Один — ноль в твою пользу. Можешь теперь, задрав нос, топать домой, а я еще немножко поласкаю свою глиняную возлюбленную.
Уне послушно надевает пальто и идет к двери.
— Ах да, в десять часов опять звонили насчет портрета Тялкши,—оборачивается, вдруг вспомнив.—Я сказала, что ты работаешь в мастерской. Ну как? Договорились ?
— Ничего не знаю. Кто-то, правда, звонил несколько раз. Может, и оттуда, из-за этого Тялкши. Ты же знаешь, что я не беру трубку, когда хорошее рабочее настроение. Пускай они катятся к черту со своими воскресными заказами — мне некогда, надо кончать задуманное. Эта работа меня жжет, заставляет спешить, я переживаю. А они не понимают этого, думают, что первый попавшийся субъект, заслуживший, на их взгляд, чтоб его увековечили, может вдохновить
художника. Что ж, раз так, закажите свой портрет гончару, и не будет никаких проблем.
— Все-таки, Людас, стоило бы подумать всерьез. Тялкша — могущественный человек.
— Пускай. Я не набираю войско, чтоб отправиться в поход на него.
— Вспомни, все-таки в тот раз оттуда сказали: «Однако нам хотелось бы, чтоб этот портрет изваял товарищ Скирмонис». Нам хотелось бы...
(«— Мне бы очень хотелось, ох, еще бы нет! Для меня была бы огромная честь, если бы мой портрет сделал товарищ Скирмонис, — сказала позавчера Вероника, когда они в очередной раз встретились поутру.
— Приятный заказ, товарищ Суопене.
— Ох, нет, что вы, никоим образом не заказ! Прошу вас, не обижайтесь, иногда мы, женщины позволяем себе пофантазировать. Без мечты человеку невозможно жить.
— Ваша мечта довольно-таки реальна: ваше лицо из тех, которые могут заинтересовать скульптора».)
— Если взглянуть с чисто профессиональной точки, физиономия у Тялкши довольно любопытная; не могу категорически утверждать, что не приглашу его как-нибудь попозировать. Бедные люди! Одного, значит, изваяй, другого отлей в бронзе, и не забудь при этом прикрепить внизу медную табличку, где были бы указаны имя, фамилия и род занятий. Суета сует! Разве нельзя увековечить себя другим способом, не оставляя своих адресов грядущим поколениям? Для этой скульптуры позировали три женщины, и все они оставили частицу себя. Их имена останутся не известными истории, но все-таки они будут жить, пока живо произведение. Натурщик может остаться бессмертным лишь тогда, когда бессмертно творчество увековечившею его художника.
— Горе мне! т-притворяется обиженной Уне.— Меня ты никогда не увековечишь. Никогда!
— А ты во всех моих работах понемножку.
— Разобрана по косточкам да рассыпана. Ничего себе — утешил. Чудесно! Я счастлива, счастлива, счастлива... — С этими словами Уне, по-девичьи фыркая, выбегает в дверь.
Так и тянуло за язык сказать, что утром встретил Веронику Суопене, но сдержался. Ни с того ни с сего повернулся к зеркалу: на фоне — женщина, не умещающаяся в боли своей души, за ней — полки, набитые старыми набросками. Он так ничтожен перед этим созданным им олицетворением горя, что хоть плачь. Какой-то заляпанный глиной дворник в голубом халате; нет, давно вышедший из строя спортсмен, изображающий тренера, которому ничего не осталось, кроме подсчета чужих побед. Длинные седые космы в беспорядке падают на воротник, на увядающем лице усталость. Морщины... Вокруг губ, глаз, глубокие борозды у носа. Кожа шеи стала как у общипанного гуся. Да, время безжалостно, ему не заговоришь зубы, что ты еще юноша, когда за твоими плечами пятьдесят без четырех лет. Осень, осень... Увядшие розы не расцветут, неспетые песни так и останутся неспетыми. Полсотни, всего полсотни, и уже нет человека. Любви, разгула страстей, мечтаний, над которыми сам бы не посмеялся. Старик! Для себя самого не совсем еще, а для тех, кто на двадцать лет моложе,—старик.
