Хамелеоновы цвета
Роман
Часть первая
Вдохновленные богами
Что мука моя? И мое вдохновенье? Души сумасбродной полет... Лишь крови движенье и сердца биенье, Которых могила ждет.
Майронис
1
В семь часов утра Людас Скирмонис на ногах. Душ, чашка кофе с ломтиком черного хлеба, кишащая людьми улица. Да, ровно в восемь он на улице. Как всегда, когда всерьез впрягается в работу.
Многоликий город, задыхавшийся ночью в тесных квартирах, осипший, покашливающий, не успевший продрать заплывших с похмелья глаз, плывет по тротуарам, скапливаясь на остановках троллейбусов, откуда нескончаемым потоком — галдящим, толкающимся, наступающим на ноги, перебранивающимся на разных языках — зальет сотни и тысячи контор, магазинов, фабричных цехов. А после семи — восьми часов работы вся эта пестрая масса — выжатая, усталая, с издерганными нервами — снова хлынет в широко разинутые, давящиеся людьми пасти троллейбусов, которые выплюнут ее (там, откуда забрали утром), словно выжатый лимон, обладающий, однако, феноменальным свойством обновиться за ночь и снова стать готовым к употреблению.
Когда подъезжает троллейбус, приходится поработать локтями, прокладывая дорогу сквозь толпу. Извините, пропустите, будьте добры. Кто-то, наклоняясь, чтоб прикурить сигарету, едва не всадил ее тебе в ухо, кому-то, кажется женщине, ты наступил башмаком на каблучок. Хамье! А еще одет прилично! Ах ты жеребец! Воздух насыщен запахом дешевых духов, табачного дыма, непроветренных постелей.
«Ладно. Пускай я буду хамом и жеребцом. Прощаю. Хотя бы потому прощаю, что мне не приходится тесниться в этом железном ящике, который именуется комфортабельным общественным транспортом. Будьте здоровы».
Он громко рассмеялся. Приподнял бы шляпу, еще больше рассердив этим наштукатуренную владелицу туфли (видел ее в рыбном магазине за прилавком), но стоит ли портить людям кровь с раннего утра... Тем более что его собственное настроение — лучше некуда. Чешет по тротуару шагом спортивной ходьбы, широко размахивая руками (много и энергично ходить полезно для здоровья — во всех газетах твердит медицина), а навстречу спешат люди — милые и прекрасные создания, особенно женщины. Спешат липы, равными промежутками выстроившиеся по обеим сторонам улицы. Хрупкие, сверкающие в электрическом свете,—ночью моросило, а под утро ударил легкий морозец, разукрасив деревья ледяным драгоценным убранством. Видел ли ты хоть раз в жизни такие прекрасные жемчуга в кудрях взлохмаченной липы? Такие прекрасные дома, окунувшие хребты крыш в чернильное небо, уже малость разжиженное исподволь занимающимся рассветом? Такую прекрасную облупившуюся каменную стену, каждый квадратный сантиметр которой — поэма любви, труда и страданий, созданная теми, кто давно ушел в небытие?
Троллейбусы с шумом проносятся мимо. Набиты битком. За окнами — мозаика позеленевших лиц: шляпы, платки, шляпки, ушанки. Вперед, вперед! Ползет автобус. Вереница грузовиков. Неотрегулированные двигатели яростно стреляют — моторизованная и пешая медицина не успевает подсчитывать децибелы. Черные клубы газов из выхлопной трубы МАЗа. Машины ныряют в голубоватую завесу дыма, отдающую соляркой. Взбеситься можно! Когда же наконец начнем не словами, а делом решать проблему загрязнения воздуха ?!
Людас Скирмонис улыбается. Разукрашенным морозцем лицам. Домам. Прохожим. Даже этой облупившейся каменной стене. В голове веселая пустота, нет в ней места для проблем. Нипочем газовые минометы МАЗа, децибелы, воздух, пропитанный соляркой. Смешат и выщербленные плитки тротуара, которые перекладывают каждый год. Все просто замечательно! Чудесно! Сегодня утром у него хорошее настроение. Он подозревает, в чем причина этого радостного состояния духа, но не хочет признаться. Даже подумать об этом. Пускай она остается в подсознании, эта причина, — иногда удобней не задумываться.
