Вы — великий человек, но недостаточно могущественный. Все мы соответственно велики, но выше головы прыгнуть не в силах, поэтому не несем моральной ответственности за то, что желаем сделать для человека, но не можем из-за ограниченности своих возможностей. Нет, Вы сделали все, что могли, уваж. тов. Скирмонис, а больше всего я благодарен Вам за искренние усилия помочь бедному актеру комедийного плана; и на тов. Тялкшу я не затаил зла, хотя и думаю сейчас, что наши дела с Данге могли бы сложиться более удачным образом, если б мы хоть на год раньше распрощались с Градовскими. Ну что ж, не повезло. Но разве стоит из-за этого злиться и сводить мелкие счеты с жизнью, если ты решил окончательно и бесповоротно уйти из нее? Да еще после того, как наконец-то решилась проблема, которую целых пять лет мы считали самой главной: вторая комната, Градовских, свободна, итак, я становлюсь хозяином отдельной — отдельной! — квартиры. Бум, бум! Каких-нибудь два-три года назад можно было спятить от счастья, а сейчас я ищу веревку. Нет, такой способ покончить с собой для меня противен. Висельник! От одного слова тошнит. Самая привлекательная смерть — в ванне. Растянулся в теплой воде, чикнул бритвой по венам... Умилительная картина. Да и боли никакой. Слабел и слабел понемножку, как бы погружаясь в дрему, пока не угас совсем. Удивительная смерть, маэстро, что и говорить. Да толку-то, ежели в нашей квартире нет ванной — всего лишь душ. Сходить в ванные городской бани? Чтоб потом тебя там проклинали: вот бродяга, нашел где арендовать местечко для смерти! Нет, маэстро, самоубийство в таком месте немногим лучше смерти в петле. То лее самое, что выскочить из окна на пятом этаже и шмякнуться на проезжающую ассенизационную машину. Вонючее дело, уважаемые товарищи! Другое дело — выстрел в висок. Но, будьте любезны, подскажите, где достать пистолет? Нет, в нашу эпоху прилично с собой не покончишь. Итак, все как следует прикинув, я остановился на двух способах, которые показались мне достаточно практичными, а главное — совместимыми с этикой артиста. Однако, вникнув в суть дела, увидел, что один из них (а именно смерть в воде) ни в коей мере неприемлем, поскольку я совершенно не умею плавать. Найдут через полсотни километров от Вильнюса застрявшим в сучьях упавшего в реку дерева. Разбухшего, словно губка. И что решат ? Ну конечно, несчастный случай! Шлялся по берегу Не-рис, поскользнулся, шмякнулся в воду, вот вам и конец
Предстану в таком свете, что лучшие друзья удивятся, как Дате раньше от меня не удрала, посчитают, что всю жизнь во мне и было-то всего лишь столько, сколько вытекло, когда вскрыли облепленное водорослями брюхо. Нет, маэстро, ни за какие деньги в воду, пускай туда кидается этот мебельщик с гарнитурами спален да гостиных своего производства, когда Донге его до этого доведет. А я лучше приму эффективную таблетку. Бум, бум! Есть уже при себе такая штучка, завязанная в уголок носового платка. Достаточно рот разинуть, и...
Вы помните, как в тот вечер после спектакля я приволок к Вам в мастерскую бутылку коньяка? Говорил, что у меня влиятельный приятель, в буфете которого постоянно имеются отборные средства самоопьянения. Простите, уваж. тов. Скирмонис, но тогда я Вам немножно солгал. Этот приятель — простой осветитель сцены с месячным окладом в сотню рублей. Па первой скрипке в его семье играет жена, врач, работающая в психиатрической, такой же псих, как и ее пациенты, но умеющая к официальной зарплате добавить в два-три раза больше, прописывая своим безумцам дефицитные лекарства. Я не хвалю ее за это, но, увы, не могу и осудить, потому что не нашлись бы дураки, дабы платить вдесятеро за таблетку, если ее можно было бы легко получить в каждой аптеке. Ну, к ее чести, должен сказать: не взяла с меня ни копейки. Даже не усомнилась в том, что использую по назначению — для мышей, которых, как я соврал ей, расплодилось в нашем коммунальном публичном доме видимо-невидимо. Хоть и улыбнулась несколько подозрительно, но еще раз повторила способ применения: растворить таблетку в ведре бульона, залить этим бульоном отварной рис или лапшу и подать мышам. Десять тысяч смертей гарантировано. Такая таблетка призовет ко мне смерть за две секунды, маэстро. Аминь. Прощайте. Не поминайте лихом несчастного актера комедийного плана. Бум, бум, бум!
