А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Образцовая пара хамелеонов».)
— Мы с Роби были бы рады, товарищ Скирмонис, если бы вы при случае заглянули в нашу обитель,— слышит он ее голос.
Надо бы что-нибудь ответить, но несколько мгновений он стоит, парализованный вдруг прорвавшейся яростью. «Ненавижу лицемерие!» —истерически кричит бледное пятно — его лицо.
Глаза Вероники больше, чем обычно, в них страх и затаенная мольба.
Его охватывает злорадство. Взять бы ее под руку и проводить в зал до кресла! «Дорогая, я поменяюсь местами с твоим соседом и сяду рядом. Почему мы должны быть самими собой, лишь когда никто не видит?..»
Он протянул было руку, не в силах устоять перед этим губительным чувством, и, наверное, сделал бы то, о чем вскоре бы пожалел, если бы в тот же миг не раздался мелодичный басок (как отрезвляющий удар по лицу) над головой Вероники:
— Добрый вечер, коллега. М-да-а... Приятно, приятно...
Суопис!.. Скирмонис, растерявшись, минутку смотрит молча на тучное, холеное лицо и не сразу отвечает на приветствие. Вот это да! Мужа приволокла!
Пожимает (нет, только трогает) протянутую руку Суописа, роняет какую-то бесцветную фразу и уходит.
Вероника — в другую сторону, беззастенчиво вихляя задом; Суопис («Будто не отлученный от вымени теленок...») вслед за ней.
Скирмонис смотрит на сцену ничего не видящим взглядом. Пройдет целое действие, пока малость не расслабятся взбудораженные нервы. Но все это время, весь этот спектакль, он будет чувствовать за спиной их, Суописов. Это неважно, что купленный им билет она поменяла на два в другом ряду — подальше от сцены да поближе к краю,— все равно ни на секунду он не сможет забыть, что они сидят неподалеку. Он будет стараться освободиться от этого унизительного чувства, будет пытаться все внимание сосредоточить на сцене, но в голову будут лезть все новые и новые мысли, вдобавок такие, которые раньше никогда не приходили. Он вспомнит... да, он вспомнит многое, что до той поры сознательно отбрасывал как мелочи, поскольку, придав этому какое-то значение, он был бы вынужден эти мелочи анализировать, что неизбежно поставило бы его перед дилеммой, — на самом деле он этого жаждал, но еще больше боялся. Ему становилось страшно от мысли, что вскоре, вот-вот, опустится занавес, возвещая антракт, и в освещенном электрическим светом театре ему придется вернуться в полнокровную реальность. До последней секунды он был уверен, что эти пятнадцать минут толчеи просидит в зале, но, когда опустился занавес, все-таки встал и пошел курить. («Какая-то чертовщина — все делать наперекор здравому смыслу».)
Это открытие ошеломило его. По правде говоря, к тому же выводу он мог прийти и раньше — этим летом, когда Суопис уезжал в Дом творчества на взморье, а она, прикинувшись больной, украдкой уехала проведать мужа; или после этой некрасивой истории с путевкой в Друскининкай, где они решили вместе провести месяц, но в последний день она сказала, что не сможет, и неделю спустя уехала туда отдыхать с мужем по путевкам, купленным за его деньги. И вот сегодня опять... Может, это последний толчок, чтобы круг окончательно замкнулся, обратив в ничто все его попытки обмануть себя?
Когда он думал об этом, топчась с сигаретой в руке у раздевалки, подошел Аурелиюс Стундис, «актер комедийного плана», как он любил насмешливо представляться.
— Простите, товарищ Скирмонис...
— Прошу вас, прошу.
— Как спектакль?
— Разве вам так необходимо мое мнение? — раздраженно отрезал Скирмонис.
— Н-нет, извините... я просто так... Мне всегда приятно переброситься с вами словом-другим.
— Я вас слушаю. Но предупреждаю: забудем про квартирные дела.
— Нет, нет, не о квартире. Ни в коей мере! Мне очень неприятно, что причинил вам столько хлопот и неудобств. Простите...
— Что ж, слушаю вас.
Стундис растерян. Краснеет, густо моргая рыжими ресницами, его губы подрагивают. Ни следа от деланной бодрости, с которой он начал разговор.
— Хм... хм... Как это вам объяснить...—бормочет под нос, хмыкая через каждое второе слово.— Видите, бывает так... хочешь с человеком поговорить... надо... ясно, не с каждым... а когда начинаешь, вроде и не о чем... Разговору много, а не знаешь, с какого конца начать... Настроение, товарищ Скирмонис... Разговаривать с приятелем на улице, толкаясь среди людей, — одно дело, а если спокойно посидеть за кружкой пива — другое... Вы уж не обижайтесь, что я так, запанибрата... никакой я вам не приятель, разумеется... стадо вместе не пасли... я только потому, что уважаю, ну и вообще, вы такой человек...