4
В тот день Людас Скирмонис не работал, а высунув язык носился по городу: накопилась масса хозяйственных дел, которые предпочтительнее устраивать до обеда, когда в учреждениях легче поймаешь нужного человека. Около полудня стали вырисовываться плоды этой беготни, нажиманья на знакомства и сованья десятирублевок за услуги: во двор въехал грузовик с досками, из которых рабочие завтра сколотят каркас для отливки форм скульптуры; появились гвозди, мел, десяток мешков гипса; перед дверью мастерской выросла куча свежей глины; прикатил на собственном «Москвиче» слесарь какого-то завода с ящиком на совесть отточенных резцов; прибежали отливщики, чтоб осмотреть скульптору, договориться о времени, цене и, конечно, пропустить по случаю сто грамм. Чудесно, все идет как по маслу!.. Правда, один день насмарку. И полсотни рублей из кармана вон. Но в этом никто не виноват, таков удел скульптора — всем платить: мастерам, натурщицам, снабженцам,— за материал, за транспорт, за камень, за ремонт рабочего инструмента. Рубли, рубли, рубли — половину кирпича, чтоб череп себе проломить, задарма не получишь.
За двадцать лет работы Скирмонис достиг той ступеньки, когда материальные трудности уже не хватают скульптора за глотку. Иногда, когда он оглядывался назад, пройденный жизненный путь казался ему лестницей в гору, с вырубленными в скале площадками, чтоб перевести дух. В бытность студентом художественного института он видел себя у самого подножия этой горы. Без жилья, без денег, ютящегося в комнатушке частника, за которую каждый месяц приходилось отдавать треть случайных заработков. Потом знакомство с Уне, женитьба. Коммуналка в полуподвале старого города. Ребенок! Долгожданный, да, но страшно не нужный и некстати. Их переполняла радость и дурацкая гордость — ведь они сумели сотворить такого чудесного младенца, и друзьям казалось, что оба сойдут с ума, когда младенца унесла смерть. Полгода Скирмонис не мог ничего делать, он целыми днями бездумно глядел в окно полуподвала и рисовал ноги прохожих. Мужские, женские, изящные детские ножки. Рисовал и рисовал. Ноги и только ноги, бессчетное множество всяких ног. А они все шли и шли мимо подвального окошка. Гулко топая, шаркая по тротуару, ковыляя. И он не мог отогнать мысль, что эти ноги шагают по трупику их ребенка. По их счастью, надеждам, по будущему, безжалостно давя все, ради чего стоило жить. Потом понемногу пришел в себя, хотя невыносимо трудно было оторваться от этой лестничной площадки и снова двигаться в гору. Ужас как трудно было. Но пришлось. Непременно, любой ценой надо было оторваться, и он понимал это лучше, чем Уне: стоять на месте значило двигаться вниз. Разве для этого он, Людас Скирмонис, столько лет топтал порог художественного института, питался два раза в день и ходил в каких-то обносках? Разве для того, чтоб показать всем, какой ты неудачник, стоило отрекаться от деревни, от друзей детства и упорхнуть из родного гнезда, вскормившего тебя? Почему ради своего благополучия мы должны быть так безжалостны с родителями? Благополучие... Нет, не то слово. Скирмонис меньше всего хлопотал о сытом, спокойном, обеспеченном будущем, ему чужда была привычная мечта о просторной квартире (может,
даже собственном доме?), машине, десятке тысяч рублей на сберкнижке, когда главная забота человека — как бы приятнее провести досуг. Иной, погляди, работает кладовщиком или завбазой, официально получает восемьдесят рублей в месяц (один человек кое-как проживет), а ухитряется содержать семью, да и автомобиль купить. Другой за такие же гроши рубит мясо (может и газировку продавать), его жена вертится за стойкой в ресторане, и у них растет двухэтажный дом с гаражом. Что ж, в нем тоже скоро будет автомобиль. Будет автомобиль и у доярки крепкого колхоза, и у свинарки, да и старичок пенсионер, владелец пасеки в несколько десятков ульев, купит за сахарный мед своему сыну «Москвич»; еще года три, и все они станут моторизованными, если, конечно, не умрут, пока дойдет очередь. Выбери одну из перечисленных здесь профессий плюс сноровка, и ты сделаешь размашистый шаг к сытому будущему. Почему качаешь головой? Не нравится? Почему же не нравится, братец? Разве лучше прозябать в этом заплесневелом полуподвале и лепить из пластилина никому не нужные фигурки, которые у нормального человека вызывают только сочувствие? Чудак какой-то, чокнутый... Одной ногой в сумдоме. Но ты не обращаешь на это внимания. «Чихал я на мнение других. Главное, что сам думаю о себе...» Часто ты даже не замечаешь, что творится вокруг. Скульптура! Все для скульптуры, этой ведьмы-колдуньи, которая пожирает твои бессонные ночи, высасывает мозг, пьет кровь прямо из сердца. Разве пластилиновые фигурки стоят