Что на лице наметилась новая морщинка, а в прическе появились седые волосы, которых еще не было в минувшем году... Беззаботно хохотать, поднимать бокал за то, что сделан еще один шаг к старости, — может ли быть большая бессмыслица! Только полный идиот,— и, конечно, не женщина — мог придумать эти дурацкие дни рождения!
— Какой стол! — ликует Суопис. — Ника! Ты просто чудо. Не стыдно было бы посадить самого министра.
— Приятно, что ты доволен, — говорит она сдержанно, но с улыбкой. — Давай поднимем бокалы за твою композицию.
— Нет, нет, Ника, — решительно протестует Суопис. — Сегодня твой день. Я пью за тебя. Чтоб ты всегда была хорошей женой, прекрасной хозяйкой, заботливой мамой нашего Гинтаса. Сынок, поцелуй маму.
Вероника поднимает бокал с шампанским и тут же ставит его. Минутку внимательно, с растущей иронией смотрит на Суописа, который расплылся в улыбке счастливого главы семьи. На ее щеке теплый поцелуй сына, а в сердце горечь и досада.
— Ладно уж, чокнемся, — говорит она, нервно вращая в руке бокал и желчно усмехаясь. — За то, что сегодня мне стукнуло тридцать шесть, что спустя десять таких ужинов с бутылкой шампанского и приятными твоими пожеланиями я буду уже старуха. За хорошую жену, прекрасную хозяйку, образцовую мать семейства. Прозит!
Суопис растерянно смотрит, как она осушает свой бокал, хочет что-то сказать, но, пока он собирается с мыслями, Вероника продолжает:
— На этот раз я напрочь забыла про свой день рождения. Но вчера пришла убрать твою комнату и нечаянно открыла листок настольного календаря. «Поздравить жену...» Прости мое женское любопытство, я не удержалась и пролистала до конца. Дни рождения, юбилеи... Одного поздравить по телефону, другому послать открытку, третьему в придачу к открытке цветы, четвертому подобрать подарок... Целая толпа знакомых и малознакомых. И в этом букете запланированных поздравлений вторая запись, касающаяся нашей семьи: «Годовщина свадьбы. Цветы для Ники. Поискать подарок позанятнее». Итак, примерно два месяца спустя, возвращаясь домой обедать, ты снова принесешь букет цветов, спрячешь вместе с подарком в книжном шкафу, а вечером торжественно вручишь мне. Мы будем сидеть вот, как сейчас, за этим столом, потягивать шампанское и радоваться, что целых четырнадцать лет мы скучаем вдвоем.
Суопис снял очки, протирает стекла кусочком замши, которую извлек двумя пальцами из верхнего кармашка пиджака. Угрюмый, может, даже оскорбленный, но, как всегда, не теряющий самообладания.
— Прости, я тебя не понимаю, Ника,— наконец говорит он. Ласково, кротко, как разговаривают с капризным ребенком. — Тебя привели в раздражение записи в настольном календаре. Почему? Ведь ты сама не раз говорила, что надо быть внимательным к друзьям и знакомым. Не один я веду такие записи.
— Да, я говорила. Не говорила, а вдалбливала тебе в голову. Ведь когда мы поженились, ты был таким пнем неотесанным, что забывал поздравить самых близких друзей. Букет цветов, недорогой, но со вкусом подобранный подарок... немногого стоят, но доставляют человеку радость, помогают составить благосклонное мнение о тебе самом. Мы живем в цивилизованном мире, не в африканских джунглях, мой милый. Так что я не против твоих записей. Записывай, поздравляй, вручай подарки. Но какого черта ты меня вносишь в этот список обязательных молитв? Неужели
для тебя мой день рождения (или наша с тобой годовщина) такое ничего не стоящее событие, что ты должен помечать его в календаре, как раньше поступали крестьяне, приведя от быка корову? Наконец, откуда ты знаешь, может, я и не хочу вспоминать, что сегодня мой день рождения? Почему именно сегодня эти цветы, эти торжественные посиделки за столом? Какого черта вчера мне надо было возиться с тортом, если сегодня и у меня нет аппетита? Может, мне захочется торта завтра, послезавтра или через неделю? Этого торта, этих цветов или выпить шампанского. Когда-нибудь, только не сегодня. Неожиданно, не к случаю. Когда прочитала вчера в календаре эту твою запись, уже знала, что вот открою книжный шкаф, а в нем будут цветы и рядом с ними нечто, завернутое в бумагу. Меня разобрал смех, я хотела схватить эти цветы и сунуть их в мусорное ведро. Просто любопытства ради: чтоб посмотреть, что ты станешь делать вечером, когда не найдешь их на месте. Суопис молчит. Стекла очков протерты, кусочек замши засунут в кармашек, но нос еще не оседлан, голые близорукие глаза — ошеломленные, испуганные — смотрят на Веронику. Неприятный чужой взгляд. Какой-то тупой, бессильно вялый, когда муж без очков; ей не по себе, ей кажется, что она нечаянно обнажила какой-то свой порок, который до той поры тщательно скрывала.