Скирмонис смотрит поверх подрагивающего плеча Стундиса на стеклянную дверь, за которой идет сверкающий парад туалетов. Пара за парой (кое-где по трое и по четверо в ряду) движется непрерывная цепь. Много знакомых лиц. Из университета, институтов. Художники, журналисты, оруженосцы ее величества техники. Один-другой студент, пробившийся на премьеру благодаря положению родителей в обществе. А вот и Теличенасы. Опять они! А может, только показалось? Нет, правда Теличенасы. За ними, едва не наступая на пятки, Вероника со своим Робертасом. Оборачиваются, кивают головами. И улыбки, улыбки, улыбки... Блеск зубов, лоск празднично холеных лиц. Губ не видать, только зубы, зубы, зубы... Здоровые, с гнильцой или холодно сверкающие стертыми протезами. Шествие скелетов...
«Рони... Роните... Ха! Идет под руку со своим манекеном. Да, вцепилась ниже локтя. И так щебечет что-то своей Теличенене в затылок, что Суопис даже морду отворачивает. Вот олух! Ей-богу, надо быть последним идиотом, чтобы не понять, принадлежит тебе женщина вся или ты ее с кем-то делишь. Мастерица водить за нос, да, в этом она мастерица...» Последнее он, по-видимому, сказал вслух.
— Не понял...—с удивлением бормочет Стундис.
— А-а, вы...— вздрагивает Скирмонис— Мне хотелось... мне просто интересно, почему вы в этом спектакле не заняты?
— Я дублирую одного из главных героев. Неужели не заметили в программе? — Стундис немного задет такой невнимательностью обожаемого скульптора.— Жаль, что вы поспешили на премьеру; послезавтра в этой пьесе увидели бы меня.
— Виноват. И радуюсь. Поздравляю, поздравляю, товарищ Стундис. — Скирмонис крепко пожал ладонь Стундиса.—Я никогда не сомневался в вашем таланте.
Опять Теличенене с Суописами. Возвращаются, сделав круг. Суопис теперь с краю. Смеется над чем-то, наклонясь над Теличенасом. Этот тоже сияет, как фестивальный факел. Счастливы! Притворяются или на самом деле счастливы? Наконец, какая разница, если люди умеют так радостно себя настроить?
Скирмонис поеживается, словно за шиворотом оказался кусок льда. Настроение Стундиса теперь ему очень даже понятно. Его ведь придавила такая же тяжесть невыплеснутых чувств, желание отгородиться от всех и, закрывшись вдвоем с таким же несчастливцем, распахнуть сердце. Нет, не обязательно трогать рану голыми руками. Можно говорить совсем о другом. Или ни о чем не говорить. Главное, что перед тобой такая же игрушка судьбы, у которой хватит таланта сыграть что угодно, только не равнодушие к оскорбленному достоинству человека.
— Я счастлив, товарищ Скирмонис, что вы так высоко цените мои способности,—с печальной улыбкой говорит Стундис.
Скирмонис отвечает ему такой же, добавляя, что после спектакля он не торопится домой, и если у уважаемого артиста есть настроение посидеть часок за рюмкой, то мастерская для этого, надо думать, самое подходящее место.
4
Наверное, авария в электросети. А может, пробки перегорели? «К черту все эти капризы техники, посидим лучше при свечах!»
Задевая в потемках за мебель, Скирмонис добирается до стола, нашаривает в ящике свечи, но не спешит зажигать. «Темнота успокаивает нервы, чувствуешь себя смелее и безопаснее, человек был бы куда счастливей, если б природа не приспособила его для жизни при свете». Минутку сидит в кресле, прищу-рясь, со свечами в руках. Свыкшиеся с темнотой глаза уже различают светлые щели в ставнях, в которые вместе с сизой осенней ночью проникает глухой рокот автомашин, несущихся по старому городу. «Да, хорошо в темноте — слышишь, но не видишь грязи жизни. Да и сам как бы таешь, переходя в небытие. Блаженное состояние душевной летаргии».
«Событие в театральной жизни... Что именно? Этот спектакль? Болтовня снобов! Такой же серый общипанный воробей, как и другие. Герои пьесы — тоже. Теличенасы с Суописами куда ярче. Ни одна сцена не застряла в памяти. Самая яркая — как Вероника вихляла задом. Вот это настоящая жизнь. Живут, а как же! Как положено образцовой супружеской паре, педагогам. В эту минуту оба мчатся к себе в Лаздинай. Уже примчались, если удалось поймать такси. Да и на автобусе могли успеть, пока я пешком дотопал до мастерской. Поставили на газовую плитку чайник, поужинают, поглядывая друг на друга,—и в постель... Ей-то ведь все равно: в своей спальне со своим или здесь, в мастерской, с чужим. Главное, чтоб мужчина был, не козел. А может, сошел бы и козел, если б можно было ввести его в общество да потешить свое тщеславие. Интриганка, кокотка».
