— Я слишком много ему наврала. Наверняка в его глазах выгляжу последней сволочью. Но что я могла поделать?
— Опять поссорились? — Теличенене вздыхает с облегчением.—Старая история... Пофыркаете и помиритесь.
— Нет, нет, Дана, на этот раз не так, как всегда!
— Говорю, помиритесь. Думаешь, ты одна любишь? И он в тебя втюрился. Только нюни не распускай, будь умницей, и все образуется. Главное — не показать своих истинных чувств. Ни записки, ни звонка; пускай думает о тебе, что хочет, но ни словечка. Полное равнодушие, словно ты только и ждала случая, чтобы закончить надоевшую любовную историю, и теперь радуешься, что такой случай представился. Верка, дорогая, ты не знаешь мужиков! Вот увидишь, как твой амант первым тебе позвонит или настрочит письмецо. Но ты сразу не кидайся к нему на шею, пускай потрется о ноги, как нашкодивший кот, пусть на коленях поползает. У-у, этих жеребцов надо держать в узде! Они не замечают женщины, когда та идет навстречу, но кидаются за ней, увидев, что она убегает. Послушай меня, Верка, я-то знаю, что говорю.
— Знаешь... Ох, еще бы нет, хорошо тебе говорить...
10
Самый длинный день в жизни. До обеда еще туда-сюда, а когда проводила Дану Теличенене и принялась ждать Суописа, минуты превратились в часы. Знала: бессмысленное ожидание — если уехал в мастерскую, не вернется раньше сумерек. Однако Вероника чувствовала, что в мастерской его нет, наверняка бродит где-то по городу и вскоре объявится. И самой ей было странно, что можно так переживать из-за человека, к которому, кажется, совсем равнодушна.
Вернулся он около одиннадцати. Гинтас уже спал у себя в комнате. Вероника сидела, скорчившись, на диване в гостиной перед выключенным телевизором и листала свежий альбом живописи, почти не различая картин, — мысли уводили ее далеко.
— Чай будешь? — спросила как могла равнодушнее.—А может, поужинал?
— Может, и поужинал...
— Глянь-ка, уже и поужинал! — съязвила, удивившись новым, не слышанным до сих пор ноткам в его голосе. Подошла поближе и почуяла запах спиртного. Лицо Суописа было в белых пятнах, глаза лихорадочно блестели, а костюм вонял сигаретным дымом.— Курить учишься, что ли?
— Нет, угодил в курительную, — ответил он тем же наглым тоном, не скрывая раздражения.— Гинтас где?
— Спит. А где еще он может быть в такой час? Так будешь ужинать или нет?
— Нет! Сегодня я так наугощался, что сыт по горло.— Суопис сипло хохотнул и, грубо задев плечом стоящую рядом Веронику, пошатываясь, удалился в туалет.
Она повернулась к зеркалу. Лицо было злое, испуганное, чужое и непривлекательное. В пространстве, отраженном в стекле, стояла незнакомая женщина с маленькими усталыми глазками, с посеревшим лицом, на котором не было ни следа прежнего шарма. Она подняла руку ко лбу и едва не перекрестилась, как ее научили в детстве. Такой ужас, пожалуй, испытывал только средневековый рыцарь, когда на поле боя у него вышибали из рук оружие... «Господи, господи... что делает время! Время и нервы. Меньше надо забивать голову всякой чепухой да переживать, а больше улыбаться. Улыбаться, улыбаться!»
Но хоть она и старалась так себя настроить, не уснула до утра. Слышала, как Суопис долго плескался в ванной, из которой пробрался в свой кабинет и проторчал там до глубокой ночи. Лег тихо, не зажигая света, а когда Вероника зевком дала понять, что еще не спит, сразу задышал, словно утомленный стайер, и тут же захрапел.
Утро началось, как всегда: встали одновременно, обменявшись перед этим привычными фразами, но когда Вероника попыталась взять интимную нотку, Суопис притворился, что не заметил. Сегодня у нее первый урок, ему с самого утра на лекции, так что уходить можно было вместе, но в последнюю минуту Суопис, чего-то хватившись, сказал, что задержится немножко, пускай она идет одна, если не хочет опоздать.
На автобусную остановку, где они обычно расставались, причем он чмокал ее в щеку, она пошла одна. Но обедать он приехал, как всегда, только без привычной бодрой улыбки, и не зарокотал весело его басок от двери: «Добрый день, Ника! О-о, какие вкусные запахи ! Неси поскорей на стол, что у тебя там есть, — я голоден как волк».