Бесконечно уважающий и ценящий Вас
Аурелиюс Стундис. Р. 8.
Раза три прочитал адресованное Вам письмо, дабы убедиться в том, что не наплел чепухи. Вроде чего-то и не хватает. Кроме того, я слишком часто бумкаю.
Но это влияние персонажа пьесы, которого мне предстояло сыграть на скорой премьере, но сейчас я, как и он, шагаю в могилу. Да и с моими ушами в последнее время что-то творится: время от времени в них раздается бумканье, что я нечаянно и зафиксировал в письме. Бум, бум, бум...
Только сложив письмо и сунув в конверт, я спохватился, что о многом не написал, так что моя решимость порвать все узы с этим светом, глубокоуваж. тов. Скирмонис, может показаться недостаточно мотивированной. Тем паче если из беспорядочного моего рассказа Вы не поняли, что вчера Градовский переехал на новую квартиру, кооперативную, жирной взяткой на целый год ускорив эту операцию. А Донге умчалась вместе с ним. Все произошло в последнюю минуту, и так неожиданно, что мы с Ядвигой почувствовали себя как во сне. Я сам, лопаясь от радости, помог перетаскать в грузовик мебель, узлы и прочую утварь. Осталась лишь какая-то мелочь. А вчера они с Ядвигой приехали на своей легковушке за этими мелочами и тут лее поцапались до драки. Черт знает, кто первый завелся, но даю голову на отсечение, что Градовскому этот конфликт был нужен позарез. Он пнул свою бабу ногой в зад, па ему — скалкой по голове. Ежи, как всегда в случаях, выскочил в дверь, вниз по лестнице, и — в автомобиль. А там уже сидела Данге... Бум, бум, бум...
Так оба и удрали, маэстро. Суд, объяснять нечего, наведет порядок, однако покамест Ядвига сидит в пустой замусоренной комнате с детьми и плачет. Чтоб им было на чем спать, я вынул матрац из своей двуспальной кровати, а сам, подстелив старое пальто, растянулся на полу. Вы заметили, что сейчас лунные ночи и ясная погода? Кровать зияла до утра посреди комнаты, как могила, а я, не отрывая обезумевших глаз, смотрел на нее и думал, думал... Правильнее будет сказать, не сам думал, а какая-то невидимая мясорубка проталкивала мысли, будто фарш, в застывший мозг, проявляя там когда-то снятый материал и располагая фотографии в таком порядке, что у меня нет теперь иного выхода, как побыстрее покинуть сию юдоль слез. Какое унижение, какой позор! Не знаю, может ли злейший враг так жестоко надругаться над человеком, как надругалась надо мной женщина, которую я рабски любил! Разве смогу я после всего этого посмотреть
людям в глаза? Уважать — нет, это уже слишком — хоть бы терпеть себя, высмеянного, оплеванного, выставленного последним идиотом? Нет, нет, маэстро, я не вижу никакого смысла жить! Могу примириться с утраченной любовью, с изменами, убедив себя, что этого нет, но закрыть глаза на предательство, презрение, издевку... Да что Вы, это уж слишком для Аурелиюса Стундиса. Не суть важно, что он актер комедийного плана, ничтожество на сцене жизни, но пока он еще не потерял уважения к себе и знает цену человеческому достоинству.
Теперь-то уж Вы наверняка поняли, уваж. тов. Скирмонис, что мое решение серьезно и всесторонне обосновано. Нет иного пути, кроме этой таблетки мощностью в десять тысяч мышей. Таблетка и только таблетка! Сейчас опущу письмо в почтовый ящик, висящий у двери нашего дома, и, поднявшись в свою комнату по мерзкой скрипящей лестнице — последние аккорды предсмертной музыки, — проглочу этот эликсир вечного покоя, дабы покончить с горестями сей юдоли слез.