этого? Или листы набросков, измаранные впопыхах! Или гипс макетов, этих миниатюр будущего произведения, которое, пожалуй, никогда не увидит света?.. Их здесь без счета, этих смешных пустяковин, все углы ими забиты: на буфете, на платяном шкафу, на этажерке, даже подоконник ими уставлен, будто витрина сувенирной лавки. А ты все лепишь, по ночам выкуриваешь сигарету за сигаретой и сокрушаешься, пока однажды в отчаянии не разбиваешь этот гипс вдребезги. Брак! Мусор! Идея-однодневка. На свалку ее! И — шмяк об пол. Вторую, третью фигуру. И четвертой уготована та же судьба. Если ты зол на себя и считаешь себя последним неудачником, это непременно случится, и Уне, плача, будет таскать ведрами черепки на помойку. Но однажды ты зацепишься-таки за эмбрион будущего
произведения, и по сердцу пройдет жаркая дрожь. Живой! Смахнешь пыль, долго будешь смотреть на него, ничего еще толком не понимая, но всем своим естеством ощущая биение живого пульса и зная уже, что этот набросок ты никогда не швырнешь на пол, не засунешь под диван-кровать, он не даст тебе покоя ни днем, ни ночью, пока ты, завершив его, не подаришь миру. Счастлив, боже мой, как ты счастлив! Сердце поет, его захлестнула любовь ко всему живому. Комната-гроб (один конец шире) расщепилась на атомы и испарилась в пространство, словно капля воды, упавшая на раскаленное железо. Ни побеленной известкой штукатурки, ни стен, ни потолка. Кругом одно солнце, солнце, солнце. Необозримая небесная синева. Простор и ширь. А в душе — крылья. До того мощные, что страх берет! Лети куда хочешь, и все тебе доступно, все кругом твое. Ты — властелин вселенной. Бог. Творец. Будь благословенна, о могучая покровительница рабов искусства фантазия, будь благословенна тысячи крат! Ты улыбаешься, ты смеешься, ты хохочешь. И бежишь к знакомому профессору, который на месяц-другой приютил тебя в своей мастерской. Потом получишь угол в столярном цеху театра, из него переберешься за город — почти час езды на автобусе от дома. Ты будешь выклянчивать крышу для своих произведений у кого придется, лишь бы обрести потолок над головой и несколько квадратных метров пола, чтоб сложить материал и поставить помост со скульптурой. Твои произведения разбросаны по сараям, кладовкам, стоят у профессора, в столярном цехе, пока однажды ты не наткнешься на забытый всеми полуподвал, собственность покойного пана Елбжихов-скот. О тсподи, своя мастерская! Наконец-то у тебя появился отдельный угол, где ты беспрепятственно сможешь общаться с музами. Это уже событие, да, волей-неволей приходится признать, что ты одолел еще одну ступеньку лестницы, ведущей в гору. В этом подвале мясника за два года родится произведение, привлекшее внимание серьезной критики, твою фамилию упомянут в центральной печати, а вскоре тебя наградят солидной премией. Лауреат! Как мы до сих пор не замечали этого человека?! Еще издали перед тобой будут приподнимать шляпы, женщины будут ласково улыбаться, пылко пожмут руки те, кто раньше проходил мимо, тебя не заметив. У того, кому и положено, окажется твое заявление на квартиру. Четыре года видеть в окно одни только ноги... Хватит! Пускай другой любуется этой картиной... Разумеется, разумеется, товарищ Скирмонис, рассмотрим. Три года рассматривали, и ничего. Плохая квартира, сказали, тесная, да еще с общей кухней, но кто-то ведь должен в ней жить, верно, товарищ Скирмонис? А почему обязательно кто-то другой, а не вы? У нас все считаются людьми; ледниковая эпоха миновала. Однако диплом лауреата некоторых товарищей вскоре надоумил, что не стоило торопиться с выводами. Ужас как неприятно, когда по наущению руководящих товарищей приходится поднимать трубку и самому предлагать то, в чем раньше отказывал. Двухкомнатная квартира! С отдельной кухней, ванной и прочими удобствами. Балкончик на солнечную сторону, с видом на молодой скверик. Царская квартира, Уне! Живем! Твое настроение растет как на дрожжах, творческая мысль окрылена. Серия медалей. Портрет известного человека. Памятник, который впоследствии будет воздвигнут в одном из крупных городов. Критика, в определенных случаях щедрая на добрые слова, перечисляет: успех, успех, успех. Это уже не подъем, а бег вприпрыжку в гору. Одним скачком от площадки до площадки: высокий орден по случаю юбилея, опять премия, на сей раз уже во всесоюзном масштабе. Двухкомнатная квартира для тебя уже тесновата (так решил один ответственный товарищ), получишь четырехкомнатную, а то, видите ли, неудобно перед гостями, особенно зарубежными, которые пожелают взглянуть на твою частную жизнь, раз уж ты прославился. Ну и, разумеется, пора решить вопрос о мастерской. Нельзя же допустить, чтобы солидный скульптор обретался в каком-то подвале. Стыд и срам!
