоверчиво смотрит на Скирмониса немигающими рыбьими гла-
Ш зами. Ну и сюрприз! — Он! Тот самый пан... товарищ,
который может?.. Да неужели?.. Господи, какое счастье!
Скирмонис кое-как справляется с поднявшейся досадой.
— На самом деле, товарищ Градовска? — говорит он насмешливо, изображая радость.— А какие мои работы вы видели, позвольте спросить?
— Да зачем эти работы, пан... товарищ...
— Скирмонис... Скирмонис моя фамилия.
— ...Товарищ Скирмонис... Зачем эти работы? Есть, конечно, вот пан Скардис говорил: в газетах про вас пишут. Ну и хватит, чего еще надо-то? — Ядвига, засуетившись и попросив гостей посидеть, попятилась к двери.—Прошу прощения, я сейчас. Скоро и мой старик объявится.
— Будет бутылка с копченой шейкой, — невинно улыбается Скардис. — Под этой крышей почитают талант, особенно когда чуют практическую выгоду от него. Человек, который может помочь получить ордер, для них выше всех властелинов мира.
— Представляю, сам жил в подобной конуре.
— В подобной... Да, вспоминаю: полуподвал. Но площади было немного больше. Кроме того, только вдвоем с женой...
«Почему только вдвоем? А где сынишка? Там умер наш ребенок, неужели можно забывать такие «мелочи», Андрюс?!»
— Во второй комнате тоже живут вдвоем, — продолжает Скардис, не заметив изменившегося лица Скирмониса. — Он третьеразрядный актер драмтеатра, жена — машинистка в какой-то конторе. Те самые Стундисы, про которых говорили по дороге сюда. Артист до безумия влюблен в свою машинистку, значит, а она строит глазки Градовскому. Чего хотеть: общая кухня, в ту же дверь каждый день ходят, ее Ромео вечерами обычно занят в театре... Данге, кажется, относится к тому виду парнокопытных, которых надо держать на хорошо огороженном пастбище, где вдоволь сочной травы. Однако и там она ухитрилась бы просунуть голову в изгородь, чтоб сожрать, сколько достанет.
— Насколько мне известно, ты написал немало хороших стихотворений о женщине, — не выдержал Скирмонис.
— Ошибка юности, дружище. Ведь человек такое существо, особенно пока зелен, не потрепан жизнью, что старается хотя бы в воображении создать то, чего не может получить в жизни.
Скирмонис снисходительно улыбается, играя своими пальцами: ах ты Андрюс, Андрюс... Так ли уж давно ты был преданным поборником культа женщины, готовым голову сложить за слабый пол? Неужели развод делает мужчину таким непримиримым антифеминистом ?
Пока они беседуют, на столе появляются закуски, бутылка коньяка. Ядвига, как величайшую новость, объявляет: так вот, мой старик уже дома. (Ее «старику» лет сорок. Среднего роста, крепко сбитый мужчина с грубыми чертами лица, на котором прежде всего бросается в глаза крупный нос — «огурец за четвертак», как говорят в народе, — и угловатый широкий подбородок, напоминающий лопату. Глаза — серые, неподвижные, как бы силой вдавленные под лысеющим лбом, редко поглядывают на собеседника из-под набрякших век. Все в этом человеке, начиная с неправильной формы черепа и кончая массивными ногами, кажется громоздким, словно вросшим в землю.) Почти в то же время появляются и оба Стундисы — актер с машинисткой. Она — белокурая, юная, цветущая; в маленьких ушах по янтарной сережке, на пальцах три дешевых перстенька; отточенные маникюрщицей острые ноготки цветут розовым лаком. Настоящая городская дама, какой она ее представляет и старается подражать, с презрением вспоминая то недалекое время, когда еще пахла полями родной деревни, тем противным, унижающим ее ароматом, который она теперь старается перешибить духами.
— Мои золотые наручники, которыми я скован до скончания дней своих, — говорит актер, представляя жену. — Аурелиюс Стундис.
— Данге Стундене. — Изящные губы машинистки раскрываются, одаривая гостей кокетливой улыбкой.—О, и Андрюс! Приятно, приятно...
— И мне, Данге. А это мой приятель Скирмонис. Каменотес. Слыхала про такого?
— Не издевайтесь, Андрюс, машинистки тоже читают газеты и ходят во Дворец выставок. Я рада, товарищ Скирмонис, большая честь познакомиться с вами.
— Моя жена — художник по натуре. Ядвига умеет художественно вышивать коврики со львами под пальмами, а ее здоровяк муж, цеховой мастер комбината, изготовляет художественную мебель. Как видим, за этим столом все художники. Художники вокруг, а бутылка коньяка посередине. Что ей, бедняжке, делать? — острит Стундис, поглядывая на жену влюбленными глазами, по выражению которых все поняли, кому посвящается эта крылатая фраза.
— А мы ей сейчас покажем, что делать! — басом отзывается Градовский. Неуклюже берет бутылку, поднимает будто тяжесть. Сперва наливает Скирмони-су и Данге, потом подносит ее к рюмке Скардиса.
— Нет, нет,— передергивает плечами тот.— Только без меня. Я завязал.— И нервным движением, словно в испуге, опрокидывает рюмку донышком вверх.