Еще раз Ваш А. С.
Скирмонис засовывает помятые листки в конверт, но тут же снова листает их и перечитывает. «Бум. бум, бум...» Пьян или спятил? Нет, почерк трезвого человека. Трезвого и принявшего твердое решение, хотя тон иронический, местами даже легковесный. Таким уж был Стундис, насмешливо называвший себя актером комедийного плана: своими ужимками комик, а в глубине души неизлечимый трагик. Надо бы позвонить в театр. Но какой смысл? Даже если захочешь попрощаться, не успеешь — письмо написано четыре дня назад. Вот тебе и жизнь: молодой, талантливый, а кончил так глупо, что не успел даже некролога заслужить. Но чего еще можно было ждать после такой психической травмы? Свести последние счеты с жизнью или остаться душевным паралитиком. Правда, есть люди, которые выпрямляются и после более тяжких потрясений, эти потрясения даже еще сильнее закаляют их; увы, Стундис, оказывается, далек от подобной твердости... «Бум, бум. бум...» Да, раз уж у тебя в мозгу бумкает, когда ты пишешь такие никому не нужные исповеди... пожалуй, лучший выход — уйти с арены жизни.
Скирмонис мучительно морщится, устыдившись последней своей мысли. Чувствует себя ужасно неудобно на своем венском стуле за письменным столом — словно какой-то взвешивающий чужие поступки чиновник. И все-таки какая малость иногда нужна, чтобы судьба повернула человека по другому руслу. Если б на его пути не подвернулась Данге... или если бы не толкался с Градовским в этом коммунальном скворешнике... Даже если бы толкался, но съехал раньше, как сам пишет... Или Градовские перебрались бы на новую квартиру... Много этих «если», и среди них одно, пожалуй, самое главное: если бы товарищ Тялкша...
Скирмонис сует письмо в карман пиджака, медленно, как во сне, встает со стула: да, если бы товарищ Тялкша... Во всем теле непонятное облегчение, ноги не чувствуют скрипучего паркета. Мысли взлетают наподобие исполинских стеклянных колонн и мгновенно рассыпаются, из миллиардов ослепительных осколков создавая неосязаемые, единственно взором души зримые миры, понятные лишь художнику. Стены комнаты, потолок, картины, мебель — все рядом, но и далеко, все неверно, словно это нарисованная кем-то декорация. И лишь одно верно — рассыпающиеся колонны мыслей, из осколков которых встают, тут же гибнут и снова встают все новые и новые миры...
Портрет Модестаса Тялкши... Медленно кристаллизуется среди этих стеклянных колонн, возникая как бы из мглы. Скирмонис смотрит на него с ненавистью, яростью, возмущением, но его одолевает уже и другое чувство — праздничное ликование: портрет уже не таков, совсем не таков, каким он его вылепил! Опьянев от блаженства, которое знакомо лишь творцу в миг вдохновения, всем своим существом запоминает внезапную метаморфозу произведения, происходящую в воображении, все отчетливее понимая, что этот набросок — лишь жалкое начало гигантского замысла, который он вынашивал долгие годы.
«Надо поглубже заглянуть в душу этого человека. Найти, бросить в лицо всю правду. Сегодня уже поздно. Но завтра — непременно. Человек, каким бы он ни был, не сможет по-новому не раскрыться, когда узнает, что по его вине (пускай и не прямой) загублена жизнь другого человека.
13
Вина? Нет, на этом заседании было сказано иначе: повторение старых ошибок, отставание от жизни. Весьма неопределенно, с тонкими намеками. Другой бы пропустил их мимо ушей, но Модестасу Тялкше и этого хватило, чтобы с горечью подумать: вот и дошел до конца дороги, старик. Тогда он обратился к товарищу У., решив лично получить разъяснение, и не дождался привычных утешительных слов («Мы ценим старые опытные кадры»), напротив, — в официальном тоне товарища У. звучала неприкрытая убежденность: что ж, вы, наверное, уже отработали свое, товарищ Тялкша, пора уступить место молодому, поспевающему за жизнью.