Вскакивает, возвращенный к действительности звонком. Телефон? Или Стундис наконец явился? Неужели он задремал? Несколько мгновений прислушивается, затаив дыхание. Тишина. Чиркнув спичкой, ставит свечу на стол, подогрев конец, чтоб приклеилась. Рядом с ней — другую. Противный стол. Завален бумагами, фотоснимками. Мерзко воняет под носом пепельница, набитая окурками. На полу настоящая помойка — пустые бутылки, газеты, раскиданные по всей комнате поленья, куски каменного угля, принесенные когда-то для камина... Свинарник! А раньше здесь все блестело... Уне... Да, Уне, она навела бы порядок. Но ей строжайшим образом запрещено переступать порог. «Нора летучих мышей. Влюбленных летучих мышей. Нет, играющих во влюбленность...»
Ноги шуршат по мусору, меряя эту нору. Стол, диван, камин и опять стол. Его тень блуждает по стенам, словно привидение, сливаясь с тенями предметов, со свечой в руке выходит из комнаты в мастерскую. В ноздри шибает запах тления. Скульпторы прячутся друг за дружку, как настигнутые преступники. Не мастерская, а кладбище, где вскоре еще один покойник займет последний квадратный метр холодного песка.
Звонок. Теперь уж точно. Неужели Стундис передумал и ему придется в одиночестве выпить эту бутылку коньяка?
Не торопясь идет по кладбищу своих скульптур к телефону. «Пускай звонит. Если не успею снять, тем лучше. Значит, так суждено. Суждено, суждено, суждено...» Бормоча это, как заклятье, снимает с рычага трубку, медленно подносит к уху. «Алло, алло! — слышны скрежещущие жестью крики. Скирмонис ядовито улыбается — ему уже ясно, кто хочет с ним говорить,—машинально делает движение, словно швыряя трубку, но все-таки, после короткой борьбы с собой, прижимает ее к уху.
Вероника. ...алло, ты меня слышишь? Алло, алло, это мастерская товарища Скирмониса?
Скирмонис. Нет, бюро добрых услуг. Для женщин.
Вероника. Ну знаешь, Людас... Целую минуту кричу в трубку, а ты держишь ее в руке... Не скажу, что это самый подходящий стиль в обхождении с женщинами.
Скирмонис. Стиль диктуют обстоятельства, уважаемая.
Вероника. В твоем голосе добрая доза желчи, дорогой. Что случилось? Пьеса испортила настроение?
Скирмонис. Нет, Вероника, пьеса как пьеса, я просто устал, потому что вместо одного пришлось
посмотреть два спектакля, а второй, как вижу, еще продолжается...
Вероника. Послушай, Людас... я должна извиниться перед тобой, но иначе поступить не могла...
Скирмонис. Где же этот твой придурок, раз так смело выражаешься? В ванне плещется?
Вероника. Я из автомата, у нашего гастронома. Сказала, что должна на минутку забежать к подруге. Нам надо все выяснить, Людялис.
Скирмонис. Мне-то все ясно, Вероника. И давно. Но как следует глаза открылись только сегодня. Так что нечего зря рот разевать, уважаемая.
Вероника. Говори: Рони, Роните, Роняле!
Скирмонис. Вероника. Когда-то была Рони, Роняле, а теперь — Вероника.
Вероника. Странный ты человек! Как можно перед сном дергать нервы себе и другим?
Скирмонис. Надо было думать об этом с утра, а не вечером.
Вероника. А что будет, если я вдруг все брошу и прилечу к тебе в мастерскую? Вот сейчас, сию же минуту? Ну, мой жестокий Отелло?
Скирмонис. Не знаю. Наверное, все собаки на свете подохнут.
Вероника. Вот правда, сяду в такси и прилечу. Убаюкаю супруга и — к своему Лю; беда только, что Гинтасу нездоровится.
Скирмонис. Ха-ха-ха!
Вероника. Вижу, опять мне не веришь. Ну что ж, подозревать всех и всегда — это твоя черта. Если хочешь знать, этот рак разъедает нашу любовь. Женщина пришла в театр со своим мужем... Страшное дело, вы только подумайте! Может, мне надо было плюнуть ему в лицо за то, что он купил билеты, и прибежать одной, как договорились? Вот это уж нет. Может, когда-нибудь и будет так, но не сейчас — каждая птичка в свое время поет.