— Андрюс... Это что такое? — не понимает Данге. Стундис с Градовским тоже ошеломлены.
— Печенка...—спешит на помощь Скардису Скир-монис, однако не упускает случая съязвить: — Так уж бывает иногда с человеком — славишь, славишь Бахуса, пока однажды медицина не скажет: хватит, дружище, пора тебе стать неверующим.
— Ну одну-то рюмочку можно? — не хочет согласиться Ядвига.— Коньяк даже доктора прописывают...
— Прописывают каплями, а мне нужно ведрами, — смеется над собой Скардис, устояв перед первым натиском.—Не предлагайте, ничего не выйдет. Мой организм устроен особенно: бывают такие периоды, когда спиртное на меня не действует, могу охмелеть, только глядя, как другие пьют.
Данге хохочет, подскакивая на стуле:
— Ой, как забавно! В вас можно влюбиться, Андрюс. — И бросает исподтишка взгляд через стол на Градовского.
Тот ерзает на стуле, словно стряхивая с плеч нечто невидимое, и слишком уж поспешно поднимает ко рту рюмку, бася:
— Пейте, милости просим. Чем богаты, тем и рады. На четыре сотни особенно не разгуляешься, но хватает, не жалуемся, с голым пузом не ходим.
— На четыре сотни! — восклицает Стундис. — Министр! Мы с Данге и половину того не наскребем. Э-э, зарабатывали бы такую кучу денег, давно бы ворковали в кооперативной квартире.
— Одни разговоры! —сердится Ядвига.—А ты подай нам эту кооперативную, если такой добрый. Можешь? Внесем все сразу, да еще с большим магарычом.
— Не тому предлагаешь этот магарыч, Ядвига; есть глотки пошире, так и ждут, значит, чтоб кто-нибудь тысчонку сунул.
— Болтовня, — лениво машет рукой Градовский.— Надо было сразу нажимать на казенную, две комнаты как пить дать — директор комбината поручился. Да вот баба кооператив захотела. Все ж кое-какая собственность... Вот и маемся, ждем эту собственность. Третий год в очереди. Ходим да ходим, обещают да обещают, а как нет, так и нет. Столько домов понастроили, люди квартиры получают, а для нас нет. За свои деньги не можешь квартиру купить. И это порядок?..
— Надо, чтоб наш дом признали аварийным или снесли. Тогда все с музыкой переедем в новые квартиры,—фантазирует Стундис.
— Аварийным? Как его признают аварийным, если жить еще можно! А насчет сноса, никто этот дом не тронет, пока новостройки не доберутся до нашей улицы,— о I брил Градовский, иронической улыбкой припечаиш наивные рассуждения актера.—Да пускай он хоть сто лег с гонг, мы бы не жаловались, если б в нем простора было побольше. Кроме нашей в этом доме еще три квартиры, люди тоже ворчат, что тесно, но разве сравнишь? Тут-то две семьи в один карман засунуты!
— А их там это не заботит,— говорит Стундис, сопровождая свои слова потешными ужимками, от которых всем сразу становится весело.—Зашел как-то в прошлую пятницу, дабы навести справки. Как дела товарищей Стундисов, спрашиваю, много ли подвинулись за год к ключам новой квартиры? Порылся он в бумагах, полистал — такой-то, мол, номер очереди. Как же это так, глубокоуважаемый товарищ, говорю, в прошлом году были шестнадцатые, а в этом двадцать шестые? Жизнь идет вперед, а квартирные дела Стундисов катятся назад. Это ведь вопреки закону диалектического материализма. Не может быть, слепому ясно, что в ваши бумаги вкралась ошибка. Обиделся этот листатель заявлений; подумалось, выгонит меня в шею. Как вы смеете, мол, наводить тень на
серьезное учреждение? Никакой ошибки у нас нет и быть не может, сами вы сплошная ошибка. В первую очередь квартиры мы даем людям заслуженным. А вы кто такой, позвольте спросить, товарищ Стундис? Есть ли у вас хоть одна медаль или почетная грамота, в доказательство того, что за этот год подвинулись вперед? Нету! Вот видите: все идут вперед, а вы стоите на месте. А стоять на месте, по железным законам логики, значит, шагать назад, теперь вам ясно, почему ваши квартирные дела катятся не в ту сторону? Ясно, говорю, глубокоуважаемый товарищ, понимаю и сокрушаюсь. Виноват, бью себя в грудь. Если не исправлюсь, в будущем году Стундисы окажутся на тридцать шестом месте.
— Герой нашелся! — говорит Данге, со злостью глядя на мужа. (Скирмонис в ее тоне уловил нотку презрения.) — Этим своим длинным языком все на свете портишь. Думает, раз актер, так ему все можно. А таких актеров, извиняюсь... На сцене надо играть, а не в кабинетах начальства.
— Данге, Дангуте, любовь моя, — принужденно улыбается Стундис, с трудом переварив колкость жены, — ты самый требовательный театральный критик в мире. Не сомневаюсь, что, имея под боком такую безжалостную ценительницу актерского мастерства, я сумею подняться до вершин театрального искусства.
— Поднимешься, а как же, уже видно: четыре года, как кончил студию, а серьезных ролей тебе не дают. То слуга-придурок, то неудачник, которого раз-другой за весь спектакль выталкивают на сцену.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49