О такой опасности Тялкша подумывал и раньше, когда приходилось выслушивать более острую критику в свой адрес: он постоянно ощущал пугающее беспокойство за устойчивость своего служебного положения—если тронуться с места, но только вверх; передвинуться вниз, хоть и на одну ступеньку, — то же самое, что в могилу; вверх и только вверх! Однако опасность потерять занимаемый пост никогда еще не казалась ему столь реальной, как на сей раз. Даже в автомобиле, когда он ехал домой, его не покидало тягостное чувство: он как бы стал чужим самому себе. Словно впервые увидел, что машина выстлана ковром, что она слишком уж опрятна и неуютна, а водитель подчеркнуто подтянут и, кажется, лишь усилием воли сдерживает ироническую ухмылку. «А ведь ему и впрямь наплевать, если вместо меня здесь усядется другой начальник, — тоскливо подумал Тялкша, словно в этом автомобиле его везли (да еще из милости...) последний раз.— Да, да, наплевать. Чего доброго, радуется, что скоро получит нового хозяина. Вот скотина ! Интересно таким, а как же, так и ждут перемен, чтобы представился случай почесать язык, почему вот высокого понизили, а низкого повысили...»
Беспричинно разозлившись на водителя, с которым вообще-то ладил, он с полдороги велел повернуть обратно на службу, хотя и не было в этом надобности. Домой дескать, поедет через полчаса. Однако, выходя из машины, дал новое указание — ждать у подъезда, потому что в любую минуту может выйти.
А вышел, задержавшись на целый час, и ему было приятно (он почти злорадствовал) еще раз приказать водителю ехать — на сей раз уж действительно домой — и думать, что шофер наверняка еще не обедал и поэтому настроен далеко не радужно: Модестаса Тялкшу так и подмывало сделать хоть кому-то неприятность. «Много ли свершишь, когда перевалил за шестьдесят,—рассуждал он, поглядывая из-под набрякших век в окно машины, за которым бурлила жизнь города.—Не только ничего не свершишь, но и как следует не порадуешься плодам трудов своих. Да, да, плодам трудов своих. Разве таким Вильнюс был сразу после войны? Вот, скажем, эта улица, по которой только что проехали. Сплошные развалины. А сейчас опять дом к дому. Парки, скверики. По обеим сторонам шеренги лип. Выросли, цветут. Дышишь летом и надышаться не можешь — мед! А откуда бы эта зелень взялась, если б не руки и голова таких, как я? Мы сделали! Я! Расширился город втройне.
Где были пески, кусты, всякие хибарки с клопами да блохами, сейчас прямые, широкие магистрали, новые здания... Столица! Спускаешься на самолете, как в каком-нибудь Рио-де-Жанейро (если ночью),— огни, огни, ни конца ни края, целое созвездие. Не жизнь, а рай, так сказать. Дело твоих рук и ума, а, можно сказать, тебе больше не принадлежит. Да, да, больше не принадлежит».
Тялкша сжал кулаки — крепко, до хруста костяшек. Где-то около сердца стало пусто и холодно, вроде больно ущипнули его, и то ли от этого щипка, то ли уже раньше глаза его ослепил мучительный свет, словно он взглянул с близкого расстояния на солнце. Эта странная вспышка длилась ничтожную долю секунда, но Тялкше показалось, что за этот короткий миг он успел увидеть весь мир, а главное —свою смерть. Стараясь заглушить нарастающий страх, он попытался думать о сегодняшнем разговоре с товарищем У., но нить мысли оборвалась; а когда снова соединилась, то протянулась к торжествам прошлогоднего шестидесятилетнего юбилея, и он подумал: не дай бог, если б сейчас в машине случился сердечный приступ или в мозгу лопнул кровяной сосуд, — шофер наверняка затаил зло на хозяина, не слишком бы гнал в ближайшую поликлинику...