Скирмонис улыбается, втянув голову в воротник. Благодарим за добрые пожелания, но они малость запоздали. Надо было, по крайней мере, десять лет назад, когда он не подозревал о том, что где-то в старом городе затерялся полуподвал, который позднее он сам оштукатурит, побелит, сменит половицы, отгородит комнатушку — и все своими руками, чтоб было подешевле, ведь и так придется на несколько месяцев порядком затянуть ремень — материалы! Да, тогда было бы дело другое. А сейчас — нет, на что ему новое помещение? За эти годы мастерская стала для
него живым организмом, въелась в кровь, как земля для его отца — крестьянина, которую тот оплакивал кровавыми слезами, поступая в колхоз. Мужицкая привязанность к одному месту, скажет иной, сентиментальность, питаемая воспоминаниями. Но разве это предосудительно? Каждый из нас больше или меньше скован веригами воспоминаний. А их ведь так много среди этих глухих стен! Самые удачные работы, самые прекрасные часы жизни... Победы и поражения, радость и горечь, огромные надежды и сравнительно небольшие разочарования. Здесь целый мир, все, чем живет здоровый, энергичный человек, полный творческих сил, которые юношескую мечту обращали в монументальную явь. Зачем же ему новая мастерская? Чем она будет лучше этой? Да и вообще, возможно ли обрести что-либо лучше того, чем обладал, когда тебе пятый десяток?
Скирмонис грустно улыбается. Медленно поднимая подбородок, выпрямляя плечи, бросая задумчивый взгляд вверх. Нет, ни черта не обретешь. Будешь бегать, вот как сегодня, высунув язык, за резцами, досками, гипсом, камнями, а жители двора будут проклинать тебя, споткнувшись на куче гравия или глины, которую шофер художественного комбината вывалил у двери мастерской. Хорошо еще, если будешь в силах бегать. Но может настать такой час (и он настанет!), когда другой будет бегать за тебя («Надо дорожить временем, не так уж много его осталось, каждая минута, использованная не по назначению,— преступление!»), а ты будешь топтаться вокруг своей скульптуры, тужась достичь вершин совершенства и с ужасом чувствуя, как разрушающиеся клетки мои а охватывает творческая немощь. Рак искусства, ты погибнешь в ужасных духовных муках, как мыслящее существо. Разве убережет от этого новая мастерская, которую вы мне обещаете, уважаемый товарищ? Отнюдь! Все это именно и начинается там, в новой мастерской, если тебя не подстережет скоропостижная смерть — мечта всех, доживающих свой век.
Скирмонис, в бессознательном протесте, сердито встряхивает головой. Противно-то как! Неужто и впрямь мозги размягчились, раз одолели такие мысли? Кроме шуток, такое уныние не сулит ничего доброго. Циник Скардис подобные всплески духовного
кризиса называет опорожнением души, после которого обычно следует волна обманчивого оптимизма («Тогда тебе кажется, что и коровья лепешка — сливочное масло»), а для Скирмониса это увертюра к аномальному обострению самокритичности, часто приводящему к зачеркиванию почти завершенной работы. Отвернул взгляд от скульптуры («Стоит ли отливать?»), идет в комнату. Сейчас включит приемник, посидит с закрытыми глазами — музыка освежает. Во всем теле странное беспокойство. Кажется, что-то должно случиться, непременно случится, тут же, в эту же секунду. И правда — зазвонил телефон. С удивлением смотрит на аппарат, внезапно поняв, что именно этого ждал. «Она!» Хватает трубку, молниеносно прикладывает к уху. Алло, алло, Скирмонис слушает! Щелчок, отсоединились. Вот тебе и техника в век расцвета точных наук!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Уне послушно надевает пальто и идет к двери.