Навстречу идет женщина. Много их, как и мужчин, на этой оживленной улице — все-таки столица! — но его взгляд из многоликой толпы выхватывает именно ее. Сердце заливает теплая волна. Однако состроил серьезную мину. Сейчас приподнимет шляпу. Но она опередила:
— Доброе утро, товарищ Скирмонис. Остановилась. И ему приходится подать руку,
спросить, как дела, почему идет пешком на уроки, ведь, что ни говори, расстояние приличное. Не любит троллейбусной толчеи? Конечно, конечно, не большое удовольствие, когда ломают кости да лезут на тебя, как на дерево. Она кокетливо улыбается такому сравнению. («Образно, ни добавить, ни отнять, только художник может так выразиться».) Он тоже улыбается, невольно отталкивая от себя дразнящую волну, хлынувшую в него вместе с блеском глаз и доверительно раскрывшимися губами, на которых он уже видит поцелуй.
— Очень приятно было вас встретить, товарищ Суопене, но... видите ли...
— Вероника, меня зовут Вероникой. Быстро вы забываете женские имена, Людас.
— Простите, раз вам так больше нравится, уважаемая Вероника... Но я вас задерживаю, очень приятно было встретиться...—Протягивает руку, обуреваемый противоречивыми чувствами — желанием подольше побыть с ней и трусливым стремлением поскорее ее сплавить.
— Ох, еще бы нет, задерживаете, страшно меня задерживаете, Людас, я могу опоздать на урок и получить нагоняй от директора. Ужас! Однако рискну.— Несколько мгновений она смотрит с лукавой улыбкой на Скирмониса из-под лиловой шляпки.— Вы не заметили, что я люблю рисковать?
Он поежился, ошеломленный ее смелостью. Легкий румянец пробегает по тщательно выбритым щекам при воспоминании о том, что давно хотел похоронить на свалке прошлого: тот случайный визит к Суописам, их первое сближение три года назад, когда он задержался у них до полуночи, а прощаясь, долго и страстно целовал Веронику в коридоре. Пьяной она быть не могла, вряд ли за весь вечер осилила рюмки две. Он тоже не перебрал, и вот нашло же какое-то сумасбродство. Этот ее здоровила, с виду способный корчевать
пни. без долгих разговоров капитулировал перед рюмкой — отправился на боковую, оставив чужого мужа веселить свою жену. Хоть бы нагрузился как следует... Нет, просто так, притомился, дескать, да и пьется без аппетита, малость подташнивает, так что лучше пойти прилечь. Виновато улыбаясь и поглаживая кончиками пальцев поредевшую макушку, удалился в спальню, а они с Вероникой просидели несколько часов, которые пролетели как одна минута. Пирожки, что она пекла, были вкусными, взгляды — обжигающими, да и коньяк — не водичка, и он сам не почувствовал, как его ладонь очутилась на ее колене, как стал ласкать ее — обмякшую, не сопротивляющуюся,— и они, пожалуй, зашли бы далеко, если бы не подозрительные звуки за стеной, где прилег этот ее благодушный бизон.
(«— Он не любит тебя, Вероника.
— Он хороший.
— Я бы вытурил такого гостя, как вот Людас Скирмонис, если сам не догадывается уйти. Нет, взял бы его за шиворот, как шавку, и спустил с лестницы!
— Он воспитанный человек, Людитис. И деликатный.
— Деликатный? Господи боже...
— Ох, еще бы нет. Хороший и вежливый.
— Хороший... Ха! Много на свете хороших вещей, но они всего-навсего вещи... Он не любит тебя, Вероника».
Ушел взбудораженный, ошалелый, твердо решив позвонить наутро, как обещал, однако на свежую голову все показалось иным. Тогда раздался звонок. На второй или третий день. Он что-то буркнул, прикинувшись, что был пьян и ничего не помнит, попросил простить великодушно, и на этом все кончилось. Ему казалось, что кончилось. А на самом деле каждый раз, увидев ее (правда, это случалось довольно-таки редко), он чувствовал, что невозвратно потерял что-то; в душе веяло осенней грустью, неосуществленными мечтами, до слез было жалко себя, и он поспешно запирался в своей мастерской, чтобы яростной работой восстановить душевное равновесие.
— Вторая неделя, как мы встречаемся почти каждое утро, — переводит он разговор.
— Я смени па школу.
— Да? -Да.
— Но сейчас вам далеко на работу.
— До центра добираюсь на автобусе, а оттуда, как видите, на своих двоих.
— На изящных двоих. — Он даже рот разинул — до того неожиданно сорвалось это с языка!
Смех. Приглушенный, воркующий смех из-за воротника под пантеру. И без того небольшие глаза сомкнулись, как два цветка перед наступлением ночи, только узкие щелки — отточенные лезвия — обжигали пламенем, в котором азартно отплясывали польку бесенята.
