Потом он зайдет в купе, по приказу давней привычки зажжет первую утреннюю сигарету и вдруг обнаружит, что Егинэ забыла на полке свою оранжевую косынку. Возьмет косынку в руки, поднесет ее к свое-мулицу, и ему покажется, что в его ладонях опять русоволосая женская головка. И тут же устрашится своих мыслей, и тут же захочет закрыть отверстие улья, в котором сплошные вопросы и сомнения, забить это отверстие, замуровать... Если человек воистину желает познать свою душу, пусть вперит взгляд в глухую стену — бетонную, каменную, и стена тут же отзовется на его собственные мысли, сомнения, ошибки. Если же человек этого не желает, ему не помогут ни четыре зеркальные стены в комнате, ни даже рентген с экраном, показывающим не только телесное нутро, но и духовное, со всеми его тайнами.
Понял ли Варужан Ширакян, что он никогда по-настоящему не пытался разобраться в себе, каждый раз стремился отвернуться, когда в нем вспыхивала искра, освещавшая на мгновение его суть? Хотя без конца говорил и писал о необходимости самопознания, самоанализа, Варужан не знал ни истинной своей силы, ни истинной своей слабости. Может быть, права Сюзи: он недостаточно честен и недостаточно подл, и даже побег из столицы — всего лишь игра, смешное старание понравиться себе самому. От кого он убежал? Ведь сам-то он остался при себе... Егинэ... С какой безысходной грустью говорила она о муже, которого не любила. «Он мучился больше, потому что понимал, что любить его я не могу. Это был редкий человек, я ускорила его смерть. Он жил стиснув зубы. Его любовь ко мне явилась для него господней карой. Когда меня на дружеских вечеринках просили спеть, он тут же выходил из комнаты. Ему был невыносим любой восторженный взгляд мужчины, который мог быть на меня направлен. Само мое существование подтачивало его изнутри, как червь».
А ты, Варужан, задумывался ли когда-нибудь так же глубоко о своей жене? Нет, такого вопроса Варужан Ширакян себе не задал. И на сей раз отогнал от себя, как назойливую пчелу. Но зачем отгонять, куда отгонять — ведь пчела-то жужжит у него внутри.
Сейчас Егинэ в холодном безлюдном вагоне едет назад, в свой маленький, неприметный городишко. Какая дорогая расплата за несколько часов любви...
Бабушка из последних сил старается собрать воедино горсточку родни, раскиданной по свету. Может быть, один, двое опять воссоединятся, не потеряют больше друг друга...
Сюзи скоро войдет, в класс, стиснув в душе свою искалеченную биографию, но, назло этой биографии, в глазах, обращенных на нее, попытается разжечь огонь веры, любви, добра.
Дядя помешался на том, чтобы через тридцать — пятьдесят лет не иссякли в народе таланты.А ты?..Ты испортил людям застолье, стал вести кулачный бой с жалким захолустным судьей и вроде бы даже этот бой выиграл. Воспоминания о застолье были не столь уж сладостными, однако тонкий лучик удовлетворения все-таки в тебе проскользнул.
Распахнулась дверь купе. На пороге стоял проводник — сегодня его физиономия стала еще круглее.
— Через восемнадцать минут прибываем,— сказал он.— Хорошо спали?
— Замечательно. Не успел голову на подушку положить, тут же уснул.
На ереванском перроне, несмотря на ранний час, было много народу: отъезжающие, провожающие, встречающие. Большой город не засыпает ни на минуту. Куда податься такой ранью? Варужану померещилось, что он приехал в чужой город, где нет у него ни одного знакомого и где ему некуда спешить. Сейчас выйдет на привокзальную площадь, увидит Давида Сасунского и с новым оттенком печали станет созерцать чашу терпения, опрокинувшуюся под копытом коня. День выдался холодный, в бассейне не было воды, и чаша терпения, как всегда опрокинутая, тоже грезила о воде. Давид сидел по-прежнему в седле, все в той же позе, устремив взор к непостижимой дали. Давиду тоже некуда идти.
