Хотя, с другой стороны, почему бы ей не позвонить первой? Если действительно любит... Разве женская стеснительность и мужская гордость не стоят друг друга?
Он поднял трубку, на этот раз уже не надеясь услышать ее голос, и бросил свое привычное: «Слушаю!» Никто не ответил. Несколько секунд подержал трубку у уха («Алло, алло, я слушаю...»), но на том конце провода настойчиво молчали, пока он не нажал на рычаг. Вчера тоже был такой звонок и молчание. Мог звонить и кто-нибудь другой, но он всем своим естеством чувствовал, что это Вероника. Да, это она, нет ни малейшего сомнения. Он провел по лицу дрожащими от волнения пальцами и рухнул на диван. Минутку лежал, улыбаясь и глядя на сводчатый потолок, на котором, как на киноэкране, мелькали кадры недавних дней. Потом встал и с той же улыбкой счастливого победителя принялся бродить по мастерской. Фрагменты скульптур, макеты... Кладбище реализованных и неосуществимых замыслов... Как и та работа, которую начал с величайшим пылом, а сейчас только и делает, что каждый день со скукой разматывает мешковину и обрызгивает глину водой. Будет еще одна скульптура. Но что от этого изменится в жизни? Да и вообще, кому от этого лучше (а если и лучше, то меньше всего тебе самому), что ты сделал сотню, а не тысячу скульптур, или наоборот? Что работы, которые он собирался показать людям, остались в набросках, а те, о которых ты меньше всего думал, вошли в твою творческую биографию? Радость труда? Да, каждая из этих скульптур принесла тебе много счастливых часов.
Снова зазвонил телефон. Скирмонис, приготовившись к прыжку, напрягая всю силу воли, удерживал себя, пока не замолкли звонки. Не понимал и не рассуждал, почему так поступает, но каждый раз, когда раздавался телефонный зов, со злорадством повиновался необъяснимым внутренним импульсам. Потом прошел час, другой — никто больше не звонил. Он ждал, надеялся, что позвонят, зная, что на этот раз не устоит перед соблазном поднять трубку, однако телефон молчал. Вместо него раздался робкий стук в дверь. Бросился открывать, но, увы, за дверью не было Вероники, там стоял Скардис.
— Чего глаза выпучил? Это я, самый верный твой друг.— Скардис радостно хихикает, обдав Скирмониса водочным душком. Небритый, в грязной рубашке, но достаточно бодрый. — Звякнул твоей Уне. Выдала, где ты находишься. Ну и забаррикадировался же ты, приятель! Видно, твой телефон с особым устройством — не включается, почуяв сотню.
— Заходи.
— Обязательно. У меня серьезное дело. Скирмонис свысока улыбается.
— Знаю, чего ржешь. Нет, на этот раз ошибаешься, дружище. Рублик не требуется. Скардис сегодня Крез, каким никогда не был.
— Ржу, но не над тобой, будь спокоен. — Скирмонис дружески берет Скардиса за плечо, затаскивает в мастерскую.—Почему-то вспомнил нашу встречу три месяца назад, когда мы шли к Градовским. Тогда ждал звонка того же самого человека, как и сегодня, но вместо него позвонил ты. А еще говорят, что в жизни ничто не повторяется.
— История повторяется, сказали Плутарх, Сенека, Аристотель. Повторяется, дружище, только с другого конца! Вот, положим, я. Три месяца назад, как ты соизволил вспомнить, я был трезв, нищ и здоров как динозавр. А что сегодня? Полуживой миллионер с дырявым желудком.
— Не говори загадками. Наследство из Америки получил, что ли? —шутит Скирмонис.