— Спасибо, Людас. Вы, кажется, не изменились: такой же остроумный, полный приятных неожиданностей. Я рада. Жаль, что тогда мы как-то отдалились. Но никогда не поздно... Почему бы нам не дружить... семьями?.. Конечно, если это для вас не обременительно. О вашей Уне я слышала много хорошего, мы бы нашли с ней общий язык. Мой Робертас тоже прелестный человек, надо только узнать его поближе, сами убедитесь. Не отказывайте, ради бога, Людас, приходите в следующую субботу вместе с женой на ведарай1. Нет, что вы, какой там банкет! Приедет из деревни мама, привезет свеженины, а мы ее съедим. Может, будет кто-нибудь из общих знакомых. Клянусь вам, скучать не придется. Придете?
Отводит взгляд от этих бесенят, отплясывающих азартную польку, исследует выщербленные плиты тротуара. На ведарай? Деревня... Что ж, приятная, даже волнующая перспектива на часок-другой перенести деревню в город, вернуться туда, откуда много лет назад ушел. Но в следующую субботу — вряд ли... Конечно, очень бы хотелось... благодарен, но в последнее время форсирует одну работу, даже день седьмой не отдыхает.
Вероника огорченно кусает губу.
— Мы можем на неделю, на две отложить... Напишу родителям... Только пообещайте, что придете.
Скирмонис, сам не понимая, какого черта упорствует, качает головой: нет, нет, ради него не стоит откладывать, все равно он не может обещать твердо.
Ведарай — национальное литовское блюдо.
Занят и еще раз занят. Злосчастная профессия у художника. Нормальный человек пять дней в неделю работает, два проводит, как ему нравится, а мы вкалываем без передышки по нескольку месяцев, пока не завершим то, что начали. Выдумал какой-то дурак вдохновение. Вот и пользуемся им, пока не выдохнемся.
— Я понимаю, Людас, — соглашается Вероника, похоронив тяжелый вздох в высоко вздымающейся груди.— Моего Робертаса тоже не тронь, когда находит вдохновение. Но мы, женщины, народ терпеливый, умеем ждать. Ждать и надеяться. И я, уважаемый Людас, верю, что однажды вы кончите это свое грандиозное произведение и найдете время...
— Ну конечно, Вероника! Пожалуй, даже раньше, чем вы думаете, могу выкинуть штуку: поймаю вашего любезного муженька где-нибудь на улице и — веди гостя поужинать, товарищ Суопис!
— Это было бы замечательно, Людас! Я буду ждать. — Она изящно протягивает ладошку, слегка приподнимает, когда он берет ее (намек на поцелуй), но он притворяется, что не понял. — Вы слышали, что я сказала: буду ждать!
— Обязательно, Вероника. Как только управлюсь с работами. Мне всегда приятно вас видеть.
— И мне вас, Людас. Особенно вас.
— Я рад. Что ж, до свидания, Веро...
— ...Веролина...
— ?!
— Веролина. Забыли уже? Это вы так переиначили мое имя в тот вечер. Три года назад. Видите, как хорошо я все помню.
— Просто удивительно.
— И мне удивительно. Увы, это факт.
— Увы? Почему «увы»?
— А просто так. Это мой секрет, уважаемый Людас. Поделюсь когда-нибудь, если будете паинькой. А может, со временем сами догадаетесь,—кокетливо говорит она. Охает, посмотрев на часики: вот рассеянность-то ! Опоздала на пять минут — не меньше. — Я побежала! До свидания, Людас. И запомните, я не всегда такая рассеянная, не забуду, что вы обещали.
Уходит. Нет, почти убегает. Мелкими, дробными шажками. Исчезла в толпе. Эти проворно мелькающие ножки, шляпка, пятнистость пантеры. Поглотила ее толпа, как лес зверя.
«Веролина... Пускай будет Веролина, черт бы ее побрал, какая разница? Чего только не выдумаешь, когда алкоголь шибанет по мозгам. Но и она баба с фантазией. Мама, свеженина из деревни. Ведарай. Приходите на ведарай, Людас. С Уне. С первым попавшимся приятелем. Да хоть с самим хозяином — с милым Робертасом Суописом. Неважно с кем. Хоть самого дьявола прихватите, если одному не с руки, но появитесь. Вы, Людас Скирмонис, видный литовский скульптор. А другие — как хотят. Другим не обязательны эти картофельные колбасы. И маме с ее свежениной, и Уне, и Робертасу. Давно вышедшие из моды калоши, которые оставлялись в прихожей, перед тем как войти в комнату. Да заходите и в калошах, потерпим. Но только потому, что они на ваших ногах».