Скирмонис. Вот и запела.
Вероника. Кто?
Скирмонис. Да твоя птица. Сорока или иволга — неважно. Короче говоря, запело то, что мы привыкли называть душой. Птица твоей лжи и лицемерия. Давно уже запела, только я не хотел в это верить.
Вероника. Все-таки решил меня оскорблять,
пока не рассержусь, да? Что ж, пожалуйста, только не по телефону.
Скирмонис. А как? Письма в наш век — слишком уж медлительное средство общения, когда надо что-нибудь срочно решить.
Вероника. О каких решениях ты говоришь? Мы должны встретиться, мой милый, вот и все. И как можно скорее. Все наши размолвки только оттого, что мы редко видимся. Подумать только, целых три дня прошло, как мы в последний раз... Помнишь? Хи-хи-хи... Неужели ты не соскучился по своей Рони?
Скирмонис. Не паясничай. Я не шучу, Вероника.
Вероника. Знаю, знаю! Поэтому и говорю: завтра в пять, нет, в половине шестого у тебя в мастерской. Хорошо?
Скирмонис. Нет, нехорошо. Незачем нам больше встречаться: я слишком стар для эротических игр. Да и ты не так уж молода... Не говорю, что нет мужчин моего возраста, которые бы охотно согласились продолжать эту бессмыслицу. Может, и я сам... Да, я не раз об этом думал. Но для начала я должен поверить, что это все искренне, честно, без лжи, коварства и обмана. Увы... увы, уважаемая, время показало, что я ошибался. Нет, нет, ты верно расслышала — это была ошибка. Не охай и не устраивай представление. Я не так уж глуп, чтоб не понять, почему ты поменяла один билет на два. Старая тактика, испытанная еще прошлым летом, когда мы договорились вместе провести месяц в Друскининкай, но через неделю, выдумав кучу лживых оправданий, ты укатила туда с ним. Ничего не скажешь, верный ход, когда хочешь и мужа не потерять, и щедрого любовника сохранить. Но мне противно им быть, сама знаешь. Противно и стыдно. Порядочная женщина на твоем месте отважилась бы сказать: боюсь потерять Робертаса: он для меня только надоевший предмет обстановки, но нужный предмет, постарайся меня понять, дорогой, и будь дальше плюшевым медвежонком для своей Рони... Да, к сожалению, было такое время, когда я говорил тебе: люблю, но, ударившись лицом в грязь твоего душевного мирка, убедился, что это было только временное умопомрачение, вот я и решил побыстрее все оборвать. Мой совет тебе: не пытайся больше поймать меня в свои сети.
Вероника. Боже мой, какой абсурд... какой абсурд... Какая чушь! Нас наверняка слушают. Тебе не стыдно?
Скирмонис. И пускай слушают, черт возьми, неужто мы собираемся власть скидывать? Стыдно! Почему должно быть стыдно? Может, за то, что я был дураком и верил каждому твоему слову?
Вероника. А, теперь-то я понимаю, куда ты клонишь: я тебе должна за эту путевку в Друскинин-кай. Хорошо, на днях верну.
Скирмонис. И за билет на сегодняшний спектакль не забудь. Ха-ха-ха! И за тряпки, которые я тебе накупил!..
Вероника. Ну и кретин... Адью, кретин, желаю сладких снов! Когда очухаешься, позвони. Но очень сомневаюсь, смогу ли я тебя простить...
Скирмонис ищет слов для ответа, но над ухом раздается сухой щелчок, а потом пронзительные гудки — положили трубку. Вот истеричка! Но и он хорош. Надо было хладнокровнее, серьезнее. Или вообще не заводить разговор. Да, лучше всего было бы не рассусоливать. Между нами все кончено, не хочу тебя ни видеть, ни слышать. Точка! Нервы не выдержали. Нет, это уже не нервы, причину надо искать глубже. И не вспышка злобы, не обиженное самолюбие. Нет, все не то. Когда-то они повздорили, и Вероника сказала: «Давай не забираться в эти противные дебри. Если ради каких-то идиотских принципов мы начнем копаться друг в друге и искать грязь, родится ненависть, и тогда — конец любви». Да, ненависть, не что иное, именно ненависть. Да, теперь-то я уверен, что наша любовь была мнимой, что это было лишь постыдное недоразумение, что это позорнейшая страница моей жизни. Да, да, Вероника Суопене — это позорнейшая страница моей жизни, и я бы все отдал, чтобы вырвать ее...
Скирмонис вынимает из шкафа бутылку коньяка, две рюмки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49