А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Да, дружище. И вот теперь, когда после этой кровавой бури засияло солнце, я пришла на эти мостки с узелком белья, чтоб очиститься. Для меня это праздник, невиданный праздник. Мир! Я смою пятна слез и крови, хотя сама не пролила ни капли ее, соскребу грязь скотской похоти (я не запачкана, но принадлежу к тому же роду человеческому, его преступления жгут и мою совесть). Для того я и пришла в мир, чтобы очистить загаженное одеяние человечества, — я, Хеля Прачка!
Я замолкаю, задыхаясь от волнения. Минутку сижу, сжимая ладонями виски. В ушах отчаянно бухают удары сердца. Вот это да! Высказал то, о чем даже не задумывался, размышляя над своей скульптурой! Совсем неожиданный поворот! Будущее произведение кажется таким ясным, что получилась бы поразительная скульптура, если б можно было создать ее вот так, здесь же, на одном дыхании.
— Хеля, добрый мой ангел! — кричу, вскакивая на ноги.— Ты подала мне прекрасную идею! — Хочу броситься к ней, расцеловать, как счастливый мальчуган сестру, подарившую давно желанный предмет, но меня отбрасывает негромкий всхлип.—Да что ты на самом деле? Что случилось, Хеля?
Ответа нет. Только испуганный, удивленный взгляд
впивается в мое лицо, а по щекам катятся слезы, оставляя серебристые дорожки до дрожащего подбородка.
Не знаю, что и думать.
— Почему, Хеля? — спрашиваю шепотом; я испугался. Не ее слез, а того незнакомого чувства, которое поднялось во мне, как речная вода в ледоход, заливая грудь тревожным хмелем.— Я обидел тебя? Говори! Чем обидел, милая? — Как во сне, достаю носовой платок, вытираю мокрые щеки, а пальцами другой руки придерживаю детский подбородок. Разве это не странно: встретить два раза девчонку и внезапно почувствовать, что вырос вместе с ней в одной избе? А еще удивительнее знать — и она чувствует то же самое. — Ты прости, я не хотел, правда не хотел, Хелюня. Не сердись. Этот молодой человек совсем ничего себе, если и обидит кого, то не со зла, а по неразумию. Улыбнись этому трепачу, Хеля, покажи, что не сердишься, хоть он и правда не знает, в чем провинился.
Я смеюсь над собой, надеясь развеселить Хелю, но она уже плачет навзрыд. Откуда я мог знать, что ее, выросшую в таком окружении, где ласковое слово столь же редкий гость, как и вкусная еда, ласковость чужого человека потрясает до глубины души? Я ничего не знал. Даже когда она, успокоившись, открыла передо мной сердце и я услышал коротенькую историю ее жизни (брат погиб на фронте, отца войной забросило в Польшу, а мать умерла), даже после этого скупого ее рассказа я продолжал думать, что единственная причина ее слез — мысль о потерянных родных. Лишь гораздо позже я услышу с счастливо улыбающихся уст Хели: «Ты помнишь ту нашу встречу, Людас? Ты был так добр ко мне, так красиво говорил! Никто никогда не говорил мне таких слов, да еще так ласково. Разве что мама что-то похожее, когда я хворала. И я плакала как последняя дура, милый мой, а ты вытирал мои слезы, но я все равно плакала и плакала, так было приятно плакать и так хорошо, что ты вытираешь слезы».