— Очень тебя прошу, брось эту дурацкую привычку снимать очки на людях. У себя в кабинете или в мастерской гуляй хоть без штанов, а за столом...
Суопис, не говоря ни слова, послушно выполняет приказ. Потом дохлебывает свой бокал, разливает оставшееся шампанское поровну и кивком головы предлагает выпить. На его лице монументальное спокойствие, взгляд прохладен и непроницаем.
— Прости,—говорит она, вдруг почувствовав себя неловко.—У меня сегодня скверное настроение. Нервы... Сам знаешь, женщины...
Суопис сдержанным кивком (на лице — тусклая улыбка) сигнализирует, что понял. Незначительный семейный инцидент как будто исчерпан, но торжественный ужин кончается раньше, чем обычно в таких случаях. Когда Вероника из ванной приходит в спальню, Суопис уже глубоко дышит, повернувшись к ней спиной. Минуту она стоит у его постели. Наклоняется... Вот поцелует и еще раз извинится, что зря творила столько грубостей. Но в последний миг невидимая рука отталкивает ее от кровати, и она, сама того не чувствуя, выходит из комнаты. В прихожую... в гостиную. А оттуда — на балкон. Она задыхается без воздуха, чистого, свежего воздуха, в котором не было бы запаха человеческого тела. Плеча, мерно вздымающегося под одеялом. Круглого уха, напоминающего полированную раковину, в которой когда-то была жизнь. Ей нужна ночь. Теплая летняя ночь, закутанная в звездчатый бархат неба. Нужны негромкое журчание реки и мягкий шелест деревьев. Песня соловья, которая пьянящей радостью заливает сердце, когда тело покоится в объятиях любимого человека. Чтобы снова пережить давно забытую первую любовь, чтоб все опять показалось новым, доселе не изведанным, чтобы снова не ведать, какие сокровища отдать за те мгновения, которые, быть может, вскоре она назовет безумием. Счастливы женщины, умеющие держать себя в руках. Во имя своей чести, семьи, морали. А может, для них это вообще не проблема? Отцвели однажды, как однолетнее растение, и без всяких переживаний вынашивают семена? Как ты думаешь, Лю?
(Скирмонис. Не знаю, существуют ли вообще такие женщины, Рони. Человеческая природа вечно стремится куда-то, ищет новое, неизведанное. Любить и быть любимым — для каждого огромное счастье. Только одни — реалисты, люди рассудка — могут подавить в себе это чувство, опасаясь, что взамен не получат даже того, чем они обладают, а другие — я бы назвал их романтиками — повинуются зову сердца, приготовившись заплатить за одно мгновенье счастья любыми страданиями.)
Она не помнит уже, что тогда ответила. И что он говорил после этого. В памяти сохранились лишь бессвязные, яркие и тусклые обрывки фраз.