— Дичпетрис снизошел. В прошлый понедельник — трр! — звонок из издательства. Поднимаю трубку: Вайзбунас! Так, мол, и так, товарищ Скардис, будьте любезны, сам товарищ Дичпетрис желает вас видеть. А я, сам знаешь, уже успел принять. Если желает, пускай видит, говорю. Встречу как брата родного. Вайзбунас заткнулся и опять рот разинут, вякает чего-то, нужного слова не находит. Как же вы так, товарищ Скардис... нельзя... надо считаться... все-таки сам товарищ Дичпетрис... Знаешь что, говорю, неуважаемый товарищ Вайзбунас, пошел ты... И положил трубку. Вижу, ты не одобряешь, дружище: неинтеллигентно, невежливо с моей стороны. А они-то красиво поступали, этот товарищ Дичпетрис со своей конторой? Свиньи! Ты уже забыл всю эту историю, — значит, посторонний человек, а у меня до сих пор вот тут сидит. Представь себе: больше года пролежала рукопись, а они ни бе ни ме. Нюхали, щупали со всех сторон, собирали чужие мнения, а я в дураках, чтоб их черти драли. Трусы! Помню, однажды не выдержал — позвонил. Знал, после этого так называемого обсуждения все решено, а все-таки позвонил. Тому же самому засранцу Вайзбунасу. Как дела с моей книгой, уважаемый товарищ? Как ни верти, я автор, не могу не полюбопытствовать, почему такое затянувшееся молчание. В трубке кряхтят да мычат («Ах, это вы, товарищ Скардис... Приятно, приятно...»), потом Вайзбунас запел об удивительном августе, хотя всю неделю лил сплошной дождь, и под конец, присовокупив какой-то привезенный из Паланги каламбур, пожелал мне хорошего творческого настроения, без которого, мол, невозможна плодотворная работа писателя. Ну что ты скажешь про такого златоуста, дружище? Зверь в заграничных джинсах! Я, значит, обозвал его и попросил говорить по-человечески. Ну да, ясно, понятно, товарищ Скардис, абсолютно понятно... вы уж простите... мы, видите ли, иногда... Вообще-то мне лично ваш роман ничего... понравился... Есть такие страницы, что ого, если можно так выразиться. Любопытно, свежо, оригинально, сказал бы я... Но, знаете ли, это... отнюдь не совпадающее с мнением авторитетных товарищей, высказанным на обсуждении книги. Жаль, жаль... С нашего делового разговора прошло много времени, страсти остыли, самолюбие успокоилось, так что и у вас, товарищ Скардис, была возможность спокойно обдумать свои позиции, сделать соответствующие выводы. Между тем мы, издательство, остались при своем прежнем мнении: доработка романа — только на пользу. Не так, конечно, как указывали на обсуждении, но... Да вы и сами понимаете, товарищ Скардис. Товарищ Дичпетрис, из
самых благих побуждений, уже хотел вам звонить,.. Зайдите к нему. У него весьма рациональные и, полагаю, приемлемые для вас предложения, как улучшить роман.
9
На другой день перед полуднем Скардис уже сидел в кабинете самого товарища Дичпетриса и листал только что вышедшую повесть Довидаса Рамунайти-са. Прекрасные иллюстрации, хорошая бумага, словом, роскошное издание, под стать таланту автора, который кстати, вряд ли заслужил бы столь дружное внимание издательских сил, не будь Рамунайтис членом художественного совета издательства. И впрямь в редкой книге столь органично слился талант художника-оформителя с талантом автора-организатора (дорогу личным контактам!)... «Когда же я вот так буду листать свой роман, пахнущий свежей типографской краской, перед которой тускнеет аромат самых чудесных цветов?» — насмешливо и одновременно с завистью подумал Скардис.
— Будем говорить откровенно,—сказал Дичпе-трис, пощипывая свои выцветшие брови.—Я еще раз внимательно прочитал ваш роман и, должен сказать, мнение авторитетных товарищей заставляет серьезно призадуматься... Само собой разумеется, издательство соглашается не со всеми замечаниями рецензентов и выступавших на обсуждении, но по сути они правы. Это признают и некоторые наши сотрудники, ознакомившиеся с вашей книгой. Мы думаем отдать ее на рецензию еще одному лицу.
— Кому же?
— Пока не знаю. А если бы даже знал, вы уж простите, нам дозволено иметь свои секреты. Ваш роман, как можно судить по отзывам, вызывает противоречивые суждения. Нужен авторитет, который поставил бы точки над «и».
Скардис про себя выругался.
— Хотите подстраховаться, дружище? Что ж, в таком случае дайте Умбертасу, плечи у него широкие.
Дичпетрис лениво похлопал кончиками пальцев себя по щекам. Голубые навыкате глаза глядели печально и устало.
— Ваш тон неуместен, товарищ Скардис. Во-первых, у меня не частное издательство, а во-вторых, вы в прозе новичок, так что не стоит быть слишком хорошего мнения о своей первой книге, хоть вы и признанный поэт.
— Креслице, ах, креслице... Как мы боимся его лишиться, дружище.
Дичпетрис зло хмыкнул.