Да, будут сказаны и такие слова. Вместе со взглядом любящих глаз и прикосновением ладони, пахнущей речной водой, к моим волосам. Будет сказано это и погружено в глубину души только для того, чтоб изредка вырывалось на поверхность, как солнечный луч из-за разорванных туч, освещающий тоскливый пейзаж умирающей осени. Но до этой минуты я успею съездить на каникулы в родные места, издеваясь над собой, над сентиментальной сценой на мостках и прикидываясь, что все забыл: нет — да, нет и не было такой девчонки с косами цвета меди, это сон, это фальшь, как многое в жизни, а на самом деле существует лишь пластилиновая Прачка, поскольку она — одна из деталей бесконечного мира искусства, а искусство в целом вечно и правдиво. Я помогу отцу скосить луг, помогу колхозу на уборке озимых, по воскресеньям буду бродить по полям, разглядывая камни (только скульптор может понимать их и любить, как садовод цветы), которых в наших местах немало, буду подыскивать себе всякие занятия, чтобы заглушить растущее беспокойство; но чем бы я ни занимался — изнурительной косовицей, блужданьем вокруг этих своих камней в полях или, наконец, ничегонеделаньем; с книгой в тени сада, — ни на час не удастся сбежать от медноволосой девушки с росинками веснушек вокруг носа. Хеля, да отвяжись ты, оставь меня в покое, взмолюсь я, проснувшись среди ночи, зная, что не смогу больше заснуть, а она ответит на мои мольбы грустной улыбкой, налегая на свой валек, раскачиваясь, будто тростинка, всем своим тоненьким станом. И я снова увижу переливающуюся, словно ртуть, воду Нерис, удары крыльев белоснежных чаек, прохожих на набережной за рекой, увижу ее, свою Хе-яю. Маленькие губки, раскрывшиеся цветком и обнажившие белизну зубов; влажный блеск заплаканных глаз; слезы, которые покатятся по бледным щекам, впитываясь горькой соленостью в мою ладонь, подставленную под дрожащий подбородок. Близость ее тела опьянит меня до одури, я захочу убежать от чувственного запаха кожи, от стройности босых ног, загорелых рук, но они будут всюду. Хеля заполнит все пространство вокруг меня, день за днем, все настойчивее и глубже проникая в мое сердце, которое, как я уже говорил, не раз оказывалось занятым, но только теперь начало понимать, что такое любовь. А осенью, в сопровождении неблекнущей ее тени, я вернусь в Вильнюс и долго буду бродить по берегам реки. Будет уже прохладно — ненастные дни, а ночи ясные, с заморозками, — женщины больше не спустятся со стиркой к реке. Тогда я перейду недавно построенный мост (еще без тех скульптур, которые позднее водрузят мои почтенные коллеги) и целыми вечерами буду бродить по району улицы Дзержинского, по >зким грязным переулкам среди пахнущих огородами домишек. Я встречу много женщин и девушек, озабоченных, спешащих по своим делам, и других, глазами охотящихся волчиц стреляющих в прохожих мужчин, но нигде не увижу ее, моей Хели Прачки. Я верил в теорию Эйнштейна. В то время он был непопулярен; люди, управляющие жизнью рядовых граждан, полагали, что Запад сплошь прогнил — никакого искусства, науки, никакого прогресса, даже ветер ядовит, когда дует с той стороны, но я почитал гениального американца и все надежды возлагал на счастливую случайность. Поэтому не стоит удивляться, что каждый день, улучив свободный часок, я бродил по городу, поглядывая на проходящих девушек, и не одна из них, чем-то похожая на Хелю, заставляла меня бежать за ней, заговаривать, а потом извиняться, сгорая от стыда.
И все-таки однажды... Да, в один прекрасный день случится это — Эйнштейн действительно был гениален!
— Хеля! Здравствуй, Хеля... Это я, Людас, не узнаешь?
— Людас... О, боже мой!..— Губы трясутся, но слов больше нет. И не надо: все говорят ее глаза, лицо, счастливая, широкая улыбка.
Мои руки раскинуты, будто крылья вырвавшейся на волю птицы. Вижу, как затрепетали мотыльки ее ресниц; на ней потертое осеннее пальтишко, перешитое из старого; прядь волос рвется на волю из-под дешевенькой, тоже не новой шляпки, которую она придерживает рукой, чтоб не унес ветер.
— Я тебя искал всюду, всюду, Хеля...— шепчу, чувствуя, как невидимая сила все шире расставляет мои руки, а ее лицо, овеваемое холодным ноябрьским ветром, все приближается, и через мгновение мы бросимся друг к другу в объятия, хотя вокруг люди, мимо идут знакомые, а чуть поодаль стоит мой приятель Скардис, уставившись на нас глазами испуганного филина.
— Я думала... не верила...—слышу над ухом теплый шепот.—Как удивительно... Как удивительно, Людас...
— Хеля, родная...
(«— Поздравляю, Людас, хорошую девку заимел,— скажет назавтра Скардис. Его неотесанная манера говорить обычно коробит меня, но сейчас я не думаю об этом. Пускай! Всё пустяки по сравнению с Хелей».)
Мы с Хелей заходим в первый попавшийся бар. Четыре или пять столиков, за стойкой бочка пива, буфетчица в грязном халате. Что будем пить? Надо же выпить по такому случаю? Вина? Хорошо. Послушайте, уважаемая, одну вина и сто грамм «столичной». Закуску? Нет, нет, крабов не надо. Куда ни зайдешь, все крабы да крабы... Смотреть противно. Лучше по два бутерброда с черной и красной икрой.
— Я тоже не люблю крабов, — говорит Хеля.
Но ее глаза лгут, я вижу, что лгут. В них написано: интересно, как выглядят эти крабы?
— Простите, товарищ, — говорю копающейся за стойкой буфетчице. — И еще банку крабов.