Сейчас все это уже прошлое. Так она думала, когда они вернулись в Вильнюс. Кончено! Незачем заходить дальше. Сын, семья, заботливый муж. Украла две недели счастья, и довольно, самое время обуздать сердце. Думала, что убедила себя. Торжествовала. День, другой... А потом... Нет, уже тогда, когда считала, что навсегда расседлала воскресного коня романтики, где-то в глубинах подсознания таились неуверенность и растущая тоска, которых она поначалу не раскусила, считая, что все это естественно, иначе не может себя чувствовать узник, вернувшийся в камеру после прогулки. Она не понимала (а может, не хотела в этом признаться), что всем своим естеством она жаждет снова увидеть Скирмониса или хотя бы услышать его голос. Когда в прихожей звонил телефон, ее бросало в дрожь: это он! Увы, отзывался совсем другой голос. Она разговаривала с этим голосом ласково, радушно, со всегдашней улыбкой, острила. А потом, положив трубку, стояла с окаменевшим лицом. Разочарованная и несчастная. Ничего, утешала она себя, жалобно глядя на свое отражение в зеркале, он позвонит вечером или завтра, обязательно позвонит. Но звонка все не было. Прошла неделя, началась другая, вернулся с Кавказа Суопис — от Скирмониса ни звука. Тогда она сама позвонила ему. Вначале домой (подошла Уне), потом в мастерскую. И тут же положила трубку, услышав его голос. Не положила, а швырнула, словно обжегшись. Он дома, в Вильнюсе!.. Никуда не уехал, не болен, а долбит эти злосчастные камни! Назавтра снова набрала номер мастерской, и в ушах снова зазвучал голос, от тембра которого мгновенно вспотели ладони. Нервно нажала на рычаг, поклявшись себе никогда больше не звонить. На самом деле, неужели он не может догадаться, чьи эти пустые звонки?! Но Скирмонис не догадывался. И тогда она вернулась к мысли — оскорбительной, унижающей, но совершенно реальной, которая мелькнула, когда он впервые подошел к телефону: а может, и его конь романтики расседлан? Мнет глину в мастерской, с грустной улыбочкой вспоминая эти две недели головокружительного счастья (а может, авантюры?), и клянет свое легкомыслие. Клянет? Это еще ничего, не так больно. А если смеется? Как многие мужчины, для которых подобные истории всего лишь пикантные любовные приключения? Может быть, теперь, когда прошло все это безумие, ему самому кажутся идиотскими слова любви, которых наговорил целую кучу, а она, Вероника, в его глазах лишь обыкновенная кокетка, охотящаяся за чужими мужьями, темпераментная самка? Это было бы страшно.
Вероника долго стоит, налегая грудью на балкон. Напротив квадратные глаза домов. Город. Дом за домом взбираются на холм, спускаются вниз, к реке,
снова поднимаются на холмы. Колышутся фонари, в таинственном мраке дремлют парки. Где-то там, на другом краю города, за невидимыми башнями, затерявшимися в лабиринтах переулков, и его квартира. Его мастерская. Спальня. Уне... Его! Вероника страдальчески морщится. Потом начинает хихикать. Вполголоса, но зло, с яростной улыбкой победившей женщины. Уне... Принадлежал ли хоть когда-нибудь он ей? А если и принадлежал, то принадлежит ли еще сейчас? И будет ли когда-нибудь принадлежать? Может, как человек, как друг... да... но как любящий муж — никогда!
И она еще яростней улыбается, сгорая от ревности к той другой женщине, которая сейчас, быть может, лежит в его объятиях, и в сознании против ее воли зреет решение завтра же позвонить в мастерскую и не бросать трубку, когда он ответит.
8
В тот же день, вернувшись с Вероникой в Вильнюс, он пошел в мастерскую. Снова тесный дворик в старом городе, три ступеньки вниз, помещение, загроможденное отлитыми скульптурами, знакомый запах гипса, паутина... Да, за две недели пауки поработали на славу, растянув сети не только в темных уголках мастерской, но и украсив верхнюю часть скульптуры, которую он начал в глине перед отъездом. Но когда стал снимать мешковину, испугавшись, что долго не поливаемая глина потрескалась, увидел, что ошибался: паутина была не на скульптуре, а над ней, на торчащем из потолка крюке, на котором когда-то пан Елбжиховский вешал свиные туши. Мешковина была влажная, глина блестела, как свежевылупленный каштан. Никогда ни о чем не забывающая Уне приходила сюда каждый день, раздевала скульптуру (в то же время, как он Веронику...) и, заботливо опрыскав водой, снова заворачивала ее.
Скирмонис почувствовал, что краснеют щеки и уши, а сердце заливает какая-то липкая приторность. Хорошо, что Уне сегодня здесь не будет. Вызвалась помочь убрать мастерскую, но он отказался: сам обметет паутину, вымоет пол. Пользоваться ее добродушными услугами, которые раньше сами собой подразумевались, сейчас казалось ему святотатством Он не мог без страха подумать о том, что час за часом близится вечер, а потом — ночь, и им придется остаться вдвоем после двухнедельной разлуки. Безнадежная ситуация, не надо было пускаться с Вероникой в эту поездку, он мерзко унизил себя, обманув двух человек, которые до той поры уважали его, а может, и любили; но он не мог поступить иначе, его рассудок, его моральные принципы были бессильны перед прорвавшимися чувствами.