— Ни у одной производственной организации нет столько хлопот с рабочей силой, как у нашего бедного издательства. Куда ни повернись, сплошные претензии; можно подумать, что писатель какое-то сверхсовершенное существо, что из-под его пера льются сплошь безошибочные мысли: не пытайся вычеркнуть ни строчки, а то варварски изувечишь шедевр и нанесешь невозместимый урон культуре человечества.— Дичпетрис говорил без чувства, без интонаций, без пауз; слова взрывались в его толстых, припухлых губах как поджариваемый горох, и эта монотонная пальба ранила слух Скардиса.
Он заерзал на стуле, желая прервать «щелканье орехов» (термин, выдуманный каким-то начинающим писателем), но Дичпетрис притворился, что не заметил этого.
— Лет десять — пятнадцать назад наши авторы были куда покладистей, — продолжал он, теперь уже щупая свои уши. — Каждый знал свое место, не отваживался ударяться в амбицию, ставить личные интересы выше государственных. Издательство — государственный издатель, это понимать надо. В его ведении весьма ответственный участок идеологической работы
— поставлять читателю хорошо отредактированную литературу высокого идейно-художественного уровня. Мы не сомневаемся, автор тоже стремится к этой цели. Но едва лишь рукопись оказывается на столе редактора, едва начинается процесс усовершенствования книги, как между автором и издательством возникают трения, которые зачастую кончаются обоюдной антипатией. Странный итог сотрудничества, не правда ли? Вместо того чтобы сохранить в душе благодарность к издательству за безвозмездно оказанные услуги, писатель показывает ему фигу в кармане, а редактор, в свою очередь... Для обеих сторон будет куда приятнее, товарищ Скардис, — я уж не говорю о пользе для нашего общего дела, — если мы будем сотрудничать как искренние товарищи, а не враги.
— От души одобряю. Одобряю и поддерживаю, дружище, но заранее предупреждаю, что ваша затея обречена на провал, — сказал Скардис, насмешливо глядя куда-то поверх головы Дичпетриса, который сейчас исследовал пальцами другие части своего лица. — Думаю, наши мнения могли бы совпасть лишь в том случае, если б я все еще был тем желторотым юнцом, который когда-то положил вот на этот стол первый свой сборник стихов. Но с той поры много воды утекло. Была книга стихов, значит, потом другие произведения, и все они прошли через вашу сортировочную машину: эти подходят — в типографию, а те дрянь — в редакционную корзину. Ловко вы отсеивали зерно от плевел, дружище, ничего не скажешь. Но у времени тоже есть сортировочная машина, увы построенная на совсем другом принципе, чем ваша. Для нее не имеет значения, что какой авторитет изрек о том или ином произведении, — важно, чтоб это было искусство. И вот случается, что произведения, которые ваш конвейер выплюнул на свалку, воскресают из мертвых, а многие, увидевшие свет с вашего благословения, сейчас, значит, смердят трупом. Вижу, не хотите со мной согласиться, дружище. Что ж, могу привести пример — свое «Избранное». Перелистайте книгу и найдете в ней половину стихов, которые когда-то канцелярские мудрецы списали в расход. До сих пор не нашелся критик, который бы сказал, что они никуда не годятся. Наоборот, один даже позволил себе так выразиться об отдельных стихах: «Мы имеем дело с истинной поэзией, которая долго будет волновать сердца грядущих поколений».
— Перестаньте! — Дичпетрис раздраженно махнул рукой. — Когда вы вручили нам первый свой сборник, за этим столом сидел другой человек. Это — во-первых. А во-вторых, стоит ли сердиться на тех, которые, как вы изволили выразиться, выплюнули ваши ценные стихи в корзину? Насколько помнится, ваш дебют был встречен не очень-то благосклонно. Полагаю, у вас были бы неприятности покрупнее, если бы требовательность издательства тогда оказалась меньшей... Не разгуливайте по луне, товарищ Скардис.
— Я же вас не обвиняю. Чего не можете, того не можете. Но надо стараться думать головой, значит. Своей, не одолженной. Больше думать и меньше трястись. Ум нужен и порядочность. Да, да, уважаемый товарищ Дичпетрис,—по-ря-доч-ность. Вы организовали разнос книги. Почему? А потому, что не было определенного мнения свыше, дружище! Для вас гораздо важнее не откровенно, прямо сказать правду автору, а до конца корчить из себя авторитет, слово которого окончательно и непогрешимо.