— Ах да, в десять часов опять звонили насчет портрета Тялкши,—оборачивается, вдруг вспомнив.—Я сказала, что ты работаешь в мастерской. Ну как? Договорились ?
— Ничего не знаю. Кто-то, правда, звонил несколько раз. Может, и оттуда, из-за этого Тялкши. Ты же знаешь, что я не беру трубку, когда хорошее рабочее настроение. Пускай они катятся к черту со своими воскресными заказами — мне некогда, надо кончать задуманное. Эта работа меня жжет, заставляет спешить, я переживаю. А они не понимают этого, думают, что первый попавшийся субъект, заслуживший, на их взгляд, чтоб его увековечили, может вдохновить
художника. Что ж, раз так, закажите свой портрет гончару, и не будет никаких проблем.
— Все-таки, Людас, стоило бы подумать всерьез. Тялкша — могущественный человек.
— Пускай. Я не набираю войско, чтоб отправиться в поход на него.
— Вспомни, все-таки в тот раз оттуда сказали: «Однако нам хотелось бы, чтоб этот портрет изваял товарищ Скирмонис». Нам хотелось бы...
(«— Мне бы очень хотелось, ох, еще бы нет! Для меня была бы огромная честь, если бы мой портрет сделал товарищ Скирмонис, — сказала позавчера Вероника, когда они в очередной раз встретились поутру.
— Приятный заказ, товарищ Суопене.
— Ох, нет, что вы, никоим образом не заказ! Прошу вас, не обижайтесь, иногда мы, женщины позволяем себе пофантазировать. Без мечты человеку невозможно жить.
— Ваша мечта довольно-таки реальна: ваше лицо из тех, которые могут заинтересовать скульптора».)
— Если взглянуть с чисто профессиональной точки, физиономия у Тялкши довольно любопытная; не могу категорически утверждать, что не приглашу его как-нибудь попозировать. Бедные люди! Одного, значит, изваяй, другого отлей в бронзе, и не забудь при этом прикрепить внизу медную табличку, где были бы указаны имя, фамилия и род занятий. Суета сует! Разве нельзя увековечить себя другим способом, не оставляя своих адресов грядущим поколениям? Для этой скульптуры позировали три женщины, и все они оставили частицу себя. Их имена останутся не известными истории, но все-таки они будут жить, пока живо произведение. Натурщик может остаться бессмертным лишь тогда, когда бессмертно творчество увековечившею его художника.
— Горе мне! т-притворяется обиженной Уне.— Меня ты никогда не увековечишь. Никогда!
— А ты во всех моих работах понемножку.
— Разобрана по косточкам да рассыпана. Ничего себе — утешил. Чудесно! Я счастлива, счастлива, счастлива... — С этими словами Уне, по-девичьи фыркая, выбегает в дверь.
Так и тянуло за язык сказать, что утром встретил Веронику Суопене, но сдержался. Ни с того ни с сего повернулся к зеркалу: на фоне — женщина, не умещающаяся в боли своей души, за ней — полки, набитые старыми набросками. Он так ничтожен перед этим созданным им олицетворением горя, что хоть плачь. Какой-то заляпанный глиной дворник в голубом халате; нет, давно вышедший из строя спортсмен, изображающий тренера, которому ничего не осталось, кроме подсчета чужих побед. Длинные седые космы в беспорядке падают на воротник, на увядающем лице усталость. Морщины... Вокруг губ, глаз, глубокие борозды у носа. Кожа шеи стала как у общипанного гуся. Да, время безжалостно, ему не заговоришь зубы, что ты еще юноша, когда за твоими плечами пятьдесят без четырех лет. Осень, осень... Увядшие розы не расцветут, неспетые песни так и останутся неспетыми. Полсотни, всего полсотни, и уже нет человека. Любви, разгула страстей, мечтаний, над которыми сам бы не посмеялся. Старик! Для себя самого не совсем еще, а для тех, кто на двадцать лет моложе,—старик.