«Здравствуй, сопечальник»,— громко сказал Варужан и оглянулся. Возле памятника никого не было. Куда же пойти? Бабушка наверняка уже проснулась, Сэм и Сюзи вряд ли... Может быть, пойти домой? Нащупал в кармане ключ. Мари проснется, начнутся расспросы, скажет что-нибудь горькое или ласковое, спросит: кофе не хочешь?.. Перспектива выпить кофе показалась ему соблазнительной. Да в конце концов, он и сам себе может сварить и выпьет его горячим-горячим, до дна, до самой гущи... Если он пойдет домой, у него будет возможность поспать еще несколько часов. Нет, Варужан, если уж Мари проснется, она тебе спать не даст. В ней за это время столько слов скопилось, что тебе этого словопада не выдержать, непременно начнется выяснение отношений. А тебе не до этого — остаться бы сонным, одеревенелым, ни на что не реагирующим... Куда подъезжает сейчас поезд Егинэ?.. Как жила эта женщина?.. «Домашние мой брак просто «вычислили»: ты, мол, романтик, витаешь в облаках, если и муж такой будет, как жить станете? — сказал отец. Все казалось решенным правильно, выбор подходящий. Арцрун —трезвый, умный парень, хороший семьянин. Но... но люди не деревья, и прививка не удалась. Месяца через два после замужества я уже помышляла о разводе. Однажды всю ночь проплакала у мамы. Отец умрет от горя, сказала мать. Я замолкла, а отца и в самом деле через несколько месяцев не стало — попал в автомобильную аварию, и это горе все прочее отодвинуло на задний план. Потом тяжело заболела свекровь, чудная женщина, я обязана была за ней ухаживать. Потом заболел он сам, Арцрун. Я постепенно приспособилась к той жизни...»
Город пробуждался незаметно. Привокзальная площадь была уже полным-полна людей и машин.
Варужан сел на скамейку — прямо напротив Давида. Памятник — великолепный собеседник, он слушает тебя с неизменным выражением лица и, главное, не прерывает, не дает советов, не высказывает своего мнения.
«Ну, что делать будем, Давид?..» В сумке у него лежала рукопись, электробритва, зубная щетка, чистая бумага.
Зачем ему нужно писать? Чтобы написанное сегодня завтра читать с отвращением, усмехаясь над собственной наивностью? «А, Давид?..»
Памятник смотрел прямо на Варужана — глаза у всадника добрые и озабоченные. Варужан вдруг увидел, что глаза у Давида голубые, хотя разве бывает голубая медь?.. На сколько младше его Давид Сасунский? Засмеялся. У него мог бы быть сын, ровесник Давида... «А у меня никого нет, Давид...»
Говорят, в первые сорок лет человек делает все, чтобы сократить свою жизнь, а после сорока пытается сделать все, чтобы ее удлинить. Первое великолепно получается,— во всяком случае, у Варужана получилось. Ну, а теперь что — начинать трястись над собой, не совершать ошибок? Вспомнил курортный городок, поток лечащихся... Годами лишают себя всего, чтобы прожить на несколько месяцев дольше. А ради чего, ради кого?.. И в чем суть этой так называемой жизни? В том, чтобы спокойно спать, трижды в день есть, не простужаться, не волноваться?
За два месяца Варужан не сумел закончить даже одного рассказа — сбежал от старых знакомых, появились новые, сбежал от женских прелестей, появилась Егинэ с ее беззащитной, всеполоняющей любовью, которая вот-вот запутает его вконец, подчинит себе, придавит. «Человек, если тебя некому выслушать, сам себе стань аудиторией, кафедрой, залом». И в какую-то минуту защищать себя, успокаивать, утешать показалось ему и сладостным и справедливым делом...
Сейчас тебе доставляет удовольствие жестокость, очнись, одернул он себя, даже палач в глубине души жалеет жертву. Пожалей себя. Свои книги ты, бывало, писал кровью. Порой, правда, у тебя недоставало нервов и терпения углубиться в жизнь, в характеры, заглянуть за зримую поверхностную черту, однако многое ты постигал интуицией. Ты не боялся упреков в морализме, и это в наше-то время, когда хорошим тоном считается брюзжание, нытье и недовольство. А ты говорил, что жизнь, несмотря ни на что, прекрасна, что хороших людей больше, что в душе даже самого злого человека таится зернышко добра, и пытался пробудить это зернышко от дремы. Жизнь твоя прожита не напрасно. Как сказал поэт, «песнь моя смеется, плачет жизнь моя»... Ты понял, что на недовольство имеет право лишь человек, который любит другого человека, свою землю, страну, народ... Слово твое не осталось незамеченным — тебя читают, сопереживают, шлют письма, заходят, делятся порой самым сокровенным, просят тебя о помощи. Разве этого мало? О, ты не хуже других знаешь темные закоулки человеческой сущности, не хуже, скажем, чем Мигран Малумян, но, зная это, ты как