Поэтому вздохнул с облегчением, когда автомобиль, завернув в тихую укромную улочку, остановился у четырехэтажного каменного здания, где находилась квартира Тялкнш. Как и раньше, шесть комнат, но уже второй, а не третий этаж. Пришлось сделать капитальный ремонт и соединить две средних квартиры в одну, чтобы поместились просторная комната отдыха, столовая, а особенно гостиная. Следующий этап — отдельный домик с беседкой, увитой плющом... Мог быть... Но теперь уже не будет. Когда тебе за шестьдесят и перед глазами сверкают молнии, немного-то наживешь. Пенсионер! А пенсионер — ничто. Прошлогодний снег, который не греет, не студит, а помаленьку тает под забором. Так и ты в этой квартире. Растаешь, испаришься. Аминь. Да, да, аминь. Но тут же Тялкша вспомнил, что его отец умер восьмидесяти с хвостиком (значит, крепкий род), следовательно, если верить генетикам, для него, Модестаса, есть возможность удержаться на этой земле по крайней мере еще два десятилетия, добрая половина которых пройдет на трудовом посту. На своем посту. Только на своем посту, а не на какой-то персональной пенсии, черт побери.
Приободрившись, Тялкша воспрял духом, и строгость товарища У. показалась ему не такой угрожающей, а совсем уж хорошо стало, когда, медленно поднявшись до двери своей квартиры и приложив к груди ладонь, почувствовал ровные, хоть и немножко учащенные удары сердца. Хорошо!
Открыла домработница. В белом переднике, пропахшая луком и острыми приправами, — по-видимому, жарила для Андрианаса его любимый бифштекс по-турецки. Но Тялкше бросилось в глаза другое — угрюмое лицо женщины, на котором постоянно светилась приятная улыбка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Предстану в таком свете, что лучшие друзья удивятся, как Дате раньше от меня не удрала, посчитают, что всю жизнь во мне и было-то всего лишь столько, сколько вытекло, когда вскрыли облепленное водорослями брюхо. Нет, маэстро, ни за какие деньги в воду, пускай туда кидается этот мебельщик с гарнитурами спален да гостиных своего производства, когда Донге его до этого доведет. А я лучше приму эффективную таблетку. Бум, бум! Есть уже при себе такая штучка, завязанная в уголок носового платка. Достаточно рот разинуть, и...
Вы помните, как в тот вечер после спектакля я приволок к Вам в мастерскую бутылку коньяка? Говорил, что у меня влиятельный приятель, в буфете которого постоянно имеются отборные средства самоопьянения. Простите, уваж. тов. Скирмонис, но тогда я Вам немножно солгал. Этот приятель — простой осветитель сцены с месячным окладом в сотню рублей. Па первой скрипке в его семье играет жена, врач, работающая в психиатрической, такой же псих, как и ее пациенты, но умеющая к официальной зарплате добавить в два-три раза больше, прописывая своим безумцам дефицитные лекарства. Я не хвалю ее за это, но, увы, не могу и осудить, потому что не нашлись бы дураки, дабы платить вдесятеро за таблетку, если ее можно было бы легко получить в каждой аптеке. Ну, к ее чести, должен сказать: не взяла с меня ни копейки. Даже не усомнилась в том, что использую по назначению — для мышей, которых, как я соврал ей, расплодилось в нашем коммунальном публичном доме видимо-невидимо. Хоть и улыбнулась несколько подозрительно, но еще раз повторила способ применения: растворить таблетку в ведре бульона, залить этим бульоном отварной рис или лапшу и подать мышам. Десять тысяч смертей гарантировано. Такая таблетка призовет ко мне смерть за две секунды, маэстро. Аминь. Прощайте. Не поминайте лихом несчастного актера комедийного плана. Бум, бум, бум!
Бесконечно уважающий и ценящий Вас
Аурелиюс Стундис. Р. 8.
Раза три прочитал адресованное Вам письмо, дабы убедиться в том, что не наплел чепухи. Вроде чего-то и не хватает. Кроме того, я слишком часто бумкаю.
Но это влияние персонажа пьесы, которого мне предстояло сыграть на скорой премьере, но сейчас я, как и он, шагаю в могилу. Да и с моими ушами в последнее время что-то творится: время от времени в них раздается бумканье, что я нечаянно и зафиксировал в письме. Бум, бум, бум...