Скирмонис фыркает в воротник. Навстречу все идут и идут. Женщины, мужчины. Дети с ранцами на спине. Смесь возрастов и полов, олицетворяющая в своем разнообразии нескончаемую трагедию человечества: вечное его обновление через любовь и смерть. Сколько здесь, в этой людской реке, сокрыто страстей—любви и ненависти, верности и предательства! Лицемерия, обмана...
«Мой Робертас тоже прелестный человек, надо только узнать его поближе...» Его! Не кого-нибудь другого — его! Только ради этого ты приди к ним, нажми на картофельные колбасы и изучай удивительный характер Суописа. Моего Робертаса, прелестного человека... Моего!
Ах вы, женщины, женщины...
Скирмонис улыбается, даже негромко похохатывает.
Скирмонис мурлычет под нос популярный мотивчик. Ему весело, настроение у него — лучше некуда.
Уже целую неделю почти каждое утро он встречает ее («Вероника, Веролина, Веролите...»), уже целую неделю ему весело, и настроение у него — лучше некуда.
2
Старый вильнюсский дворик. Тесный неправильный треугольник, зажатый между облупившимися, почерневшими от времени стенами. Двадцатый век
от телевизора и газовой плиты бросает взгляды из окон девятнадцатого века. Воняет оседающим из труб дымом — каменный уголь. Это уже шаг назад, поближе к Стеффенсону, к романтике. Остро несет мочой. От стен, закоулков и подворотни, ведущей к улице. Где-то во дворе спрятан и туалет, но прохожим пьяницам удобней тут же — на стены в темном углу. («— Постеснялись бы, гражданин. Культурные люди этого не делают.
— Да при чем тут культура? Отвяжись, если в рыло не хочешь. Под этой подворотней господа разгуливали. Брызгал я на буржуазию! Вот что я делаю.
— Буржуазия давно похоронена, гражданин. Это наше прошлое, наша история. Все наше, вы понимаете?!
— Понимаю. Историю надо уважать. Разве я деревенский олух, не знаю? Не переживай, не опозорюсь, не выйду на улицу не застегнувшись».)
Людас Скирмонис сплюнул, наморщив нос. Не от возмущения, не от запаха. Машинально. Условный рефлекс, выработанный за эти пятнадцать лет. Взгляд, подхлестнутый тем же самым рефлексом, стреляет вверх. Как всегда перед дверью мастерской, пока шаришь в кармане в поисках ключа, невидимая рука запрокидывает твою голову вверх. Дым, сплошной дым... Тяжелое утреннее небо рушится на вековую готику. Грязное, замусоренное рваными тучами, из-за которых то тут, то там проступает синева. Пожалуй, еще распогодится. Солнце, щебет оживившихся птиц на лицах. По-весеннему радостные лица. Щедрые улыбки женщин. Правда, распогодится, уже видно. Но все это не для него, не для Людаса Скирмониса.
Толкнул плечом тяжелую дверь и спустился по лесенке (три ступеньки), перешагнув грань двух миров. В легкие хлынул тяжелый, спертый воздух, пронизанный специфическим запахом закрытого, давно не проветриваемого помещения, стены которого долгие годы впитывали пары сохнущей глины и гипса, различных химикатов, дым множества выкуренных сигарет, запахи кофе, алкоголя, подгоревшего масла, потому что этот маленький зал со сводчатым потолком, этот полуподвал, где до войны находилась мясная лавка, иногда превращался в гостиную, бар, миниатюрный ресторан: здесь угощали рабочих, отливших скульптуру, водителей, доставивших материалы, а с близкими друзьями скромно спрыскивали законченное произведение, сейчас уже погребенное с множеством других в гипсовых россыпях, громоздящихся до самого потолка у стен и превратившихся в забытый фрагмент прошлого, законсервированную мумию, отдающую могилой; и этот запах, сливаясь с запахом пота работающего здесь художника, создавал своеобразный настрой, встречающийся лишь в этом каменном склепе, в котором когда-то висели свиные туши, а сейчас в нем создают таинственный, не понятный многим мир, посвященный тому, другому миру, оставленному за толстыми стенами мастерской.
Нашарил выключатель. Полыхнул острый свет, на мгновенье ослепив его. Кладбище гипсового лома уставилось из всех углов. («Окружен мертвецами... Неужели это из-за них пережил столько радостей и страданий, пока не вдохнул в них жизнь?») Минутку постоял в растерянности посреди мастерской, словно по ошибке оказавшись в чужой квартире, не в силах стряхнуть странную внутреннюю дрожь, которая всякий раз охватывала его при встрече с глазу на глаз с порождениями своих рук.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Роман
Часть первая
Вдохновленные богами
Что мука моя? И мое вдохновенье? Души сумасбродной полет... Лишь крови движенье и сердца биенье, Которых могила ждет.