Грубость Скардиса могла вывести из себя любого, только не Дичпетриса. Правда, он вскочил со стула, словно подброшенный невидимой пружиной, но это было самое естественное движение, дававшее посетителю понять, что прием окончен. Поэтому и Скардис ничуть не растерялся, как не растерялся бы и в том случае, если бы Дичпетрис стал садиться... Да, да, стал, поскольку этот процесс длился самое малое четверть, а то и полминуты: прежде всего товарищ Дичпетрис опирался ладонями широко расставленных рук на стол, как бы задумывался на несколько секунд, а потом, под тяжестью невидимого гнета, очень неохотно, исподволь опускался на стул. Такая его осторожность при «приземлении» (так сотрудники издательства назвали этот комплекс замедленных действий) кое-кому дала возможность распустить слух, что какой-то недружелюбно настроенный автор однажды нашпиговал сиденье стула шпильками.
— Я понимаю вашу истерику, товарищ Скардис,— сказал Дичпетрис, бесстрастно улыбаясь.— Для нас не новость подобные выпады, правда обычно не в лицо. Вы откровенны. Я уважаю откровенных людей и за откровенность стараюсь платить тем же самым. Но если вернемся к вашему роману, товарищ Скардис, то дело куда сложнее, чем кажется. Писатель должен шагать в ногу с эпохой. Нельзя ни отставать, ни забегать вперед. Отстающим наступают на пятки, забегающим вперед дают по носу. Равняйтесь! Равнение в рядах, дисциплина, единство действий — вот чего требует от нас дух времени, товарищ Скардис. А ваша книга, увы... по мнению читавших ее товарищей, она этот принцип нарушает... Затронуты такие проблемы, которые, может, когда-нибудь и... но сейчас весьма и весьма спорны... Мы понимаем, у художественного произведения должна быть перспектива, иными словами — оно должно опережать даже завтрашний день...
— Что ж, понимаю, все уже ясно, дружище.— Скардис не спеша встал. — Художнику не положено подниматься выше тех, которые творчество понимают
только по инструкциям. Не положено! Очень сомневаюсь, верно ли такое ваше мнение, товарищ Дичпе-трис, хотя за ним и выстроились самые мускулистые торсы. У художника, как у птицы, есть крылья, его нельзя запереть в клетку, поэтому не удивляйтесь, если он не всегда весело чирикает на подвешенной вами жердочке, а мечется, пытаясь взлететь, хотя каждый раз ему грозит опасность ушибиться о потолок. Пока Скардис говорил, Дичпетрис рассеянно глядел на серую стену кабинета перед собой. На его монументальном лице застыла бесцветная улыбка, которая с каждым словом Скардиса заметно таяла, стекая по крепкой жилистой шее куда-то за шиворот полосатой сорочки. Потом он неожиданно рассмеялся. Низким басом, даже постанывая, словно этот странный смех вызывал у него боль.
— Если б я вас не считал порядочным человеком, товарищ Скардис, у вас были бы крупные неприятности.
— Неприятности? — Скардис расхохотался. — Нет, дружище! Не может быть неприятностей крупнее тех, которые у меня уже есть. Наконец, подходит ли здесь это слово? Смотреть, как душат твое любимое детище... Это кровавая драма, трагедия, а отнюдь не неприятность, товарищ Дичпетрис, надо выражаться точнее...