Я люблю эту женщину, говоришь ты. И она меня любит. У нас с ней редкая возможность пополнить жидкие ряды тех, кто считает себя счастливыми. Вы счастливы! Но в один из часов торжествующей любви, которые длились всю поездку, вы неожиданно встречаете общего знакомого. И вот она, Вероника, невероятно теряется. На ее покрасневшем лице паника и страх. Любовь предательски поднимает руку на удобную, испытанную за четырнадцать лет семейную жизнь, в которой, быть может, никогда не было настоящей радости, но все в ней надежно, спокойно, безопасен каждый шаг, как переход по сотни раз испытанному броду. Скирмонис слушал ее бессвязный трусливый лепет и не мог унять мучительного беспокойства. Он был тоже испуган. Испуган и огорчен. Было чего-то стыдно, жалко себя, Уне, Веронику. Он заподозрил, что принятое им за любовь всего лишь игра.
Последний этап путешествия обоим показался невероятно длинным. Они пытались острить, договаривались, как и когда созвонятся, но так и не смогли рассеять подавленное настроение, которое с приближением к башням Вильнюса становилось все мрачнее. Скирмонис хотел напомнить встречу с Негром-Вильпишюсом, спросить, что она думает делать дальше, но, пока он колебался и не смел начать, Вероника сама завела разговор об этом, сказав, что язык Вильпи-шюса может заварить кашу, поэтому надо договориться, как держаться, если поползут слухи.
Скирмонис полушутя обмолвился: честнее всего было бы признаться начистоту — я Уне, ты своему Суопису. Вероника с улыбкой назвала его гениальным идиотом. («Ты хочешь все решить в одну секунду. Терпение, Лю. Бог и тот за семь дней мир сотворил».) Они решили не признаваться, если зайдет разговор,
что путешествовали вместе. Да и вообще никогда ничего между ними не было и не могло быть. Куда уж там ей, рядовой учительнице, примазываться к такому столпу скульптуры, как Людас Скирмонис? Да вы что, товарищи? Белены объелись?
Оба разразились хохотом. В эту минуту Скирмонис был склонен поверить, что предложение Вероники разумно. Но когда автомобиль въехал в город и она с выражением пойманной заговорщицы на лице попросила его выйти («Как-нибудь доберешься до дома на троллейбусе или такси»), Скирмонис снова подумал, как и после встречи с Негром: «Вряд ли так вела бы себя действительно любящая женщина». Ему стало неприятно, он почувствовал себя оскорбленным. Всю дорогу до дома он видел нетерпеливый, раздраженный взгляд Вероники, принужденную улыбку на неузнаваемо изменившемся лице. И вместе с прежними опасениями, что она, наверное, не любит его, его пронзила другая мысль, новая и пугающе реальная: а может, и он ее не любит, и все то, что они по ошибке приняли за любовь, всего лишь кратковременная вспышка страстей, она угаснет, и останется всего лишь горсточка пепла, недостойная даже упоминания при случае? Осторожность Вероники, которая недавно казалась ему оскорбительной, сейчас представлялась ему совершенно обоснованной, даже разумной: да, любовь, особенно в их возрасте, не хоровод мотыльков в лучах солнца, она нуждается в длительном испытании.
Снедаемый этими мыслями, он проторчал в мастерской до полуночи. На другой день вернулся с работы тоже очень поздно. Так прошло больше недели. Каждый день он уходил рано утром, а являлся домой перед полуночью, — раньше это с ним случалось редко.
Уне забеспокоилась не на шутку: нельзя так изнурять себя. Он успокаивал ее, а в душе презирал себя за то, что может так беззастенчиво врать: у него, дескать, новый замысел, эту скульптурную группу, наверно, он пошлет ко всем чертям, ничто так не изнуряет художника, как эти метания, пока не появляется рабочее настроение, которое снобы от искусства величают вдохновением. Это потому, что долго не работал, решила Уне. «Да, конечно, эта поездка на Украину, на каменоломни, встречи с разными людьми,
болтовня...» — фантазировал он, презирая себя. Обещал вернуться раньше — правда, надо же вечером сходить в кино или театр, — но опять появлялся только после ужина, когда Уне уже лежала в постели. Каждый час, проведенный с Уне, был невыносимо тяжел, и он старался, чтобы этих часов было как можно меньше.