Майронис
1
В семь часов утра Людас Скирмонис на ногах. Душ, чашка кофе с ломтиком черного хлеба, кишащая людьми улица. Да, ровно в восемь он на улице. Как всегда, когда всерьез впрягается в работу.
Многоликий город, задыхавшийся ночью в тесных квартирах, осипший, покашливающий, не успевший продрать заплывших с похмелья глаз, плывет по тротуарам, скапливаясь на остановках троллейбусов, откуда нескончаемым потоком — галдящим, толкающимся, наступающим на ноги, перебранивающимся на разных языках — зальет сотни и тысячи контор, магазинов, фабричных цехов. А после семи — восьми часов работы вся эта пестрая масса — выжатая, усталая, с издерганными нервами — снова хлынет в широко разинутые, давящиеся людьми пасти троллейбусов, которые выплюнут ее (там, откуда забрали утром), словно выжатый лимон, обладающий, однако, феноменальным свойством обновиться за ночь и снова стать готовым к употреблению.
Когда подъезжает троллейбус, приходится поработать локтями, прокладывая дорогу сквозь толпу. Извините, пропустите, будьте добры. Кто-то, наклоняясь, чтоб прикурить сигарету, едва не всадил ее тебе в ухо, кому-то, кажется женщине, ты наступил башмаком на каблучок. Хамье! А еще одет прилично! Ах ты жеребец! Воздух насыщен запахом дешевых духов, табачного дыма, непроветренных постелей.
«Ладно. Пускай я буду хамом и жеребцом. Прощаю. Хотя бы потому прощаю, что мне не приходится тесниться в этом железном ящике, который именуется комфортабельным общественным транспортом. Будьте здоровы».
Он громко рассмеялся. Приподнял бы шляпу, еще больше рассердив этим наштукатуренную владелицу туфли (видел ее в рыбном магазине за прилавком), но стоит ли портить людям кровь с раннего утра... Тем более что его собственное настроение — лучше некуда. Чешет по тротуару шагом спортивной ходьбы, широко размахивая руками (много и энергично ходить полезно для здоровья — во всех газетах твердит медицина), а навстречу спешат люди — милые и прекрасные создания, особенно женщины. Спешат липы, равными промежутками выстроившиеся по обеим сторонам улицы. Хрупкие, сверкающие в электрическом свете,—ночью моросило, а под утро ударил легкий морозец, разукрасив деревья ледяным драгоценным убранством. Видел ли ты хоть раз в жизни такие прекрасные жемчуга в кудрях взлохмаченной липы? Такие прекрасные дома, окунувшие хребты крыш в чернильное небо, уже малость разжиженное исподволь занимающимся рассветом? Такую прекрасную облупившуюся каменную стену, каждый квадратный сантиметр которой — поэма любви, труда и страданий, созданная теми, кто давно ушел в небытие?
Троллейбусы с шумом проносятся мимо. Набиты битком. За окнами — мозаика позеленевших лиц: шляпы, платки, шляпки, ушанки. Вперед, вперед! Ползет автобус. Вереница грузовиков. Неотрегулированные двигатели яростно стреляют — моторизованная и пешая медицина не успевает подсчитывать децибелы. Черные клубы газов из выхлопной трубы МАЗа. Машины ныряют в голубоватую завесу дыма, отдающую соляркой. Взбеситься можно! Когда же наконец начнем не словами, а делом решать проблему загрязнения воздуха ?!
Людас Скирмонис улыбается. Разукрашенным морозцем лицам. Домам. Прохожим. Даже этой облупившейся каменной стене. В голове веселая пустота, нет в ней места для проблем. Нипочем газовые минометы МАЗа, децибелы, воздух, пропитанный соляркой. Смешат и выщербленные плитки тротуара, которые перекладывают каждый год. Все просто замечательно! Чудесно! Сегодня утром у него хорошее настроение. Он подозревает, в чем причина этого радостного состояния духа, но не хочет признаться. Даже подумать об этом. Пускай она остается в подсознании, эта причина, — иногда удобней не задумываться.