— Открыть?
— Да, целую банку. А две мы возьмем с собой — улыбаюсь я, держа в руке банку консервированных крабов. — Экспортные. Заграница не успевает сожрать, вот и нам досталось.
— Я... Я ни разу не пробовала...— покраснев, лепечет Хеля.
— Ничего в этом плохого. До войны и я не знал, что это за штука. Не знаю, сколько они тогда стоили. Но думаю, вот за эти три банки отцу пришлось бы отдать мешок пшеницы. Мои родители тоже были не богачи, Хеля.—Я наклоняюсь через стол, кладу ладонь на ее пальцы, бегающие по краю стола, и говорю, заранее извиняясь за откровенность: — Знаешь что, Хеля? Как бы неприятно ни было, давай говорить друг другу правду. Все недоразумения между людьми, все драмы и трагедии обычно начинаются с того, что мы врем. Ты меня поняла?
— Да, да, — кивает изящная головка в поношенной шляпке, и жаркий румянец еще гуще заливает бледные щеки.
— Я все время думал о тебе, Хеля. Все лето. Дня не было, чтоб не вспомнил тебя. Каникулы были длинные как никогда.
«И я»,— говорят ее глаза, ласково, со слепой верой смотрящие на меня из-под шляпки.
— Я часто к реке ходил, хотя там уже не стирают.
Вдоль и поперек исходил весь район Дзержинского, но моя Хеля канула, будто камень в воду. Даже в консерваторию сунулся, но там сказали, что такой нет. Есть одна Хелена, но, к сожалению, не вильнюсская.
— Меня не приняли в консерваторию. Говорят, что-то со слухом, а главное — игра... — Она едва не плачет. — Мне удалось устроиться на курсы медсестер. Я глухая и не умею играть, Людас.
Я придвигаюсь поближе вместе со стулом. Рука у нее теплая, трепещущая, как пойманная птица.
— Не стоит огорчаться, — говорю, глядя в ее потускневшие глаза. — Хороший медик — тоже своего рода художник. Каждая работа — искусство, если работать с талантом и любовью. А если ты не умеешь играть, это прекрасно, это просто чудесно, Хелюня. Именно такой и должна быть моя девочка: искренняя, настоящая, без грима.
— Может, оно и так, не знаю. Но я ничего так не люблю, как музыку. На следующий год опять буду подавать в консерваторию. Я не верю, что я глухая, Людас.
— Вот это мне нравится, Хеля! Молодец! Никогда не надо отчаиваться. — Накатывает чертовское желание сорвать с головы эту ее шляпчонку, сбросить с плеч поношенное пальтецо, всю ее одежонку, уродующую тело, и закричать: «Хеля, милая, посмотри на себя, разве ты не видишь, как ты прекрасна? Люди, она не верит; скажите этой Золушке, что она прекрасна!»
— Хеля, — говорю я почти шепотом, — родная, разве тебе не странно, что мы с тобой здесь? Мы с тобой, понимаешь? Я и ты. Ведь еще полгода назад мы были незнакомы, да и вообще какое у нас знакомство? Несколько часов пробыли вместе. Но мне кажется, еще до рождения я знал тебя. Удивительно, правда?
— Как в сказке,— шепчут ее губы.— И мне страшно, да, страшно, Людас, потому что сказка, какой бы длинной и чудесной она ни была, однажды кончается.
— Все кончается, милая. Для того природа придумала смерть. Давай не будем об этом. Любовь, которая приходит так, как наша с тобой, не на один день, не на год,—ее может убить только смерть. Мы созданы друг для друга, Хелюня. — Я ласкаю ее пальцы, перебирая по одному. Ласковые, добрые пальцы.
Мы встаем, будто договорившись. Я уверен, что
обоих на ноги поставила одна мысль: здесь тепло, вино приятно пьянит, но мы ведь еще ни разу не целовались...
(« — У твоей души высокая температура; по глазам видно, дружище, что ты на грани кризиса, — скажет мне потом Скардис.
— Я болен, Андрюс, неизлечимо болен. Ах, мой друг, какая чудесная болезнь — любовь! Впервые в жизни начинаю понимать, что значат слова поэтов — умереть от любви. Я чертовски счастлив, Андрюс.
— Что ж, замечательно. Я рад,— добродушно улыбается Скардис. — Счастливые минуты под забором не валяются, пользуйся щедростью солнышка, пока не настал вечерок.
— Не каркай, для нас вечерок никогда не настанет, Андрюс,— рассержусь я.— Мы с Хелей рождены друг для друга. Еще не были знакомы, а уже любили.