Однажды под вечер, когда он валялся на диване в мастерской, думая о чем угодно, только не о работе, зазвонил телефон. Перед этим было много звонков, и у него часто мелькала мысль, что это Вероника. Но она молчала, и он понял, что наивно было бы ждать, пока она позвонит первой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
— Какой стол! — ликует Суопис. — Ника! Ты просто чудо. Не стыдно было бы посадить самого министра.
— Приятно, что ты доволен, — говорит она сдержанно, но с улыбкой. — Давай поднимем бокалы за твою композицию.
— Нет, нет, Ника, — решительно протестует Суопис. — Сегодня твой день. Я пью за тебя. Чтоб ты всегда была хорошей женой, прекрасной хозяйкой, заботливой мамой нашего Гинтаса. Сынок, поцелуй маму.
Вероника поднимает бокал с шампанским и тут же ставит его. Минутку внимательно, с растущей иронией смотрит на Суописа, который расплылся в улыбке счастливого главы семьи. На ее щеке теплый поцелуй сына, а в сердце горечь и досада.
— Ладно уж, чокнемся, — говорит она, нервно вращая в руке бокал и желчно усмехаясь. — За то, что сегодня мне стукнуло тридцать шесть, что спустя десять таких ужинов с бутылкой шампанского и приятными твоими пожеланиями я буду уже старуха. За хорошую жену, прекрасную хозяйку, образцовую мать семейства. Прозит!
Суопис растерянно смотрит, как она осушает свой бокал, хочет что-то сказать, но, пока он собирается с мыслями, Вероника продолжает:
— На этот раз я напрочь забыла про свой день рождения. Но вчера пришла убрать твою комнату и нечаянно открыла листок настольного календаря. «Поздравить жену...» Прости мое женское любопытство, я не удержалась и пролистала до конца. Дни рождения, юбилеи... Одного поздравить по телефону, другому послать открытку, третьему в придачу к открытке цветы, четвертому подобрать подарок... Целая толпа знакомых и малознакомых. И в этом букете запланированных поздравлений вторая запись, касающаяся нашей семьи: «Годовщина свадьбы. Цветы для Ники. Поискать подарок позанятнее». Итак, примерно два месяца спустя, возвращаясь домой обедать, ты снова принесешь букет цветов, спрячешь вместе с подарком в книжном шкафу, а вечером торжественно вручишь мне. Мы будем сидеть вот, как сейчас, за этим столом, потягивать шампанское и радоваться, что целых четырнадцать лет мы скучаем вдвоем.
Суопис снял очки, протирает стекла кусочком замши, которую извлек двумя пальцами из верхнего кармашка пиджака. Угрюмый, может, даже оскорбленный, но, как всегда, не теряющий самообладания.
— Прости, я тебя не понимаю, Ника,— наконец говорит он. Ласково, кротко, как разговаривают с капризным ребенком. — Тебя привели в раздражение записи в настольном календаре. Почему? Ведь ты сама не раз говорила, что надо быть внимательным к друзьям и знакомым. Не один я веду такие записи.
— Да, я говорила. Не говорила, а вдалбливала тебе в голову. Ведь когда мы поженились, ты был таким пнем неотесанным, что забывал поздравить самых близких друзей. Букет цветов, недорогой, но со вкусом подобранный подарок... немногого стоят, но доставляют человеку радость, помогают составить благосклонное мнение о тебе самом. Мы живем в цивилизованном мире, не в африканских джунглях, мой милый. Так что я не против твоих записей. Записывай, поздравляй, вручай подарки. Но какого черта ты меня вносишь в этот список обязательных молитв? Неужели
для тебя мой день рождения (или наша с тобой годовщина) такое ничего не стоящее событие, что ты должен помечать его в календаре, как раньше поступали крестьяне, приведя от быка корову? Наконец, откуда ты знаешь, может, я и не хочу вспоминать, что сегодня мой день рождения? Почему именно сегодня эти цветы, эти торжественные посиделки за столом? Какого черта вчера мне надо было возиться с тортом, если сегодня и у меня нет аппетита? Может, мне захочется торта завтра, послезавтра или через неделю? Этого торта, этих цветов или выпить шампанского. Когда-нибудь, только не сегодня. Неожиданно, не к случаю. Когда прочитала вчера в календаре эту твою запись, уже знала, что вот открою книжный шкаф, а в нем будут цветы и рядом с ними нечто, завернутое в бумагу. Меня разобрал смех, я хотела схватить эти цветы и сунуть их в мусорное ведро. Просто любопытства ради: чтоб посмотреть, что ты станешь делать вечером, когда не найдешь их на месте. Суопис молчит. Стекла очков протерты, кусочек замши засунут в кармашек, но нос еще не оседлан, голые близорукие глаза — ошеломленные, испуганные — смотрят на Веронику. Неприятный чужой взгляд. Какой-то тупой, бессильно вялый, когда муж без очков; ей не по себе, ей кажется, что она нечаянно обнажила какой-то свой порок, который до той поры тщательно скрывала.