бы и не хочешь этого знать. Ты щадишь человека — пытаешься убедить его, что он сильнее, чище и добрее, чем самому ему кажется. У тебя не отшлифованы фразы, образы, порой ты не дожидаешься, когда на кончике пера появится то самое слово — единственное, точное. Ну и что? Каждый средний критик это слово знает, тебя задолбили советами. Но ты пишешь не ради слов — ты сегодня, сейчас желаешь беседовать с людьми. Как удачно выразилась Егинэ, ты не хочешь, чтобы остыла, окаменела жизненная лава,— в застывшем состоянии ее ничего не стоит исследовать, тогда и слова подыщутся, те самые, единственные, точные, которые устроят критиков. Но тебе всегда хотелось проникнуть в кратер вулкана, причем в момент извержения. По этой причине ты не избежал ожогов. Ты не паталогоанатом —тебе хотелось быть лечащим врачом... Спокойно, дорогой, нет никакой трагедии, если ты даже и потерпел поражение, это прекрасное поражение, стоящее многих побед. Трагедии нет, просто один акт твоей жизни окончен, опускается занавес, но спектакль еще будет продолжаться. «Не суди справедливо, суди милосердно». Это правильно. Даже если ты судишь себя. Понимаешь ли, милосердие выше даже справедливости. Пощади себя, дорогой... Море потому и море, что порой выплескивается из берегов, а потом успокаивается, отступает. Успокойся, дорогой... Не терзайся из-за вчерашнего. Тузам захолустного городишка не бесполезен будет твой выпад,— может, и они нуждаются в том, чтобы кто-то растолкал их, пробудил дремлющие в душах добрые чувства. А кто, кроме тебя, бросил бы им в лицо горькие слова? Всех вместе ты их, конечно, расстроил. Но они сдержались, пощадили тебя — как-никак гость. А тебе не кажется, что, придя домой и запершись в четырех стенах своей квартиры или — что важнее — в четырех стенах собственной души, каждый из них задумался, да и сейчас еще, наверно, думает над твоими словами? Или непременно задумается завтра. А разве этого так уж мало? Может быть, это исступленные, одурманенные люди над пропастью во ржи, еще не замечающие пропасти? И ты, возможно, помог им разглядеть ее край, а стало быть, не дал сорваться. Этого мало?.. Значит, быть тебе самому вечно на краю пропасти. Вот он, твой крест, вот он, твой лавровый венец. Успокойся, дорогой,— размышляй, сомневайся, но не ешь себя поедом. Да, до сих пор ты писал чужую боль, чужое горе, чужую любовь, чужое унижение, чужую тоску. Живи сам: горюй, люби, унижайся, тоскуй. Сам! Особенно люби. Почему ты испугался любви Егинэ? Если бы ты был героем собственного романа, ты счел бы эту любовь за луч света, нежданно пробившийся в темноте, счел бы ее утешением и спасительным якорем... Себя пиши, дорогой... Помнишь, что сказал твой отец: «Приехать в Армению? Зачем? Чтоб спокойно умереть? А разве я достоин спокойной смерти?..» Разжевал ты свинец этих слов, понял, что отец твой муками расплачивается за свой грех? Учись страдать, но не кричи при этом и не пиши ничего, что не пережил сам. Когда писатель рассказывает, как его герой садится на коня, сразу видно, садился он сам на коня когда-либо или нет. А любовь, унижение, тоска — это все явления несколько более сложные, чем умение сесть на лошадь... Вот твой дядя хотел сделать нечто значительное, но потерпел поражение. Он, как видишь, не сло-
милея — замкнулся в себе и проводит свой эксперимент в одном классе. Этот класс теперь — его арена. А если и этот класс отнимут, он еще что-нибудь придумает. Его поражения великолепны. А у тебя подобные поражения были? Пусть будут. Терпи поражения. Тебе всегда хотелось ходить в победителях, но вечно побеждать — это неизбежно идти на компромисс, брить древо истины наголо, как голову сироты из приюта. Помни, писатель вечно находится между личным счастьем и истиной. У него нет иного пути, как выбрать истину, если, конечно... если он хочет остаться писателем... Сюзи тоже потерпела поражение, но продолжает борьбу — в угасающей школе крохотного селеньица, в школе, где всего восемьдесят три ученика... «А ты, Давид?.. Что означают те два удара, которые ты уступил матери и сестре своего врага Мера Мелика,— победу или поражение?.. Может, в этих как раз нена-несенных двух ударах и есть твоя чистейшая победа, а не в третьем, когда меч твой, пронзив сорок жерновов, надвое рассек твоего супостата? А, Давид?..»