4
В тот день Людас Скирмонис не работал, а высунув язык носился по городу: накопилась масса хозяйственных дел, которые предпочтительнее устраивать до обеда, когда в учреждениях легче поймаешь нужного человека. Около полудня стали вырисовываться плоды этой беготни, нажиманья на знакомства и сованья десятирублевок за услуги: во двор въехал грузовик с досками, из которых рабочие завтра сколотят каркас для отливки форм скульптуры; появились гвозди, мел, десяток мешков гипса; перед дверью мастерской выросла куча свежей глины; прикатил на собственном «Москвиче» слесарь какого-то завода с ящиком на совесть отточенных резцов; прибежали отливщики, чтоб осмотреть скульптору, договориться о времени, цене и, конечно, пропустить по случаю сто грамм. Чудесно, все идет как по маслу!.. Правда, один день насмарку. И полсотни рублей из кармана вон. Но в этом никто не виноват, таков удел скульптора — всем платить: мастерам, натурщицам, снабженцам,— за материал, за транспорт, за камень, за ремонт рабочего инструмента. Рубли, рубли, рубли — половину кирпича, чтоб череп себе проломить, задарма не получишь.
За двадцать лет работы Скирмонис достиг той ступеньки, когда материальные трудности уже не хватают скульптора за глотку. Иногда, когда он оглядывался назад, пройденный жизненный путь казался ему лестницей в гору, с вырубленными в скале площадками, чтоб перевести дух. В бытность студентом художественного института он видел себя у самого подножия этой горы. Без жилья, без денег, ютящегося в комнатушке частника, за которую каждый месяц приходилось отдавать треть случайных заработков. Потом знакомство с Уне, женитьба. Коммуналка в полуподвале старого города. Ребенок! Долгожданный, да, но страшно не нужный и некстати. Их переполняла радость и дурацкая гордость — ведь они сумели сотворить такого чудесного младенца, и друзьям казалось, что оба сойдут с ума, когда младенца унесла смерть. Полгода Скирмонис не мог ничего делать, он целыми днями бездумно глядел в окно полуподвала и рисовал ноги прохожих. Мужские, женские, изящные детские ножки. Рисовал и рисовал. Ноги и только ноги, бессчетное множество всяких ног. А они все шли и шли мимо подвального окошка. Гулко топая, шаркая по тротуару, ковыляя. И он не мог отогнать мысль, что эти ноги шагают по трупику их ребенка. По их счастью, надеждам, по будущему, безжалостно давя все, ради чего стоило жить. Потом понемногу пришел в себя, хотя невыносимо трудно было оторваться от этой лестничной площадки и снова двигаться в гору. Ужас как трудно было. Но пришлось. Непременно, любой ценой надо было оторваться, и он понимал это лучше, чем Уне: стоять на месте значило двигаться вниз. Разве для этого он, Людас Скирмонис, столько лет топтал порог художественного института, питался два раза в день и ходил в каких-то обносках? Разве для того, чтоб показать всем, какой ты неудачник, стоило отрекаться от деревни, от друзей детства и упорхнуть из родного гнезда, вскормившего тебя? Почему ради своего благополучия мы должны быть так безжалостны с родителями? Благополучие... Нет, не то слово. Скирмонис меньше всего хлопотал о сытом, спокойном, обеспеченном будущем, ему чужда была привычная мечта о просторной квартире (может,
даже собственном доме?), машине, десятке тысяч рублей на сберкнижке, когда главная забота человека — как бы приятнее провести досуг. Иной, погляди, работает кладовщиком или завбазой, официально получает восемьдесят рублей в месяц (один человек кое-как проживет), а ухитряется содержать семью, да и автомобиль купить. Другой за такие же гроши рубит мясо (может и газировку продавать), его жена вертится за стойкой в ресторане, и у них растет двухэтажный дом с гаражом. Что ж, в нем тоже скоро будет автомобиль. Будет автомобиль и у доярки крепкого колхоза, и у свинарки, да и старичок пенсионер, владелец пасеки в несколько десятков ульев, купит за сахарный мед своему сыну «Москвич»; еще года три, и все они станут моторизованными, если, конечно, не умрут, пока дойдет очередь. Выбери одну из перечисленных здесь профессий плюс сноровка, и ты сделаешь размашистый шаг к сытому будущему. Почему качаешь головой? Не нравится? Почему же не нравится, братец? Разве лучше прозябать в этом заплесневелом полуподвале и лепить из пластилина никому не нужные фигурки, которые у нормального человека вызывают только сочувствие? Чудак какой-то, чокнутый... Одной ногой в сумдоме. Но ты не обращаешь на это внимания. «Чихал я на мнение других. Главное, что сам думаю о себе...» Часто ты даже не замечаешь, что творится вокруг. Скульптура! Все для скульптуры, этой ведьмы-колдуньи, которая пожирает твои бессонные ночи, высасывает мозг, пьет кровь прямо из сердца. Разве пластилиновые фигурки стоят