10
— Тогда он ответил, что жизнь детища зависит от меня самого. Мол, роману нужен капитальный ремонт, и на радость читателю выйдет такая книга, что критика захлебнется от восторга. Но когда мы стали смотреть, что и как ремонтировать, оказалось, что пиджак надо скроить заново, только выйдет из него уже не пиджак, а для коровы корсет. Черт бы его взял! Я написал книгу такую, а не другую. Если он со своими обсуждателями хочет другую, пускай сам и пишет. Ты не поверишь, Людас, но у меня как-то отлегло от сердца, когда этот божий одуванчик даже разинул рот, увидев, что я не из тех бесхребетных типов, которые готовы осквернить свое произведение по указке любого чиновника. Расстались мы, значит, друзьями. Он пообещал послать рукопись домой (между прочим, до сих пор шлет), а я поблагодарил за замечания и так пожал ему ладонь, что он охнул. Мягкую, округлую ладонь, похожую на подушечку. Пожимал и улыбался, думая, что все-таки лучше дробить пальцы, чем заехать в рыло, а он кривился от боли и пялился на меня глазами загнанной клячи. Потом я сбежал по лестнице, хохоча как полоумный. Кончено! Аминь! Больше этот порог не обивать. Конечно, обивать-то стал — из-за переводов. На хлеб нужно, на сто грамм нужно. Но с карьерой романиста покончил, еще и не начав как следует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Он поднял трубку, на этот раз уже не надеясь услышать ее голос, и бросил свое привычное: «Слушаю!» Никто не ответил. Несколько секунд подержал трубку у уха («Алло, алло, я слушаю...»), но на том конце провода настойчиво молчали, пока он не нажал на рычаг. Вчера тоже был такой звонок и молчание. Мог звонить и кто-нибудь другой, но он всем своим естеством чувствовал, что это Вероника. Да, это она, нет ни малейшего сомнения. Он провел по лицу дрожащими от волнения пальцами и рухнул на диван. Минутку лежал, улыбаясь и глядя на сводчатый потолок, на котором, как на киноэкране, мелькали кадры недавних дней. Потом встал и с той же улыбкой счастливого победителя принялся бродить по мастерской. Фрагменты скульптур, макеты... Кладбище реализованных и неосуществимых замыслов... Как и та работа, которую начал с величайшим пылом, а сейчас только и делает, что каждый день со скукой разматывает мешковину и обрызгивает глину водой. Будет еще одна скульптура. Но что от этого изменится в жизни? Да и вообще, кому от этого лучше (а если и лучше, то меньше всего тебе самому), что ты сделал сотню, а не тысячу скульптур, или наоборот? Что работы, которые он собирался показать людям, остались в набросках, а те, о которых ты меньше всего думал, вошли в твою творческую биографию? Радость труда? Да, каждая из этих скульптур принесла тебе много счастливых часов.
Снова зазвонил телефон. Скирмонис, приготовившись к прыжку, напрягая всю силу воли, удерживал себя, пока не замолкли звонки. Не понимал и не рассуждал, почему так поступает, но каждый раз, когда раздавался телефонный зов, со злорадством повиновался необъяснимым внутренним импульсам. Потом прошел час, другой — никто больше не звонил. Он ждал, надеялся, что позвонят, зная, что на этот раз не устоит перед соблазном поднять трубку, однако телефон молчал. Вместо него раздался робкий стук в дверь. Бросился открывать, но, увы, за дверью не было Вероники, там стоял Скардис.
— Чего глаза выпучил? Это я, самый верный твой друг.— Скардис радостно хихикает, обдав Скирмониса водочным душком. Небритый, в грязной рубашке, но достаточно бодрый. — Звякнул твоей Уне. Выдала, где ты находишься. Ну и забаррикадировался же ты, приятель! Видно, твой телефон с особым устройством — не включается, почуяв сотню.
— Заходи.
— Обязательно. У меня серьезное дело. Скирмонис свысока улыбается.
— Знаю, чего ржешь. Нет, на этот раз ошибаешься, дружище. Рублик не требуется. Скардис сегодня Крез, каким никогда не был.
— Ржу, но не над тобой, будь спокоен. — Скирмонис дружески берет Скардиса за плечо, затаскивает в мастерскую.—Почему-то вспомнил нашу встречу три месяца назад, когда мы шли к Градовским. Тогда ждал звонка того же самого человека, как и сегодня, но вместо него позвонил ты. А еще говорят, что в жизни ничто не повторяется.
— История повторяется, сказали Плутарх, Сенека, Аристотель. Повторяется, дружище, только с другого конца! Вот, положим, я. Три месяца назад, как ты соизволил вспомнить, я был трезв, нищ и здоров как динозавр. А что сегодня? Полуживой миллионер с дырявым желудком.
— Не говори загадками. Наследство из Америки получил, что ли? —шутит Скирмонис.