Только сложив письмо и сунув в конверт, я спохватился, что о многом не написал, так что моя решимость порвать все узы с этим светом, глубокоуваж. тов. Скирмонис, может показаться недостаточно мотивированной. Тем паче если из беспорядочного моего рассказа Вы не поняли, что вчера Градовский переехал на новую квартиру, кооперативную, жирной взяткой на целый год ускорив эту операцию. А Донге умчалась вместе с ним. Все произошло в последнюю минуту, и так неожиданно, что мы с Ядвигой почувствовали себя как во сне. Я сам, лопаясь от радости, помог перетаскать в грузовик мебель, узлы и прочую утварь. Осталась лишь какая-то мелочь. А вчера они с Ядвигой приехали на своей легковушке за этими мелочами и тут лее поцапались до драки. Черт знает, кто первый завелся, но даю голову на отсечение, что Градовскому этот конфликт был нужен позарез. Он пнул свою бабу ногой в зад, па ему — скалкой по голове. Ежи, как всегда в случаях, выскочил в дверь, вниз по лестнице, и — в автомобиль. А там уже сидела Данге... Бум, бум, бум...
Так оба и удрали, маэстро. Суд, объяснять нечего, наведет порядок, однако покамест Ядвига сидит в пустой замусоренной комнате с детьми и плачет. Чтоб им было на чем спать, я вынул матрац из своей двуспальной кровати, а сам, подстелив старое пальто, растянулся на полу. Вы заметили, что сейчас лунные ночи и ясная погода? Кровать зияла до утра посреди комнаты, как могила, а я, не отрывая обезумевших глаз, смотрел на нее и думал, думал... Правильнее будет сказать, не сам думал, а какая-то невидимая мясорубка проталкивала мысли, будто фарш, в застывший мозг, проявляя там когда-то снятый материал и располагая фотографии в таком порядке, что у меня нет теперь иного выхода, как побыстрее покинуть сию юдоль слез. Какое унижение, какой позор! Не знаю, может ли злейший враг так жестоко надругаться над человеком, как надругалась надо мной женщина, которую я рабски любил! Разве смогу я после всего этого посмотреть
людям в глаза? Уважать — нет, это уже слишком — хоть бы терпеть себя, высмеянного, оплеванного, выставленного последним идиотом? Нет, нет, маэстро, я не вижу никакого смысла жить! Могу примириться с утраченной любовью, с изменами, убедив себя, что этого нет, но закрыть глаза на предательство, презрение, издевку... Да что Вы, это уж слишком для Аурелиюса Стундиса. Не суть важно, что он актер комедийного плана, ничтожество на сцене жизни, но пока он еще не потерял уважения к себе и знает цену человеческому достоинству.
Теперь-то уж Вы наверняка поняли, уваж. тов. Скирмонис, что мое решение серьезно и всесторонне обосновано. Нет иного пути, кроме этой таблетки мощностью в десять тысяч мышей. Таблетка и только таблетка! Сейчас опущу письмо в почтовый ящик, висящий у двери нашего дома, и, поднявшись в свою комнату по мерзкой скрипящей лестнице — последние аккорды предсмертной музыки, — проглочу этот эликсир вечного покоя, дабы покончить с горестями сей юдоли слез.
Еще раз Ваш А. С.
Скирмонис засовывает помятые листки в конверт, но тут же снова листает их и перечитывает. «Бум. бум, бум...» Пьян или спятил? Нет, почерк трезвого человека. Трезвого и принявшего твердое решение, хотя тон иронический, местами даже легковесный. Таким уж был Стундис, насмешливо называвший себя актером комедийного плана: своими ужимками комик, а в глубине души неизлечимый трагик. Надо бы позвонить в театр. Но какой смысл? Даже если захочешь попрощаться, не успеешь — письмо написано четыре дня назад. Вот тебе и жизнь: молодой, талантливый, а кончил так глупо, что не успел даже некролога заслужить. Но чего еще можно было ждать после такой психической травмы? Свести последние счеты с жизнью или остаться душевным паралитиком. Правда, есть люди, которые выпрямляются и после более тяжких потрясений, эти потрясения даже еще сильнее закаляют их; увы, Стундис, оказывается, далек от подобной твердости... «Бум, бум. бум...» Да, раз уж у тебя в мозгу бумкает, когда ты пишешь такие никому не нужные исповеди... пожалуй, лучший выход — уйти с арены жизни.