Навстречу идет женщина. Много их, как и мужчин, на этой оживленной улице — все-таки столица! — но его взгляд из многоликой толпы выхватывает именно ее. Сердце заливает теплая волна. Однако состроил серьезную мину. Сейчас приподнимет шляпу. Но она опередила:
— Доброе утро, товарищ Скирмонис. Остановилась. И ему приходится подать руку,
спросить, как дела, почему идет пешком на уроки, ведь, что ни говори, расстояние приличное. Не любит троллейбусной толчеи? Конечно, конечно, не большое удовольствие, когда ломают кости да лезут на тебя, как на дерево. Она кокетливо улыбается такому сравнению. («Образно, ни добавить, ни отнять, только художник может так выразиться».) Он тоже улыбается, невольно отталкивая от себя дразнящую волну, хлынувшую в него вместе с блеском глаз и доверительно раскрывшимися губами, на которых он уже видит поцелуй.
— Очень приятно было вас встретить, товарищ Суопене, но... видите ли...
— Вероника, меня зовут Вероникой. Быстро вы забываете женские имена, Людас.
— Простите, раз вам так больше нравится, уважаемая Вероника... Но я вас задерживаю, очень приятно было встретиться...—Протягивает руку, обуреваемый противоречивыми чувствами — желанием подольше побыть с ней и трусливым стремлением поскорее ее сплавить.
— Ох, еще бы нет, задерживаете, страшно меня задерживаете, Людас, я могу опоздать на урок и получить нагоняй от директора. Ужас! Однако рискну.— Несколько мгновений она смотрит с лукавой улыбкой на Скирмониса из-под лиловой шляпки.— Вы не заметили, что я люблю рисковать?
Он поежился, ошеломленный ее смелостью. Легкий румянец пробегает по тщательно выбритым щекам при воспоминании о том, что давно хотел похоронить на свалке прошлого: тот случайный визит к Суописам, их первое сближение три года назад, когда он задержался у них до полуночи, а прощаясь, долго и страстно целовал Веронику в коридоре. Пьяной она быть не могла, вряд ли за весь вечер осилила рюмки две. Он тоже не перебрал, и вот нашло же какое-то сумасбродство. Этот ее здоровила, с виду способный корчевать
пни. без долгих разговоров капитулировал перед рюмкой — отправился на боковую, оставив чужого мужа веселить свою жену. Хоть бы нагрузился как следует... Нет, просто так, притомился, дескать, да и пьется без аппетита, малость подташнивает, так что лучше пойти прилечь. Виновато улыбаясь и поглаживая кончиками пальцев поредевшую макушку, удалился в спальню, а они с Вероникой просидели несколько часов, которые пролетели как одна минута. Пирожки, что она пекла, были вкусными, взгляды — обжигающими, да и коньяк — не водичка, и он сам не почувствовал, как его ладонь очутилась на ее колене, как стал ласкать ее — обмякшую, не сопротивляющуюся,— и они, пожалуй, зашли бы далеко, если бы не подозрительные звуки за стеной, где прилег этот ее благодушный бизон.
(«— Он не любит тебя, Вероника.
— Он хороший.
— Я бы вытурил такого гостя, как вот Людас Скирмонис, если сам не догадывается уйти. Нет, взял бы его за шиворот, как шавку, и спустил с лестницы!
— Он воспитанный человек, Людитис. И деликатный.
— Деликатный? Господи боже...
— Ох, еще бы нет. Хороший и вежливый.
— Хороший... Ха! Много на свете хороших вещей, но они всего-навсего вещи... Он не любит тебя, Вероника».
Ушел взбудораженный, ошалелый, твердо решив позвонить наутро, как обещал, однако на свежую голову все показалось иным. Тогда раздался звонок. На второй или третий день. Он что-то буркнул, прикинувшись, что был пьян и ничего не помнит, попросил простить великодушно, и на этом все кончилось. Ему казалось, что кончилось. А на самом деле каждый раз, увидев ее (правда, это случалось довольно-таки редко), он чувствовал, что невозвратно потерял что-то; в душе веяло осенней грустью, неосуществленными мечтами, до слез было жалко себя, и он поспешно запирался в своей мастерской, чтобы яростной работой восстановить душевное равновесие.
— Вторая неделя, как мы встречаемся почти каждое утро, — переводит он разговор.
— Я смени па школу.
— Да? -Да.
— Но сейчас вам далеко на работу.
— До центра добираюсь на автобусе, а оттуда, как видите, на своих двоих.
— На изящных двоих. — Он даже рот разинул — до того неожиданно сорвалось это с языка!
Смех. Приглушенный, воркующий смех из-за воротника под пантеру. И без того небольшие глаза сомкнулись, как два цветка перед наступлением ночи, только узкие щелки — отточенные лезвия — обжигали пламенем, в котором азартно отплясывали польку бесенята.