этого? Или листы набросков, измаранные впопыхах! Или гипс макетов, этих миниатюр будущего произведения, которое, пожалуй, никогда не увидит света?.. Их здесь без счета, этих смешных пустяковин, все углы ими забиты: на буфете, на платяном шкафу, на этажерке, даже подоконник ими уставлен, будто витрина сувенирной лавки. А ты все лепишь, по ночам выкуриваешь сигарету за сигаретой и сокрушаешься, пока однажды в отчаянии не разбиваешь этот гипс вдребезги. Брак! Мусор! Идея-однодневка. На свалку ее! И — шмяк об пол. Вторую, третью фигуру. И четвертой уготована та же судьба. Если ты зол на себя и считаешь себя последним неудачником, это непременно случится, и Уне, плача, будет таскать ведрами черепки на помойку. Но однажды ты зацепишься-таки за эмбрион будущего
произведения, и по сердцу пройдет жаркая дрожь. Живой! Смахнешь пыль, долго будешь смотреть на него, ничего еще толком не понимая, но всем своим естеством ощущая биение живого пульса и зная уже, что этот набросок ты никогда не швырнешь на пол, не засунешь под диван-кровать, он не даст тебе покоя ни днем, ни ночью, пока ты, завершив его, не подаришь миру. Счастлив, боже мой, как ты счастлив! Сердце поет, его захлестнула любовь ко всему живому. Комната-гроб (один конец шире) расщепилась на атомы и испарилась в пространство, словно капля воды, упавшая на раскаленное железо. Ни побеленной известкой штукатурки, ни стен, ни потолка. Кругом одно солнце, солнце, солнце. Необозримая небесная синева. Простор и ширь. А в душе — крылья. До того мощные, что страх берет! Лети куда хочешь, и все тебе доступно, все кругом твое. Ты — властелин вселенной. Бог. Творец. Будь благословенна, о могучая покровительница рабов искусства фантазия, будь благословенна тысячи крат! Ты улыбаешься, ты смеешься, ты хохочешь. И бежишь к знакомому профессору, который на месяц-другой приютил тебя в своей мастерской. Потом получишь угол в столярном цеху театра, из него переберешься за город — почти час езды на автобусе от дома. Ты будешь выклянчивать крышу для своих произведений у кого придется, лишь бы обрести потолок над головой и несколько квадратных метров пола, чтоб сложить материал и поставить помост со скульптурой. Твои произведения разбросаны по сараям, кладовкам, стоят у профессора, в столярном цехе, пока однажды ты не наткнешься на забытый всеми полуподвал, собственность покойного пана Елбжихов-скот. О тсподи, своя мастерская! Наконец-то у тебя появился отдельный угол, где ты беспрепятственно сможешь общаться с музами. Это уже событие, да, волей-неволей приходится признать, что ты одолел еще одну ступеньку лестницы, ведущей в гору. В этом подвале мясника за два года родится произведение, привлекшее внимание серьезной критики, твою фамилию упомянут в центральной печати, а вскоре тебя наградят солидной премией. Лауреат! Как мы до сих пор не замечали этого человека?! Еще издали перед тобой будут приподнимать шляпы, женщины будут ласково улыбаться, пылко пожмут руки те, кто раньше проходил мимо, тебя не заметив. У того, кому и положено, окажется твое заявление на квартиру. Четыре года видеть в окно одни только ноги... Хватит! Пускай другой любуется этой картиной... Разумеется, разумеется, товарищ Скирмонис, рассмотрим. Три года рассматривали, и ничего. Плохая квартира, сказали, тесная, да еще с общей кухней, но кто-то ведь должен в ней жить, верно, товарищ Скирмонис? А почему обязательно кто-то другой, а не вы? У нас все считаются людьми; ледниковая эпоха миновала. Однако диплом лауреата некоторых товарищей вскоре надоумил, что не стоило торопиться с выводами. Ужас как неприятно, когда по наущению руководящих товарищей приходится поднимать трубку и самому предлагать то, в чем раньше отказывал. Двухкомнатная квартира! С отдельной кухней, ванной и прочими удобствами. Балкончик на солнечную сторону, с видом на молодой скверик. Царская квартира, Уне! Живем! Твое настроение растет как на дрожжах, творческая мысль окрылена. Серия медалей. Портрет известного человека. Памятник, который впоследствии будет воздвигнут в одном из крупных городов. Критика, в определенных случаях щедрая на добрые слова, перечисляет: успех, успех, успех. Это уже не подъем, а бег вприпрыжку в гору. Одним скачком от площадки до площадки: высокий орден по случаю юбилея, опять премия, на сей раз уже во всесоюзном масштабе. Двухкомнатная квартира для тебя уже тесновата (так решил один ответственный товарищ), получишь четырехкомнатную, а то, видите ли, неудобно перед гостями, особенно зарубежными, которые пожелают взглянуть на твою частную жизнь, раз уж ты прославился. Ну и, разумеется, пора решить вопрос о мастерской. Нельзя же допустить, чтобы солидный скульптор обретался в каком-то подвале. Стыд и срам!