— Дичпетрис снизошел. В прошлый понедельник — трр! — звонок из издательства. Поднимаю трубку: Вайзбунас! Так, мол, и так, товарищ Скардис, будьте любезны, сам товарищ Дичпетрис желает вас видеть. А я, сам знаешь, уже успел принять. Если желает, пускай видит, говорю. Встречу как брата родного. Вайзбунас заткнулся и опять рот разинут, вякает чего-то, нужного слова не находит. Как же вы так, товарищ Скардис... нельзя... надо считаться... все-таки сам товарищ Дичпетрис... Знаешь что, говорю, неуважаемый товарищ Вайзбунас, пошел ты... И положил трубку. Вижу, ты не одобряешь, дружище: неинтеллигентно, невежливо с моей стороны. А они-то красиво поступали, этот товарищ Дичпетрис со своей конторой? Свиньи! Ты уже забыл всю эту историю, — значит, посторонний человек, а у меня до сих пор вот тут сидит. Представь себе: больше года пролежала рукопись, а они ни бе ни ме. Нюхали, щупали со всех сторон, собирали чужие мнения, а я в дураках, чтоб их черти драли. Трусы! Помню, однажды не выдержал — позвонил. Знал, после этого так называемого обсуждения все решено, а все-таки позвонил. Тому же самому засранцу Вайзбунасу. Как дела с моей книгой, уважаемый товарищ? Как ни верти, я автор, не могу не полюбопытствовать, почему такое затянувшееся молчание. В трубке кряхтят да мычат («Ах, это вы, товарищ Скардис... Приятно, приятно...»), потом Вайзбунас запел об удивительном августе, хотя всю неделю лил сплошной дождь, и под конец, присовокупив какой-то привезенный из Паланги каламбур, пожелал мне хорошего творческого настроения, без которого, мол, невозможна плодотворная работа писателя. Ну что ты скажешь про такого златоуста, дружище? Зверь в заграничных джинсах! Я, значит, обозвал его и попросил говорить по-человечески. Ну да, ясно, понятно, товарищ Скардис, абсолютно понятно... вы уж простите... мы, видите ли, иногда... Вообще-то мне лично ваш роман ничего... понравился... Есть такие страницы, что ого, если можно так выразиться. Любопытно, свежо, оригинально, сказал бы я... Но, знаете ли, это... отнюдь не совпадающее с мнением авторитетных товарищей, высказанным на обсуждении книги. Жаль, жаль... С нашего делового разговора прошло много времени, страсти остыли, самолюбие успокоилось, так что и у вас, товарищ Скардис, была возможность спокойно обдумать свои позиции, сделать соответствующие выводы. Между тем мы, издательство, остались при своем прежнем мнении: доработка романа — только на пользу. Не так, конечно, как указывали на обсуждении, но... Да вы и сами понимаете, товарищ Скардис. Товарищ Дичпетрис, из
самых благих побуждений, уже хотел вам звонить,.. Зайдите к нему. У него весьма рациональные и, полагаю, приемлемые для вас предложения, как улучшить роман.
9
На другой день перед полуднем Скардис уже сидел в кабинете самого товарища Дичпетриса и листал только что вышедшую повесть Довидаса Рамунайти-са. Прекрасные иллюстрации, хорошая бумага, словом, роскошное издание, под стать таланту автора, который кстати, вряд ли заслужил бы столь дружное внимание издательских сил, не будь Рамунайтис членом художественного совета издательства. И впрямь в редкой книге столь органично слился талант художника-оформителя с талантом автора-организатора (дорогу личным контактам!)... «Когда же я вот так буду листать свой роман, пахнущий свежей типографской краской, перед которой тускнеет аромат самых чудесных цветов?» — насмешливо и одновременно с завистью подумал Скардис.
— Будем говорить откровенно,—сказал Дичпе-трис, пощипывая свои выцветшие брови.—Я еще раз внимательно прочитал ваш роман и, должен сказать, мнение авторитетных товарищей заставляет серьезно призадуматься... Само собой разумеется, издательство соглашается не со всеми замечаниями рецензентов и выступавших на обсуждении, но по сути они правы. Это признают и некоторые наши сотрудники, ознакомившиеся с вашей книгой. Мы думаем отдать ее на рецензию еще одному лицу.
— Кому же?
— Пока не знаю. А если бы даже знал, вы уж простите, нам дозволено иметь свои секреты. Ваш роман, как можно судить по отзывам, вызывает противоречивые суждения. Нужен авторитет, который поставил бы точки над «и».
Скардис про себя выругался.
— Хотите подстраховаться, дружище? Что ж, в таком случае дайте Умбертасу, плечи у него широкие.
Дичпетрис лениво похлопал кончиками пальцев себя по щекам. Голубые навыкате глаза глядели печально и устало.
— Ваш тон неуместен, товарищ Скардис. Во-первых, у меня не частное издательство, а во-вторых, вы в прозе новичок, так что не стоит быть слишком хорошего мнения о своей первой книге, хоть вы и признанный поэт.
— Креслице, ах, креслице... Как мы боимся его лишиться, дружище.
Дичпетрис зло хмыкнул.