— Спасибо, Людас. Вы, кажется, не изменились: такой же остроумный, полный приятных неожиданностей. Я рада. Жаль, что тогда мы как-то отдалились. Но никогда не поздно... Почему бы нам не дружить... семьями?.. Конечно, если это для вас не обременительно. О вашей Уне я слышала много хорошего, мы бы нашли с ней общий язык. Мой Робертас тоже прелестный человек, надо только узнать его поближе, сами убедитесь. Не отказывайте, ради бога, Людас, приходите в следующую субботу вместе с женой на ведарай1. Нет, что вы, какой там банкет! Приедет из деревни мама, привезет свеженины, а мы ее съедим. Может, будет кто-нибудь из общих знакомых. Клянусь вам, скучать не придется. Придете?
Отводит взгляд от этих бесенят, отплясывающих азартную польку, исследует выщербленные плиты тротуара. На ведарай? Деревня... Что ж, приятная, даже волнующая перспектива на часок-другой перенести деревню в город, вернуться туда, откуда много лет назад ушел. Но в следующую субботу — вряд ли... Конечно, очень бы хотелось... благодарен, но в последнее время форсирует одну работу, даже день седьмой не отдыхает.
Вероника огорченно кусает губу.
— Мы можем на неделю, на две отложить... Напишу родителям... Только пообещайте, что придете.
Скирмонис, сам не понимая, какого черта упорствует, качает головой: нет, нет, ради него не стоит откладывать, все равно он не может обещать твердо.
Ведарай — национальное литовское блюдо.
Занят и еще раз занят. Злосчастная профессия у художника. Нормальный человек пять дней в неделю работает, два проводит, как ему нравится, а мы вкалываем без передышки по нескольку месяцев, пока не завершим то, что начали. Выдумал какой-то дурак вдохновение. Вот и пользуемся им, пока не выдохнемся.
— Я понимаю, Людас, — соглашается Вероника, похоронив тяжелый вздох в высоко вздымающейся груди.— Моего Робертаса тоже не тронь, когда находит вдохновение. Но мы, женщины, народ терпеливый, умеем ждать. Ждать и надеяться. И я, уважаемый Людас, верю, что однажды вы кончите это свое грандиозное произведение и найдете время...
— Ну конечно, Вероника! Пожалуй, даже раньше, чем вы думаете, могу выкинуть штуку: поймаю вашего любезного муженька где-нибудь на улице и — веди гостя поужинать, товарищ Суопис!
— Это было бы замечательно, Людас! Я буду ждать. — Она изящно протягивает ладошку, слегка приподнимает, когда он берет ее (намек на поцелуй), но он притворяется, что не понял. — Вы слышали, что я сказала: буду ждать!
— Обязательно, Вероника. Как только управлюсь с работами. Мне всегда приятно вас видеть.
— И мне вас, Людас. Особенно вас.
— Я рад. Что ж, до свидания, Веро...
— ...Веролина...
— ?!
— Веролина. Забыли уже? Это вы так переиначили мое имя в тот вечер. Три года назад. Видите, как хорошо я все помню.
— Просто удивительно.
— И мне удивительно. Увы, это факт.
— Увы? Почему «увы»?
— А просто так. Это мой секрет, уважаемый Людас. Поделюсь когда-нибудь, если будете паинькой. А может, со временем сами догадаетесь,—кокетливо говорит она. Охает, посмотрев на часики: вот рассеянность-то ! Опоздала на пять минут — не меньше. — Я побежала! До свидания, Людас. И запомните, я не всегда такая рассеянная, не забуду, что вы обещали.
Уходит. Нет, почти убегает. Мелкими, дробными шажками. Исчезла в толпе. Эти проворно мелькающие ножки, шляпка, пятнистость пантеры. Поглотила ее толпа, как лес зверя.
«Веролина... Пускай будет Веролина, черт бы ее побрал, какая разница? Чего только не выдумаешь, когда алкоголь шибанет по мозгам. Но и она баба с фантазией. Мама, свеженина из деревни. Ведарай. Приходите на ведарай, Людас. С Уне. С первым попавшимся приятелем. Да хоть с самим хозяином — с милым Робертасом Суописом. Неважно с кем. Хоть самого дьявола прихватите, если одному не с руки, но появитесь. Вы, Людас Скирмонис, видный литовский скульптор. А другие — как хотят. Другим не обязательны эти картофельные колбасы. И маме с ее свежениной, и Уне, и Робертасу. Давно вышедшие из моды калоши, которые оставлялись в прихожей, перед тем как войти в комнату. Да заходите и в калошах, потерпим. Но только потому, что они на ваших ногах».