Скирмонис улыбается, втянув голову в воротник. Благодарим за добрые пожелания, но они малость запоздали. Надо было, по крайней мере, десять лет назад, когда он не подозревал о том, что где-то в старом городе затерялся полуподвал, который позднее он сам оштукатурит, побелит, сменит половицы, отгородит комнатушку — и все своими руками, чтоб было подешевле, ведь и так придется на несколько месяцев порядком затянуть ремень — материалы! Да, тогда было бы дело другое. А сейчас — нет, на что ему новое помещение? За эти годы мастерская стала для
него живым организмом, въелась в кровь, как земля для его отца — крестьянина, которую тот оплакивал кровавыми слезами, поступая в колхоз. Мужицкая привязанность к одному месту, скажет иной, сентиментальность, питаемая воспоминаниями. Но разве это предосудительно? Каждый из нас больше или меньше скован веригами воспоминаний. А их ведь так много среди этих глухих стен! Самые удачные работы, самые прекрасные часы жизни... Победы и поражения, радость и горечь, огромные надежды и сравнительно небольшие разочарования. Здесь целый мир, все, чем живет здоровый, энергичный человек, полный творческих сил, которые юношескую мечту обращали в монументальную явь. Зачем же ему новая мастерская? Чем она будет лучше этой? Да и вообще, возможно ли обрести что-либо лучше того, чем обладал, когда тебе пятый десяток?
Скирмонис грустно улыбается. Медленно поднимая подбородок, выпрямляя плечи, бросая задумчивый взгляд вверх. Нет, ни черта не обретешь. Будешь бегать, вот как сегодня, высунув язык, за резцами, досками, гипсом, камнями, а жители двора будут проклинать тебя, споткнувшись на куче гравия или глины, которую шофер художественного комбината вывалил у двери мастерской. Хорошо еще, если будешь в силах бегать. Но может настать такой час (и он настанет!), когда другой будет бегать за тебя («Надо дорожить временем, не так уж много его осталось, каждая минута, использованная не по назначению,— преступление!»), а ты будешь топтаться вокруг своей скульптуры, тужась достичь вершин совершенства и с ужасом чувствуя, как разрушающиеся клетки мои а охватывает творческая немощь. Рак искусства, ты погибнешь в ужасных духовных муках, как мыслящее существо. Разве убережет от этого новая мастерская, которую вы мне обещаете, уважаемый товарищ? Отнюдь! Все это именно и начинается там, в новой мастерской, если тебя не подстережет скоропостижная смерть — мечта всех, доживающих свой век.
Скирмонис, в бессознательном протесте, сердито встряхивает головой. Противно-то как! Неужто и впрямь мозги размягчились, раз одолели такие мысли? Кроме шуток, такое уныние не сулит ничего доброго. Циник Скардис подобные всплески духовного
кризиса называет опорожнением души, после которого обычно следует волна обманчивого оптимизма («Тогда тебе кажется, что и коровья лепешка — сливочное масло»), а для Скирмониса это увертюра к аномальному обострению самокритичности, часто приводящему к зачеркиванию почти завершенной работы. Отвернул взгляд от скульптуры («Стоит ли отливать?»), идет в комнату. Сейчас включит приемник, посидит с закрытыми глазами — музыка освежает. Во всем теле странное беспокойство. Кажется, что-то должно случиться, непременно случится, тут же, в эту же секунду. И правда — зазвонил телефон. С удивлением смотрит на аппарат, внезапно поняв, что именно этого ждал. «Она!» Хватает трубку, молниеносно прикладывает к уху. Алло, алло, Скирмонис слушает! Щелчок, отсоединились. Вот тебе и техника в век расцвета точных наук!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49