— Ни у одной производственной организации нет столько хлопот с рабочей силой, как у нашего бедного издательства. Куда ни повернись, сплошные претензии; можно подумать, что писатель какое-то сверхсовершенное существо, что из-под его пера льются сплошь безошибочные мысли: не пытайся вычеркнуть ни строчки, а то варварски изувечишь шедевр и нанесешь невозместимый урон культуре человечества.— Дичпетрис говорил без чувства, без интонаций, без пауз; слова взрывались в его толстых, припухлых губах как поджариваемый горох, и эта монотонная пальба ранила слух Скардиса.
Он заерзал на стуле, желая прервать «щелканье орехов» (термин, выдуманный каким-то начинающим писателем), но Дичпетрис притворился, что не заметил этого.
— Лет десять — пятнадцать назад наши авторы были куда покладистей, — продолжал он, теперь уже щупая свои уши. — Каждый знал свое место, не отваживался ударяться в амбицию, ставить личные интересы выше государственных. Издательство — государственный издатель, это понимать надо. В его ведении весьма ответственный участок идеологической работы
— поставлять читателю хорошо отредактированную литературу высокого идейно-художественного уровня. Мы не сомневаемся, автор тоже стремится к этой цели. Но едва лишь рукопись оказывается на столе редактора, едва начинается процесс усовершенствования книги, как между автором и издательством возникают трения, которые зачастую кончаются обоюдной антипатией. Странный итог сотрудничества, не правда ли? Вместо того чтобы сохранить в душе благодарность к издательству за безвозмездно оказанные услуги, писатель показывает ему фигу в кармане, а редактор, в свою очередь... Для обеих сторон будет куда приятнее, товарищ Скардис, — я уж не говорю о пользе для нашего общего дела, — если мы будем сотрудничать как искренние товарищи, а не враги.
— От души одобряю. Одобряю и поддерживаю, дружище, но заранее предупреждаю, что ваша затея обречена на провал, — сказал Скардис, насмешливо глядя куда-то поверх головы Дичпетриса, который сейчас исследовал пальцами другие части своего лица. — Думаю, наши мнения могли бы совпасть лишь в том случае, если б я все еще был тем желторотым юнцом, который когда-то положил вот на этот стол первый свой сборник стихов. Но с той поры много воды утекло. Была книга стихов, значит, потом другие произведения, и все они прошли через вашу сортировочную машину: эти подходят — в типографию, а те дрянь — в редакционную корзину. Ловко вы отсеивали зерно от плевел, дружище, ничего не скажешь. Но у времени тоже есть сортировочная машина, увы построенная на совсем другом принципе, чем ваша. Для нее не имеет значения, что какой авторитет изрек о том или ином произведении, — важно, чтоб это было искусство. И вот случается, что произведения, которые ваш конвейер выплюнул на свалку, воскресают из мертвых, а многие, увидевшие свет с вашего благословения, сейчас, значит, смердят трупом. Вижу, не хотите со мной согласиться, дружище. Что ж, могу привести пример — свое «Избранное». Перелистайте книгу и найдете в ней половину стихов, которые когда-то канцелярские мудрецы списали в расход. До сих пор не нашелся критик, который бы сказал, что они никуда не годятся. Наоборот, один даже позволил себе так выразиться об отдельных стихах: «Мы имеем дело с истинной поэзией, которая долго будет волновать сердца грядущих поколений».
— Перестаньте! — Дичпетрис раздраженно махнул рукой. — Когда вы вручили нам первый свой сборник, за этим столом сидел другой человек. Это — во-первых. А во-вторых, стоит ли сердиться на тех, которые, как вы изволили выразиться, выплюнули ваши ценные стихи в корзину? Насколько помнится, ваш дебют был встречен не очень-то благосклонно. Полагаю, у вас были бы неприятности покрупнее, если бы требовательность издательства тогда оказалась меньшей... Не разгуливайте по луне, товарищ Скардис.
— Я же вас не обвиняю. Чего не можете, того не можете. Но надо стараться думать головой, значит. Своей, не одолженной. Больше думать и меньше трястись. Ум нужен и порядочность. Да, да, уважаемый товарищ Дичпетрис,—по-ря-доч-ность. Вы организовали разнос книги. Почему? А потому, что не было определенного мнения свыше, дружище! Для вас гораздо важнее не откровенно, прямо сказать правду автору, а до конца корчить из себя авторитет, слово которого окончательно и непогрешимо.