— Бывает, бывает, — буркнет Скардис, — судьба иногда любит подкинуть кое-кому лотерейный билет с крупным выигрышем. Мне бы хотелось, Людас, чтоб ты оказался среди этих счастливчиков.
— Я уже оказался, Андрюс; смейся, кусай локти от зависти, но я уже!..— закричу я, со злорадством глядя ему в глаза.
А года через два буду бродить, будто пес с переломленным хребтом, по этим кварталам с козами и огородами. Будет жаркое лето, солнце, воздух будет трепетать от буйствующей вокруг жизни, но мне покажется, что везде унылая пустота, а облупленные коробки домишек похожи на надгробья, окруженные деревьями, корни которых удобряет смерть. «Хеля, Хеля! — горестно заплачу я. — Почему ты так поступила? Разве нельзя было найти другой выход?» Я буду знать: надо все забыть. Навеки! Незачем копаться в этих руинах счастья. Но все равно каждый день буду ходить по тропинкам, исхоженным нами, и воображение будет вызывать воспоминания (здесь мы целовались, здесь обнимались, а там поклялись умереть, но не расстаться), безжалостно раня сердце.
— Так и рехнуться недолго,—скажет однажды Скардис, испугавшись не на шутку. — Будь мужчиной, возьми себя в руки. Да пропади она пропадом вместе со всей этой шляхтой. Попьянствуй две недели до потери сознания, чтоб даже на карачках не мог проползти по мосту на Дзержинского, и увидишь — все как рукой снимет.
— На Дзержинского... — печально вздохнул я, опять погружаясь в свое прошлое, как в бездонную яму.
Хеля не могла привыкнуть к новому названию этой улицы. Все Кальвария да Кальвария... Иногда я подшучивал над ней: выходит, мы гуляем по местам, где легендарный Христос терпел страстные муки? Если его Кальвария была такой, как наша, ему было за что умереть на кресте.
Да, Андрюс Скардис, было такое время, признаюсь, когда я говорил, что прежнее название этой улицы как бы символизирует драматическое состояние моей души... Было такое время!»)
7
— Человек во всем находит оправдание смысла своей жизни, — разглагольствует Скардис, шлепая рядом со Скирмонисом башмаками сорок четвертого размера. — Когда-то он, соорудив этот залатанный домик, знал, что исполнил свой долг перед детьми, а сейчас испытывает то же чувство, разрушив его, дабы составить из панелей многоэтажную коробку, в которой меньше чистого воздуха и покоя, но больше удобств. А когда и в ней ему станет тесно, опять уничтожит то, что создавал с великим энтузиазмом, и ничуть не будет чувствовать себя несчастнее, разрушая, чем чувствовал, созидая. Разрушать и строить, строить и разрушать. Эти два противоположножных полюса вросли в нас.
Скирмонис машинально останавливается. Немощеная улочка немного изогнулась влево; напротив открылся старый деревянный двухэтажный дом, за которым должен находиться просторный сад с огородом. «Однажды ночью мы с Хелей забрались в него и просидели на лавочке до утра. Была сказочно теплая ночь; мир казался цветущей оранжереей — невероятно маленькой и уютной».
— Этой части города меньше всего коснулась рука человека — разрушителя-строителя, если говорить твоими словами, — отвечает Скирмонис, унимая ше-
1 Кальвария — одно из названий Голгофы.
вельнувшееся сердце, взбудораженное воспоминаниями.—С самолета она, наверное, похожа на островок с искромсанными краями, в который клиньями врезаются новые многоэтажные дома.
— Вильнюсский Гарлем. С ним может сравниться разве что привокзальный район. Граждане всех возможных национальностей и профессий; местные и нахлынувшие после войны; из любви к другу, товарищу, брату, забредшему сюда за полночь, помнут кости, если нечаянно не вышибут души из тела, оставив валяться где-нибудь под забором. Когда закрывают рестораны, здесь можешь получить через знакомых «Московскую» за пять-шесть рублей или сахарный самогон, попивая который подыщи место на кладбище; ну и шлюху, значит, если есть охота и не боишься подцепить «генерала». Так что, дружище, и в нашем древнем Вильнюсе есть еще райские уголки, где человек может так-сяк удовлетворить свои низменные наклонности.
— Как вижу, ты здесь частый гость. И тебе, судя по всему, везет: покамест успешно избегаешь всех ловушек этого Гарлема,—не выдерживает Скирмонис, не поддев приятеля: склонность Скардиса вульгаризировать и сгущать краски всегда выводит его из себя.
— Да грех жаловаться, пока еще выходил сухим из воды, — добродушно соглашается Скардис. — Просто везет мне, да и знают меня тут.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49