Скирмонис мучительно морщится, устыдившись последней своей мысли. Чувствует себя ужасно неудобно на своем венском стуле за письменным столом — словно какой-то взвешивающий чужие поступки чиновник. И все-таки какая малость иногда нужна, чтобы судьба повернула человека по другому руслу. Если б на его пути не подвернулась Данге... или если бы не толкался с Градовским в этом коммунальном скворешнике... Даже если бы толкался, но съехал раньше, как сам пишет... Или Градовские перебрались бы на новую квартиру... Много этих «если», и среди них одно, пожалуй, самое главное: если бы товарищ Тялкша...
Скирмонис сует письмо в карман пиджака, медленно, как во сне, встает со стула: да, если бы товарищ Тялкша... Во всем теле непонятное облегчение, ноги не чувствуют скрипучего паркета. Мысли взлетают наподобие исполинских стеклянных колонн и мгновенно рассыпаются, из миллиардов ослепительных осколков создавая неосязаемые, единственно взором души зримые миры, понятные лишь художнику. Стены комнаты, потолок, картины, мебель — все рядом, но и далеко, все неверно, словно это нарисованная кем-то декорация. И лишь одно верно — рассыпающиеся колонны мыслей, из осколков которых встают, тут же гибнут и снова встают все новые и новые миры...
Портрет Модестаса Тялкши... Медленно кристаллизуется среди этих стеклянных колонн, возникая как бы из мглы. Скирмонис смотрит на него с ненавистью, яростью, возмущением, но его одолевает уже и другое чувство — праздничное ликование: портрет уже не таков, совсем не таков, каким он его вылепил! Опьянев от блаженства, которое знакомо лишь творцу в миг вдохновения, всем своим существом запоминает внезапную метаморфозу произведения, происходящую в воображении, все отчетливее понимая, что этот набросок — лишь жалкое начало гигантского замысла, который он вынашивал долгие годы.
«Надо поглубже заглянуть в душу этого человека. Найти, бросить в лицо всю правду. Сегодня уже поздно. Но завтра — непременно. Человек, каким бы он ни был, не сможет по-новому не раскрыться, когда узнает, что по его вине (пускай и не прямой) загублена жизнь другого человека.
13
Вина? Нет, на этом заседании было сказано иначе: повторение старых ошибок, отставание от жизни. Весьма неопределенно, с тонкими намеками. Другой бы пропустил их мимо ушей, но Модестасу Тялкше и этого хватило, чтобы с горечью подумать: вот и дошел до конца дороги, старик. Тогда он обратился к товарищу У., решив лично получить разъяснение, и не дождался привычных утешительных слов («Мы ценим старые опытные кадры»), напротив, — в официальном тоне товарища У. звучала неприкрытая убежденность: что ж, вы, наверное, уже отработали свое, товарищ Тялкша, пора уступить место молодому, поспевающему за жизнью.
О такой опасности Тялкша подумывал и раньше, когда приходилось выслушивать более острую критику в свой адрес: он постоянно ощущал пугающее беспокойство за устойчивость своего служебного положения—если тронуться с места, но только вверх; передвинуться вниз, хоть и на одну ступеньку, — то же самое, что в могилу; вверх и только вверх! Однако опасность потерять занимаемый пост никогда еще не казалась ему столь реальной, как на сей раз. Даже в автомобиле, когда он ехал домой, его не покидало тягостное чувство: он как бы стал чужим самому себе. Словно впервые увидел, что машина выстлана ковром, что она слишком уж опрятна и неуютна, а водитель подчеркнуто подтянут и, кажется, лишь усилием воли сдерживает ироническую ухмылку. «А ведь ему и впрямь наплевать, если вместо меня здесь усядется другой начальник, — тоскливо подумал Тялкша, словно в этом автомобиле его везли (да еще из милости...) последний раз.— Да, да, наплевать. Чего доброго, радуется, что скоро получит нового хозяина. Вот скотина ! Интересно таким, а как же, так и ждут перемен, чтобы представился случай почесать язык, почему вот высокого понизили, а низкого повысили...»
Беспричинно разозлившись на водителя, с которым вообще-то ладил, он с полдороги велел повернуть обратно на службу, хотя и не было в этом надобности. Домой дескать, поедет через полчаса. Однако, выходя из машины, дал новое указание — ждать у подъезда, потому что в любую минуту может выйти.