Из чаши терпения потекла тоненькая струйка воды, чуть-чуть, на донышке, появилась в бассейне вода. Видно, на ночь ее отключают, экономят — город испытывает в ней нужду, воду беречь надо. И все-таки, наверно, именно этот бассейн должен быть всегда наполнен водой, а из чаши пусть вечно капает тяжелый свинец воды терпения.
— У тебя сигареты не найдется?
Кто-то будто толкнул Варужана. Неужели он задремал?
— Я тебе что — спать помещал? Прости.
— Да нет, я не спал,— Варужан увидел сидящего рядом лейтенанта милиции, лет сорока пяти — пятидесяти.— Ты сигарету просил?
— Да, мои кончились. Ежели всю ночь не спать, никаких сигарет не хватит.
— Значит, ты не спал? — Достал пачку сигарет, протянул лейтенанту: — Прошу.
— Ты откуда будешь родом?
— Из Гориса.
— Ясное дело, в гостинице мест нет.
— Ты что, наши гостиницы не знаешь? Тебе вместо «здравствуй» там говорят «мест нет».
— А у тебя тут что — ни родни, ни знакомых?
— Никого. Если б были...
— Чудак человек. Пол армянской нации друг с другом в родстве состоит. Уж про друзей-приятелей молчу.
— А со мной так вот...
— Вот оно как... У меня дом есть, но я, как лунатик, всю ночь бродить должен, а у тебя время есть поспать, да негде. На этой лавке, стало быть, ночевал?
— Да нет, я тут просто беседовал.
— С кем?
— С Давидом.
— С каким Давидом?
— С Сасунским.
Лейтенант засмеялся — наверно, подумал: или псих, или поэт. Но ничего не сказал. Лейтенант с первого взгляда определял, кто есть кто, а сейчас осечка: вроде по виду солидный человек, сумка импортная, сигареты «Ахтамар», да еще с черным фильтром — где он, интересно, достает такие? Наверно, с женой повздорил, взял портфель и был таков, решил лейтенант. Ничего, сейчас отправится домой, попьют с ней чай, а там, глядишь, и в постели вместе окажутся — ведь еще ни свет ни заря, семь утра.
— Горис красивый город, а?
— Очень.
— Не бывал. Как-нибудь хочу ребятишек своих свозить в Татев-ский монастырь, да все время не выберу.
— Свози. Пока монастырь вконец не разрушился.
— В Горисе у меня приятель есть, мы с ним служили вместе, все зовет. А то б я у тебя телефон попросил.
— Ну, я пошел. У меня тут дел всего часа на два, сегодня ж и возвращусь. Осточертели мне поезда.
— Я еще сигарету возьму. А если позволишь, три. Мне еще полтора часа дежурить. Лучше «Ахтамара» есть на свете сигареты?
— Других не пробовал.
— Везет же... А я всякую дрянь курю.
Варужан взял сумку, попрощался сперва с Давидом, потом с лейтенантом и направился к станции метро. Немножко покатается на эскалаторе и поедет к дяде. Американские брат с сестрой к тому времени уже проснутся. На несколько дней он, значит, должен стать гидом из «Интуриста».
ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ, ВСТАВНАЯ ИЗ ТЕТРАДИ ДЕДА ШИРАКА: СТРАНИЦЫ ДНЕВНИКА МУСТАФЫ НЕДИМА
«...Мое немощное перо не в силах описать все события, все преступления в Тер-Зоре. Подобного нет в книгах по истории и не будет. Со словами «Аллах вас простит» на берег Евфрата препроводили сорок тысяч несчастных и там всех поголовно уничтожили. Бросили в яму более десяти тысяч детей, облили яму керосином и подожгли, это лишь одно событие в цепи невиданных злодеяний.
В Тер-Зор съехался народ отовсюду. Примерно сто шестьдесят тысяч душ. В этом маленьком городке на берегу Евфрата живительный воздух,' плодородная земля и вкусная вода. Хотя и могло бы это послужить источником процветания, но долгие годы городок был лишен плодов образования и науки. Армяне принялись заполнять городок как трудом, так и добром духовным. Когда их изгнали из-под родных крыш, от ста шестидесяти тысяч не осталось, разумеется, и десятой части. Несчастья, страдания, ужасные условия безбожно уменьшили их численность.
Изгнанники, доставленные в Халеб, чтобы быть отправленными в Тер-Зор, были заключены в районе, именуемом Гарлэк. Гарлэк походил на место, где мясники перед бойней временно держат овец. Попавший в Гарлэк расставался с надеждой на жизнь.
В селах, расположенных под Халебом, было много армянских девушек и женщин, особенно в Азазе, Гатме. Там были совершены страшнейшие преступления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60