— Очень тебя прошу, брось эту дурацкую привычку снимать очки на людях. У себя в кабинете или в мастерской гуляй хоть без штанов, а за столом...
Суопис, не говоря ни слова, послушно выполняет приказ. Потом дохлебывает свой бокал, разливает оставшееся шампанское поровну и кивком головы предлагает выпить. На его лице монументальное спокойствие, взгляд прохладен и непроницаем.
— Прости,—говорит она, вдруг почувствовав себя неловко.—У меня сегодня скверное настроение. Нервы... Сам знаешь, женщины...
Суопис сдержанным кивком (на лице — тусклая улыбка) сигнализирует, что понял. Незначительный семейный инцидент как будто исчерпан, но торжественный ужин кончается раньше, чем обычно в таких случаях. Когда Вероника из ванной приходит в спальню, Суопис уже глубоко дышит, повернувшись к ней спиной. Минуту она стоит у его постели. Наклоняется... Вот поцелует и еще раз извинится, что зря творила столько грубостей. Но в последний миг невидимая рука отталкивает ее от кровати, и она, сама того не чувствуя, выходит из комнаты. В прихожую... в гостиную. А оттуда — на балкон. Она задыхается без воздуха, чистого, свежего воздуха, в котором не было бы запаха человеческого тела. Плеча, мерно вздымающегося под одеялом. Круглого уха, напоминающего полированную раковину, в которой когда-то была жизнь. Ей нужна ночь. Теплая летняя ночь, закутанная в звездчатый бархат неба. Нужны негромкое журчание реки и мягкий шелест деревьев. Песня соловья, которая пьянящей радостью заливает сердце, когда тело покоится в объятиях любимого человека. Чтобы снова пережить давно забытую первую любовь, чтоб все опять показалось новым, доселе не изведанным, чтобы снова не ведать, какие сокровища отдать за те мгновения, которые, быть может, вскоре она назовет безумием. Счастливы женщины, умеющие держать себя в руках. Во имя своей чести, семьи, морали. А может, для них это вообще не проблема? Отцвели однажды, как однолетнее растение, и без всяких переживаний вынашивают семена? Как ты думаешь, Лю?
(Скирмонис. Не знаю, существуют ли вообще такие женщины, Рони. Человеческая природа вечно стремится куда-то, ищет новое, неизведанное. Любить и быть любимым — для каждого огромное счастье. Только одни — реалисты, люди рассудка — могут подавить в себе это чувство, опасаясь, что взамен не получат даже того, чем они обладают, а другие — я бы назвал их романтиками — повинуются зову сердца, приготовившись заплатить за одно мгновенье счастья любыми страданиями.)
Она не помнит уже, что тогда ответила. И что он говорил после этого. В памяти сохранились лишь бессвязные, яркие и тусклые обрывки фраз.