Молча повесил пальто, зачесал перед зеркалом плешь на макушке, и она снова не дождалась традиционного поцелуя. Однако, проглотив обиду, заставила себя улыбнуться нервно подергивающимися губами и чмокнуть его где-то возле уха.
За обедом говорила больше она; он довольствовался односложными словечками или кивками, а если изредка и пускался в разговор, то только с Гинтасом, который похвастался, что не смотрел третью серию, хоть мама и разрешила, но не очень-то жалеет, потому что приятели все рассказали.
Вечером Суопис вернулся в обычное время, но, отсидев свои два часа перед телевизором, ушел спать раньше, чем всегда. Когда Вероника, выкупавшись и освежившись, забралась под одеяло, Суопис уже глубоко дышал, и трудно было понять — спит он или притворяется.
Так прошло несколько дней. Вероника чувствовала, как с каждым днем они становятся все более враждебными друг другу, и понимала, что близится развязка, о которой в последнее время она думала все чаще, кстати не ожидая, что это так ее потрясет. И потрясла ее не сама перспектива развода, а невероятная перемена Суописа. Привыкшая видеть рядом послушного исполнителя своих желаний, своей воли, которого не любила, а только терпела, как удобную и необходимую мебель, теперь она не могла себе представить, чтобы этот исполнитель, эта мебель вдруг восстала против нее: нет, не хочу так больше,
мне это не нравится! Он больше не выполнял, а сам пытался диктовать; правда, пока еще косвенно, только игнорируя ее, но разве не так начинается любой бунт? И победителем на этот раз будет он, Суопис! Может случиться и так, что он не предложит разводиться, но это ничего не меняет — все равно нет больше прежнего Суописа, который, как говорил Скирмонис, был творением рук ее, Вероники. Нечто невероятное, тем более что Вероника с удивлением замечает в себе не изведанное ранее чувство к Суопису! Ей-богу, странно: неужели надо потерять человека, чтобы обрести его заново? Нет, нет! Все это только обманчивое предчувствие, она лжет самой себе. Если б Скирмонис позвонил... или хотя бы она узнала, что он тоскует по ней, Веронике, искренне сожалеет о своих словах... Ах, если бы она знала! Но ведь ни знака, ни весточки... Телефон трезвонит, но на том конце провода не он... почтовый ящик как выметен... даже случайно на улице его почему-то нельзя встретить...
— Завтра суббота, — говорит Вероника, накрывая стол для ужина.
— Да, завтра суббота,—соглашается Суопис, вытирая свои очки кусочком замши, которая у него всегда под рукой.
— Хорошо бы в Каунас съездить, давно с твоей сестрой не виделись.
Суопис молчит, он занят своими очками.
— Оттуда могли бы заглянуть к родителям. Завтра уроков у меня нет. Два свободных дня, могли бы съездить.
— Могли бы, но не поедем, — резко отвечает Суопис, не меняя позы.
— Да-а-а?!
— Папа! — бросается на помощь матери Гинтас, большой поклонник любых путешествий. — Поехали завтра! В Каунас, в деревню к дедам. Поехали!
— Поедем, сынок, непременно поедем, только не завтра. Завтра у меня много важных дел в Вильнюсе.
— И какие же у тебя там дела? — едко спрашивает Вероника.
— Мои дела — мне о них и заботиться.
— Твои? Неужели только твои, а не общие?
— Были общие, теперь только мои, — Суопис вдруг поднимает голову, вонзая в Веронику близорукие глаза, которые всегда были неприятны ей без очков,
и нагло смотрит до тех пор, пока она не опускает голову.
— Оказывается, ты хам...—шипит она, покраснев до слез.—Хам, Робертас!
— Возможно, — соглашается он, не повышая голоса. — Но среди нас находятся и ученики, товарищ педагог.
— Гинтас, выйди!
— Нет, ребенок должен соблюдать режим. Поговорим после ужина.
Поели молча. Даже Гинтас уныло жевал свой бутерброд, словно понимая, что это не обычная размолвка родителей, а начало большой беды, которую ничто уже не сможет отвратить.
— Я слушаю, — сказала Вероника, когда они остались вдвоем на кухне и Суопис, преувеличенно вежливо поблагодарив за ужин, встал из-за стола. — А может, я неправильно тебя поняла, когда ты предложил поговорить после ужина?
— Я не предлагал, я только сказал. Можно говорить, можно и не говорить, от этого ничего не изменится. Ничего! — оттарабанил Суопис, положив ладонь на дверную ручку.