Грубость Скардиса могла вывести из себя любого, только не Дичпетриса. Правда, он вскочил со стула, словно подброшенный невидимой пружиной, но это было самое естественное движение, дававшее посетителю понять, что прием окончен. Поэтому и Скардис ничуть не растерялся, как не растерялся бы и в том случае, если бы Дичпетрис стал садиться... Да, да, стал, поскольку этот процесс длился самое малое четверть, а то и полминуты: прежде всего товарищ Дичпетрис опирался ладонями широко расставленных рук на стол, как бы задумывался на несколько секунд, а потом, под тяжестью невидимого гнета, очень неохотно, исподволь опускался на стул. Такая его осторожность при «приземлении» (так сотрудники издательства назвали этот комплекс замедленных действий) кое-кому дала возможность распустить слух, что какой-то недружелюбно настроенный автор однажды нашпиговал сиденье стула шпильками.
— Я понимаю вашу истерику, товарищ Скардис,— сказал Дичпетрис, бесстрастно улыбаясь.— Для нас не новость подобные выпады, правда обычно не в лицо. Вы откровенны. Я уважаю откровенных людей и за откровенность стараюсь платить тем же самым. Но если вернемся к вашему роману, товарищ Скардис, то дело куда сложнее, чем кажется. Писатель должен шагать в ногу с эпохой. Нельзя ни отставать, ни забегать вперед. Отстающим наступают на пятки, забегающим вперед дают по носу. Равняйтесь! Равнение в рядах, дисциплина, единство действий — вот чего требует от нас дух времени, товарищ Скардис. А ваша книга, увы... по мнению читавших ее товарищей, она этот принцип нарушает... Затронуты такие проблемы, которые, может, когда-нибудь и... но сейчас весьма и весьма спорны... Мы понимаем, у художественного произведения должна быть перспектива, иными словами — оно должно опережать даже завтрашний день...
— Что ж, понимаю, все уже ясно, дружище.— Скардис не спеша встал. — Художнику не положено подниматься выше тех, которые творчество понимают
только по инструкциям. Не положено! Очень сомневаюсь, верно ли такое ваше мнение, товарищ Дичпе-трис, хотя за ним и выстроились самые мускулистые торсы. У художника, как у птицы, есть крылья, его нельзя запереть в клетку, поэтому не удивляйтесь, если он не всегда весело чирикает на подвешенной вами жердочке, а мечется, пытаясь взлететь, хотя каждый раз ему грозит опасность ушибиться о потолок. Пока Скардис говорил, Дичпетрис рассеянно глядел на серую стену кабинета перед собой. На его монументальном лице застыла бесцветная улыбка, которая с каждым словом Скардиса заметно таяла, стекая по крепкой жилистой шее куда-то за шиворот полосатой сорочки. Потом он неожиданно рассмеялся. Низким басом, даже постанывая, словно этот странный смех вызывал у него боль.
— Если б я вас не считал порядочным человеком, товарищ Скардис, у вас были бы крупные неприятности.
— Неприятности? — Скардис расхохотался. — Нет, дружище! Не может быть неприятностей крупнее тех, которые у меня уже есть. Наконец, подходит ли здесь это слово? Смотреть, как душат твое любимое детище... Это кровавая драма, трагедия, а отнюдь не неприятность, товарищ Дичпетрис, надо выражаться точнее...
10
— Тогда он ответил, что жизнь детища зависит от меня самого. Мол, роману нужен капитальный ремонт, и на радость читателю выйдет такая книга, что критика захлебнется от восторга. Но когда мы стали смотреть, что и как ремонтировать, оказалось, что пиджак надо скроить заново, только выйдет из него уже не пиджак, а для коровы корсет. Черт бы его взял! Я написал книгу такую, а не другую. Если он со своими обсуждателями хочет другую, пускай сам и пишет. Ты не поверишь, Людас, но у меня как-то отлегло от сердца, когда этот божий одуванчик даже разинул рот, увидев, что я не из тех бесхребетных типов, которые готовы осквернить свое произведение по указке любого чиновника. Расстались мы, значит, друзьями. Он пообещал послать рукопись домой (между прочим, до сих пор шлет), а я поблагодарил за замечания и так пожал ему ладонь, что он охнул. Мягкую, округлую ладонь, похожую на подушечку. Пожимал и улыбался, думая, что все-таки лучше дробить пальцы, чем заехать в рыло, а он кривился от боли и пялился на меня глазами загнанной клячи. Потом я сбежал по лестнице, хохоча как полоумный. Кончено! Аминь! Больше этот порог не обивать. Конечно, обивать-то стал — из-за переводов. На хлеб нужно, на сто грамм нужно. Но с карьерой романиста покончил, еще и не начав как следует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49