Сейчас все это уже прошлое. Так она думала, когда они вернулись в Вильнюс. Кончено! Незачем заходить дальше. Сын, семья, заботливый муж. Украла две недели счастья, и довольно, самое время обуздать сердце. Думала, что убедила себя. Торжествовала. День, другой... А потом... Нет, уже тогда, когда считала, что навсегда расседлала воскресного коня романтики, где-то в глубинах подсознания таились неуверенность и растущая тоска, которых она поначалу не раскусила, считая, что все это естественно, иначе не может себя чувствовать узник, вернувшийся в камеру после прогулки. Она не понимала (а может, не хотела в этом признаться), что всем своим естеством она жаждет снова увидеть Скирмониса или хотя бы услышать его голос. Когда в прихожей звонил телефон, ее бросало в дрожь: это он! Увы, отзывался совсем другой голос. Она разговаривала с этим голосом ласково, радушно, со всегдашней улыбкой, острила. А потом, положив трубку, стояла с окаменевшим лицом. Разочарованная и несчастная. Ничего, утешала она себя, жалобно глядя на свое отражение в зеркале, он позвонит вечером или завтра, обязательно позвонит. Но звонка все не было. Прошла неделя, началась другая, вернулся с Кавказа Суопис — от Скирмониса ни звука. Тогда она сама позвонила ему. Вначале домой (подошла Уне), потом в мастерскую. И тут же положила трубку, услышав его голос. Не положила, а швырнула, словно обжегшись. Он дома, в Вильнюсе!.. Никуда не уехал, не болен, а долбит эти злосчастные камни! Назавтра снова набрала номер мастерской, и в ушах снова зазвучал голос, от тембра которого мгновенно вспотели ладони. Нервно нажала на рычаг, поклявшись себе никогда больше не звонить. На самом деле, неужели он не может догадаться, чьи эти пустые звонки?! Но Скирмонис не догадывался. И тогда она вернулась к мысли — оскорбительной, унижающей, но совершенно реальной, которая мелькнула, когда он впервые подошел к телефону: а может, и его конь романтики расседлан? Мнет глину в мастерской, с грустной улыбочкой вспоминая эти две недели головокружительного счастья (а может, авантюры?), и клянет свое легкомыслие. Клянет? Это еще ничего, не так больно. А если смеется? Как многие мужчины, для которых подобные истории всего лишь пикантные любовные приключения? Может быть, теперь, когда прошло все это безумие, ему самому кажутся идиотскими слова любви, которых наговорил целую кучу, а она, Вероника, в его глазах лишь обыкновенная кокетка, охотящаяся за чужими мужьями, темпераментная самка? Это было бы страшно.
Вероника долго стоит, налегая грудью на балкон. Напротив квадратные глаза домов. Город. Дом за домом взбираются на холм, спускаются вниз, к реке,
снова поднимаются на холмы. Колышутся фонари, в таинственном мраке дремлют парки. Где-то там, на другом краю города, за невидимыми башнями, затерявшимися в лабиринтах переулков, и его квартира. Его мастерская. Спальня. Уне... Его! Вероника страдальчески морщится. Потом начинает хихикать. Вполголоса, но зло, с яростной улыбкой победившей женщины. Уне... Принадлежал ли хоть когда-нибудь он ей? А если и принадлежал, то принадлежит ли еще сейчас? И будет ли когда-нибудь принадлежать? Может, как человек, как друг... да... но как любящий муж — никогда!
И она еще яростней улыбается, сгорая от ревности к той другой женщине, которая сейчас, быть может, лежит в его объятиях, и в сознании против ее воли зреет решение завтра же позвонить в мастерскую и не бросать трубку, когда он ответит.
8
В тот же день, вернувшись с Вероникой в Вильнюс, он пошел в мастерскую. Снова тесный дворик в старом городе, три ступеньки вниз, помещение, загроможденное отлитыми скульптурами, знакомый запах гипса, паутина... Да, за две недели пауки поработали на славу, растянув сети не только в темных уголках мастерской, но и украсив верхнюю часть скульптуры, которую он начал в глине перед отъездом. Но когда стал снимать мешковину, испугавшись, что долго не поливаемая глина потрескалась, увидел, что ошибался: паутина была не на скульптуре, а над ней, на торчащем из потолка крюке, на котором когда-то пан Елбжиховский вешал свиные туши. Мешковина была влажная, глина блестела, как свежевылупленный каштан. Никогда ни о чем не забывающая Уне приходила сюда каждый день, раздевала скульптуру (в то же время, как он Веронику...) и, заботливо опрыскав водой, снова заворачивала ее.
Скирмонис почувствовал, что краснеют щеки и уши, а сердце заливает какая-то липкая приторность. Хорошо, что Уне сегодня здесь не будет. Вызвалась помочь убрать мастерскую, но он отказался: сам обметет паутину, вымоет пол. Пользоваться ее добродушными услугами, которые раньше сами собой подразумевались, сейчас казалось ему святотатством Он не мог без страха подумать о том, что час за часом близится вечер, а потом — ночь, и им придется остаться вдвоем после двухнедельной разлуки. Безнадежная ситуация, не надо было пускаться с Вероникой в эту поездку, он мерзко унизил себя, обманув двух человек, которые до той поры уважали его, а может, и любили; но он не мог поступить иначе, его рассудок, его моральные принципы были бессильны перед прорвавшимися чувствами.