— Послушай, Роби, я удивлена! Господи боже, что здесь творится, что творится, скажи мне, я ничего не понимаю?! — Вероника схватила его за плечо и потянула к себе.— Что случилось? Почему вы все с ума посходили? Неужели опять кому-то понадобилось облить грязью ни в чем не повинную женщину?
— Перестань, Вероника. И перемени тактику: вранье на меня больше не действует.
Сказав это, он энергично толкнул дверь, а потом спокойно закрыл ее за собой, даже не удостоив взглядом побелевшую жену, которая лепетала что-то нечленораздельное судорожно трясущимися губами.
Надо было часок погулять, как обычно после ужина, но на этот раз он направился прямо в свой кабинет. А минут через пятнадцать в нем появилась и Вероника — высокомерно спокойная, почти улыбающаяся, успевшая не только привести себя в порядок, сменить туалет, но и накраситься, натереть виски духами.
Суопис, растерявшись, поднял голову и обеими руками захлопнул книгу, из которой что-то выписывал в общую тетрадь.
— Извини, что помешала, но мне кажется, я должна была к тебе зайти, — сказала Вероника, опустившись в кресло, стоявшее у письменного стола.
Суопис вяло повел плечами:
— Да стоит ли...
— Что сейчас штудируешь? Конспекты для лекций?
— Ты же знаешь, что я не веду конспектов.— Суопис снял очки, и, уставившись близорукими глазами перед собой, принялся вытирать стекла кусочком замши. — В прошлое воскресенье меня остановил Людас Скирмонис, у нас с ним был серьезный разговор. Не хотел тебе этого говорить, но раз уж ты зашла... Да, ты, пожалуй, права: нам надо поговорить. Серьезно и начистоту. Хоть раз в жизни.
Вероника кивнула.
— Наверно, чувствуешь, о чем мы могли говорить со Скирмонисом?
— Нет.—Несколько мгновений она молчала, пытаясь справиться с волнением. — Даже не догадываюсь. Поэтому попрошу говорить прямо, без обиняков.
Суопис раздраженно отмахнулся.
— Не так давно я еще тебя любил, Вероника. Не так давно...—говорил он, то налегая грудью на письменный стол, то снова откидываясь на стуле и близоруко глядя в потолок.— С тобой нелегко, но ради любви я все мог тебе простить; мне было хорошо, Вероника, с тобой, я был счастлив. Теперь, когда все выяснилось, мне стыдно за свою слепоту: пятнадцать лет прожить с женщиной, которая обманывает, и всего этого не замечать... Просто не верится, что в жизни бывает такое.
— А за что я должна была перед тобой на коленях ползать? — насмешливо спросила Вероника.—Кем ты тогда был? Неотесанным деревенским пареньком, сырой глиной, из которой не каждый вылепит то, что нужно. Меня просто тошнило, когда я видела, как ты водишь за мной взглядом, принимая за чистую монету все, что я ни говорила. Откуда ты знаешь, может, я вышла за тебя из жалости?
— Нет, — жестко отрубил Суопис, и Вероника уловила в его глазах нескрываемую ненависть.— Ты разочаровалась в Витаутасе Станейке.
— Ну и ну! Это не справочная ли товарища Скирмониса?
— Не совсем. Скирмонис меня только навел на мысль, и я уже не мог от нее отвязаться. М-да-а... Может, я и впрямь поступил бестактно, но после того, как всплыло все твое вранье, я не могу верить ни единому твоему слову. И вот наконец позавчера я решился зайти к профессору Станейке. Вспомнил свои студенческие годы, как он за тобой ухаживал — да, да, не удивляйся, посмел! — и попросил его быть совершенно откровенным...
Вероника вместе с креслом отодвинулась от стола.
— Какая мерзость! — воскликнула она, закрывая руками глаза. — Никогда бы не подумала, что ты можешь быть такой сволочью. Ужас!
— Я должен был узнать всю правду до конца, Вероника. До конца!
— Сволочь ты... Сволочь...
— Наверное, поначалу и профессор так подумал, не хотел вдаваться в подробности, но потом он меня понял. — Суопис молчит, широкими ладонями пахаря взявшись за голову; выражение лица у него такое, словно внезапно накатила нечеловеческая боль, справиться с которой почти невозможно.— Зачем тебе все это было нужно, Вероника? Зачем? Не понимаю, какого черта ты изображала из себя девственницу...
— Изображала... Думаешь, сумела бы изобразить, если б на твоем месте был не ослепший осел, а настоящий мужчина? — Вероника желчно рассмеялась.