А вышел, задержавшись на целый час, и ему было приятно (он почти злорадствовал) еще раз приказать водителю ехать — на сей раз уж действительно домой — и думать, что шофер наверняка еще не обедал и поэтому настроен далеко не радужно: Модестаса Тялкшу так и подмывало сделать хоть кому-то неприятность. «Много ли свершишь, когда перевалил за шестьдесят,—рассуждал он, поглядывая из-под набрякших век в окно машины, за которым бурлила жизнь города.—Не только ничего не свершишь, но и как следует не порадуешься плодам трудов своих. Да, да, плодам трудов своих. Разве таким Вильнюс был сразу после войны? Вот, скажем, эта улица, по которой только что проехали. Сплошные развалины. А сейчас опять дом к дому. Парки, скверики. По обеим сторонам шеренги лип. Выросли, цветут. Дышишь летом и надышаться не можешь — мед! А откуда бы эта зелень взялась, если б не руки и голова таких, как я? Мы сделали! Я! Расширился город втройне.
Где были пески, кусты, всякие хибарки с клопами да блохами, сейчас прямые, широкие магистрали, новые здания... Столица! Спускаешься на самолете, как в каком-нибудь Рио-де-Жанейро (если ночью),— огни, огни, ни конца ни края, целое созвездие. Не жизнь, а рай, так сказать. Дело твоих рук и ума, а, можно сказать, тебе больше не принадлежит. Да, да, больше не принадлежит».
Тялкша сжал кулаки — крепко, до хруста костяшек. Где-то около сердца стало пусто и холодно, вроде больно ущипнули его, и то ли от этого щипка, то ли уже раньше глаза его ослепил мучительный свет, словно он взглянул с близкого расстояния на солнце. Эта странная вспышка длилась ничтожную долю секунда, но Тялкше показалось, что за этот короткий миг он успел увидеть весь мир, а главное —свою смерть. Стараясь заглушить нарастающий страх, он попытался думать о сегодняшнем разговоре с товарищем У., но нить мысли оборвалась; а когда снова соединилась, то протянулась к торжествам прошлогоднего шестидесятилетнего юбилея, и он подумал: не дай бог, если б сейчас в машине случился сердечный приступ или в мозгу лопнул кровяной сосуд, — шофер наверняка затаил зло на хозяина, не слишком бы гнал в ближайшую поликлинику...
Поэтому вздохнул с облегчением, когда автомобиль, завернув в тихую укромную улочку, остановился у четырехэтажного каменного здания, где находилась квартира Тялкнш. Как и раньше, шесть комнат, но уже второй, а не третий этаж. Пришлось сделать капитальный ремонт и соединить две средних квартиры в одну, чтобы поместились просторная комната отдыха, столовая, а особенно гостиная. Следующий этап — отдельный домик с беседкой, увитой плющом... Мог быть... Но теперь уже не будет. Когда тебе за шестьдесят и перед глазами сверкают молнии, немного-то наживешь. Пенсионер! А пенсионер — ничто. Прошлогодний снег, который не греет, не студит, а помаленьку тает под забором. Так и ты в этой квартире. Растаешь, испаришься. Аминь. Да, да, аминь. Но тут же Тялкша вспомнил, что его отец умер восьмидесяти с хвостиком (значит, крепкий род), следовательно, если верить генетикам, для него, Модестаса, есть возможность удержаться на этой земле по крайней мере еще два десятилетия, добрая половина которых пройдет на трудовом посту. На своем посту. Только на своем посту, а не на какой-то персональной пенсии, черт побери.
Приободрившись, Тялкша воспрял духом, и строгость товарища У. показалась ему не такой угрожающей, а совсем уж хорошо стало, когда, медленно поднявшись до двери своей квартиры и приложив к груди ладонь, почувствовал ровные, хоть и немножко учащенные удары сердца. Хорошо!
Открыла домработница. В белом переднике, пропахшая луком и острыми приправами, — по-видимому, жарила для Андрианаса его любимый бифштекс по-турецки. Но Тялкше бросилось в глаза другое — угрюмое лицо женщины, на котором постоянно светилась приятная улыбка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49