Я люблю эту женщину, говоришь ты. И она меня любит. У нас с ней редкая возможность пополнить жидкие ряды тех, кто считает себя счастливыми. Вы счастливы! Но в один из часов торжествующей любви, которые длились всю поездку, вы неожиданно встречаете общего знакомого. И вот она, Вероника, невероятно теряется. На ее покрасневшем лице паника и страх. Любовь предательски поднимает руку на удобную, испытанную за четырнадцать лет семейную жизнь, в которой, быть может, никогда не было настоящей радости, но все в ней надежно, спокойно, безопасен каждый шаг, как переход по сотни раз испытанному броду. Скирмонис слушал ее бессвязный трусливый лепет и не мог унять мучительного беспокойства. Он был тоже испуган. Испуган и огорчен. Было чего-то стыдно, жалко себя, Уне, Веронику. Он заподозрил, что принятое им за любовь всего лишь игра.
Последний этап путешествия обоим показался невероятно длинным. Они пытались острить, договаривались, как и когда созвонятся, но так и не смогли рассеять подавленное настроение, которое с приближением к башням Вильнюса становилось все мрачнее. Скирмонис хотел напомнить встречу с Негром-Вильпишюсом, спросить, что она думает делать дальше, но, пока он колебался и не смел начать, Вероника сама завела разговор об этом, сказав, что язык Вильпи-шюса может заварить кашу, поэтому надо договориться, как держаться, если поползут слухи.
Скирмонис полушутя обмолвился: честнее всего было бы признаться начистоту — я Уне, ты своему Суопису. Вероника с улыбкой назвала его гениальным идиотом. («Ты хочешь все решить в одну секунду. Терпение, Лю. Бог и тот за семь дней мир сотворил».) Они решили не признаваться, если зайдет разговор,
что путешествовали вместе. Да и вообще никогда ничего между ними не было и не могло быть. Куда уж там ей, рядовой учительнице, примазываться к такому столпу скульптуры, как Людас Скирмонис? Да вы что, товарищи? Белены объелись?
Оба разразились хохотом. В эту минуту Скирмонис был склонен поверить, что предложение Вероники разумно. Но когда автомобиль въехал в город и она с выражением пойманной заговорщицы на лице попросила его выйти («Как-нибудь доберешься до дома на троллейбусе или такси»), Скирмонис снова подумал, как и после встречи с Негром: «Вряд ли так вела бы себя действительно любящая женщина». Ему стало неприятно, он почувствовал себя оскорбленным. Всю дорогу до дома он видел нетерпеливый, раздраженный взгляд Вероники, принужденную улыбку на неузнаваемо изменившемся лице. И вместе с прежними опасениями, что она, наверное, не любит его, его пронзила другая мысль, новая и пугающе реальная: а может, и он ее не любит, и все то, что они по ошибке приняли за любовь, всего лишь кратковременная вспышка страстей, она угаснет, и останется всего лишь горсточка пепла, недостойная даже упоминания при случае? Осторожность Вероники, которая недавно казалась ему оскорбительной, сейчас представлялась ему совершенно обоснованной, даже разумной: да, любовь, особенно в их возрасте, не хоровод мотыльков в лучах солнца, она нуждается в длительном испытании.
Снедаемый этими мыслями, он проторчал в мастерской до полуночи. На другой день вернулся с работы тоже очень поздно. Так прошло больше недели. Каждый день он уходил рано утром, а являлся домой перед полуночью, — раньше это с ним случалось редко.
Уне забеспокоилась не на шутку: нельзя так изнурять себя. Он успокаивал ее, а в душе презирал себя за то, что может так беззастенчиво врать: у него, дескать, новый замысел, эту скульптурную группу, наверно, он пошлет ко всем чертям, ничто так не изнуряет художника, как эти метания, пока не появляется рабочее настроение, которое снобы от искусства величают вдохновением. Это потому, что долго не работал, решила Уне. «Да, конечно, эта поездка на Украину, на каменоломни, встречи с разными людьми,
болтовня...» — фантазировал он, презирая себя. Обещал вернуться раньше — правда, надо же вечером сходить в кино или театр, — но опять появлялся только после ужина, когда Уне уже лежала в постели. Каждый час, проведенный с Уне, был невыносимо тяжел, и он старался, чтобы этих часов было как можно меньше.
Однажды под вечер, когда он валялся на диване в мастерской, думая о чем угодно, только не о работе, зазвонил телефон. Перед этим было много звонков, и у него часто мелькала мысль, что это Вероника. Но она молчала, и он понял, что наивно было бы ждать, пока она позвонит первой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49