— М-да-а... я был последним дураком. И по твоей милости: таким меня сделала любовь. Слепым и глухим ко всему, кроме твоей лжи, которую всегда и везде я принимал за чистую монету. Но я тебе могу простить... что отдалась другому... ласки... поцелуи... все это паскудное предательство, так называемую физическую измену... да, могу... Само собой разумеется, это невероятно трудно, вряд ли есть такой мужчина в мире, который согласен делить любимую женщину с другим, но я готов простить, Вероника.
— А чем оно, это прощение, может еще помочь? — негромко говорит Вероника, стараясь не уронить достоинства. — Я попалась в эту ловушку не из пустого любопытства. Я любила Витаутаса Станейку, потом Людаса Скирмониса. Люблю!
— М-да-а...— Суопис долго молчит, щупая дрожащими пальцами очки, пока не надевает их. — Разумеется, ничем не поможет. Нельзя уже помочь. Я так сказал, чтобы ты поняла: все могу тебе простить, только не душевное предательство. Я тебя любил чисто, как младенец, а ты отплатила мне за это ложью, лицемерием... Знаю, ни одна жена не придет к своему мужу и не признается: у меня любовник. Но какого черта надо было за меня выходить, если не любила? А потом, вернувшись из чужой постели, шептать на ухо «люблю»? Разве можно когда-нибудь забыть и простить такое издевательство?
— А я и не умоляю прощать.— Вероника закидывает ногу на ногу, зажмуривается, удобнее устраиваясь в кресле, и рисует пальцем кружочки на обнаженном колене, которое вместе с кружевами рубашки высунулось из-под распахнувшегося халата.—Это бессмысленно, поскольку еще неизвестно, кто у кого в долгу. Что ж, не буду отрицать: в каком-то смысле я перед тобой виновата. Но ведь никто не станет спорить: я сделала все, что могла, для твоего блага, чтоб ты стал человеком. Если бы не я, ты наверняка торчал бы сейчас в какой-нибудь захолустной школе; в лучшем случае — пробился бы в преподаватели пединститута, и сегодня никто бы тебя не знал как живописца, фамилия которого уже не новость для редакторов газет и журналов.
— Только для редакторов. Что ж, в этом ты права. Редакторы меня знают. Критики, коллеги-художники, наконец, мои студенты. И директор Дворца выставок. Конечно, эти люди знают Робертаса Суописа. А как с широкой публикой? Разумеется, мимо моих картин прошла не одна тысяча человек. Но я не слышал, чтоб хоть одно мое полотно приковало чье-нибудь внимание, взволновало. Нет, Вероника, мне не стоит благодарить тебя за то, что ты толкнула меня к искусству. Я не художник. Живописец — да, но не художник. Истинное мое призвание — педагогика, это было ясно еще перед окончанием средней школы. Увы... Нет, не бойся, я не думаю тебя в этом обвинять, сам должен был быть тверже, больше доверять здравому чутью, рассудку, а не чужим советам. Быть может, я бы и раньше уже понял, что живопись всего лишь мое хобби; если хорошо овладеть техникой, можно добиться довольно эффектных результатов, но это еще не значит — создать что-то новое. Потому что интерпретация, даже самая прекрасная, еще не творчество, построенное на создании художественных ценностей. («Инга так и сказала вчера, когда мы зашли в столовую пообедать: вы не создаете, товарищ доцент, а только интерпретируете; ваши картины красивые, но чем-то напоминают выточенные из древесины яблоки, которые, быть может, даже красивее настоящих, но, увы, не пахнут садом...») У искусства свой цвет и запах, каждый раз другой, неповторимый, а мои полотна бесцветны и безвкусны. В сельском хозяйстве сейчас широко применяют сенную муку. Точно такую же по виду муку можно намолоть и из пластмассы, но коровы не станут ее есть.— Суопис горько усмехается.— Человек в подобной ситуации доверчивее животного, часто принимает эрзац за чистый продукт. И еще кричит другим: вкусно, попробуйте! Я вдоволь попотчевал публику таким эрзацем. Благодушные (а может, несведущие?) критики ласково трепали меня по плечу: замечательно! мастерски! браво! А первым голосом в этом хоре легкомысленных лгунов пела ты, Вероника, и я не мог не поверить... М-да-а... Я мог усомниться в них, недобросовестных мастерах своего ремесла, но только не в тебе, которую считал верной подругой своей жизни. Я был загипнотизирован! Смешно звучит, можешь похохотать, но это чистая правда, как и то старое народное изречение, что можно внушить здоровому болезнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49