Скирмонис фыркает в воротник. Навстречу все идут и идут. Женщины, мужчины. Дети с ранцами на спине. Смесь возрастов и полов, олицетворяющая в своем разнообразии нескончаемую трагедию человечества: вечное его обновление через любовь и смерть. Сколько здесь, в этой людской реке, сокрыто страстей—любви и ненависти, верности и предательства! Лицемерия, обмана...
«Мой Робертас тоже прелестный человек, надо только узнать его поближе...» Его! Не кого-нибудь другого — его! Только ради этого ты приди к ним, нажми на картофельные колбасы и изучай удивительный характер Суописа. Моего Робертаса, прелестного человека... Моего!
Ах вы, женщины, женщины...
Скирмонис улыбается, даже негромко похохатывает.
Скирмонис мурлычет под нос популярный мотивчик. Ему весело, настроение у него — лучше некуда.
Уже целую неделю почти каждое утро он встречает ее («Вероника, Веролина, Веролите...»), уже целую неделю ему весело, и настроение у него — лучше некуда.
2
Старый вильнюсский дворик. Тесный неправильный треугольник, зажатый между облупившимися, почерневшими от времени стенами. Двадцатый век
от телевизора и газовой плиты бросает взгляды из окон девятнадцатого века. Воняет оседающим из труб дымом — каменный уголь. Это уже шаг назад, поближе к Стеффенсону, к романтике. Остро несет мочой. От стен, закоулков и подворотни, ведущей к улице. Где-то во дворе спрятан и туалет, но прохожим пьяницам удобней тут же — на стены в темном углу. («— Постеснялись бы, гражданин. Культурные люди этого не делают.
— Да при чем тут культура? Отвяжись, если в рыло не хочешь. Под этой подворотней господа разгуливали. Брызгал я на буржуазию! Вот что я делаю.
— Буржуазия давно похоронена, гражданин. Это наше прошлое, наша история. Все наше, вы понимаете?!
— Понимаю. Историю надо уважать. Разве я деревенский олух, не знаю? Не переживай, не опозорюсь, не выйду на улицу не застегнувшись».)
Людас Скирмонис сплюнул, наморщив нос. Не от возмущения, не от запаха. Машинально. Условный рефлекс, выработанный за эти пятнадцать лет. Взгляд, подхлестнутый тем же самым рефлексом, стреляет вверх. Как всегда перед дверью мастерской, пока шаришь в кармане в поисках ключа, невидимая рука запрокидывает твою голову вверх. Дым, сплошной дым... Тяжелое утреннее небо рушится на вековую готику. Грязное, замусоренное рваными тучами, из-за которых то тут, то там проступает синева. Пожалуй, еще распогодится. Солнце, щебет оживившихся птиц на лицах. По-весеннему радостные лица. Щедрые улыбки женщин. Правда, распогодится, уже видно. Но все это не для него, не для Людаса Скирмониса.
Толкнул плечом тяжелую дверь и спустился по лесенке (три ступеньки), перешагнув грань двух миров. В легкие хлынул тяжелый, спертый воздух, пронизанный специфическим запахом закрытого, давно не проветриваемого помещения, стены которого долгие годы впитывали пары сохнущей глины и гипса, различных химикатов, дым множества выкуренных сигарет, запахи кофе, алкоголя, подгоревшего масла, потому что этот маленький зал со сводчатым потолком, этот полуподвал, где до войны находилась мясная лавка, иногда превращался в гостиную, бар, миниатюрный ресторан: здесь угощали рабочих, отливших скульптуру, водителей, доставивших материалы, а с близкими друзьями скромно спрыскивали законченное произведение, сейчас уже погребенное с множеством других в гипсовых россыпях, громоздящихся до самого потолка у стен и превратившихся в забытый фрагмент прошлого, законсервированную мумию, отдающую могилой; и этот запах, сливаясь с запахом пота работающего здесь художника, создавал своеобразный настрой, встречающийся лишь в этом каменном склепе, в котором когда-то висели свиные туши, а сейчас в нем создают таинственный, не понятный многим мир, посвященный тому, другому миру, оставленному за толстыми стенами мастерской.
Нашарил выключатель. Полыхнул острый свет, на мгновенье ослепив его. Кладбище гипсового лома уставилось из всех углов. («Окружен мертвецами... Неужели это из-за них пережил столько радостей и страданий, пока не вдохнул в них жизнь?») Минутку постоял в растерянности посреди мастерской, словно по ошибке оказавшись в чужой квартире, не в силах стряхнуть странную внутреннюю дрожь, которая всякий раз охватывала его при встрече с глазу на глаз с порождениями своих рук.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49