А поле битвы — один класс».
«И героически терпит поражение?»
«У битвы всегда два исхода. Поражение — один из них».
«В нашей истории и ничьи случались. Вспомни Аварайр!» «А в браке ничьи бывают?»
«По-моему, нет. Мужчина обычно проигрывает. В эндшпиле женщины намного сильнее».
«Ну так я попытаюсь жениться. И сыграть при этом вничью... Сколько ты еще будешь в бегах?»
«Я ведь пишу. Пытаюсь иногда проникнуть под лед. Так сказать, соприкасаюсь с жизнью». «Ну и как— получается?»
«Соприкасаться-то получается. Независимо от моей воли. Только вот боюсь схватить духовное воспаление легких от частых залезаний под лед. Насморк, во всяком случае, мне обеспечен».
«А я хотел угостить тебя пивом. Холодным. Голландским». «Ну и дурацкий у нас идет разговор».
Звон птиц, насекомых, воды, воздуха сливался в ущелье в своеобразный концерт. Что за птицы? Воробьи, ласточки, куропатки, перепела? — перебрал Варужан в памяти все известые ему названия, но какая птица как выглядит — сие ему было неведомо. Ущелье было очень зеленым: трава, заросли кустарников, старые и молодые деревья. Стал припоминать названия деревьев, загибая пальцы: дуб, яблоня, груша, вишня... но так и не представил, как какое дерево выглядит.
«Тебе кажется — да нет, почему только тебе — всем нам кажется, что мы назубок знаем историю своего народа. А знаем ли?.. Ты к тому же обязан знать лучше других... Мы знаем ровно столько, чтобы ошеломить туриста: нашему алфавиту тысяча шестьсот лет, театру две тысячи пятьдесят, мы первыми приняли христианство, два миллиона армян погибло в резню, Вильям Сароян армянин... Тебе надо особенно хорошо знать историю, как хирургу точный диагноз». «Я устал объяснять: история— не моя область». «Каждый человек сам по себе история своего народа, осознает он это или нет. Знаешь, в чем беда твоих героев? У них нет прошлого, и они не чувствуют будущего, живут исключительно сегодняшним днем, эдакой растительной жизнью. А каждый человек, осознает он это или нет, сам является прошлым, и настоящим, и будущим. Значит, в каждом заключена судьба народа».
«А ты, что ты знаешь, кроме своего камня-цемента и кое-каких сведений для туристов?»
«Я ведь никому не преподаю уроки истории и не вещаю от лица народа. Мое дело проектировать детские сады. Я тебе все же дам почитать тетрадь деда — она меня больше научила истории, чем наши тощие учебники. Чем дальше, тем больше страниц у истории, а учебники почему-то худеют. Прочти, прочти тетрадь деда — во всех случаях это тебе не повредит...»
Желторотый птенец, молокосос, подумал Варужан. Чем меньше человек знает, тем больше убежден, что знает все. Звуки ущелья не приносили успокоения. В ущелье души Варужана царил содом, стоял туман, творилась смута, происходило землетрясение. Отчего все так пере-
мешалось? Из-за утеса вышли ему навстречу три маленьких девочки, у каждой в руках по огромному букету горных цветов. Он улыбнулся, погладил одну девчушку по голове. Эх, был бы у нас ребенок, Мари...
— Вы можете мне назвать цветы по именам и фамилиям, устроить перекличку, а?
Девочки весело рассмеялись.
— У цветов фамилий нет.
— Цветы в школу не ходят, чтоб перекличку устраивать.
— Ну ладно, тогда только имена их мне назовите.
— Колокольчик, незабудка...— Он незабудку узнал, в детстве спускался с ребятишками в ущелье Зангу, рвали эти цветы, играли с девочками в любит-не любит. А малышка звонко продолжала: — Невеста...
— Невеста?..
— Потому что в белом. Ты что, дяденька, невесту не видел?
Теперь уже осмеялись все вместе, вчетвером.
Почему у нас нет детей, Мари? Они развеяли бы тучи в нашем доме, своими наивными вопросами-ответами наполнили бы воздух, добавили бы в него недостающий кислород, одним присутствием своим они останавливали бы семейные землетрясения и закрывали бы собою кратеры семейных вулканов.
Тут и другие две девочки подключились:
— Лютик...
— Ромашка...
— Подорожник...
— Куриная слепота...
— Молодцы, девочки. Пятерка вам по ботанике.
— Вы учитель? — тут же на «вы» перешли.— А мы думали, просто дяденька.
— Я и есть просто дяденька.
Малышки не догадались, что незнакомый дяденька не их проверял, а учился у них сам, он названий цветов не знал. Девочки, щебеча, подпрыгивая, исчезли среди камней, и их звонкий смех смешался с пением птиц, насекомых, воды...
Балет на льду... До чего же все-таки жестокое поколение растет — его поколение было помилосерднее. И почему дед передал ту тетрадь Араму, а не ему? Ведь ему передать было бы вроде естествен нее. Спустя десять лет обиделся на деда. Дед, конечно, радовался его книгам, но ни разу не завел серьезного разговора о прочитанном. А ведь дед окон: чил гимназию в Карсе, целый год учился вместе с Чаренцем, на грабаре1 Нарекаци наизусть читал... Да, с тетрадью надо познакомиться — вдруг пригодится для южноамериканских впечатлений. Следует поскорее взяться за перо — впечатления рассеиваются, как сигаретный дым. Больше всего запомнилась встреча с марашцами2: на вид типичные армянские крестьяне, носатые, с грубыми лицами, глаза черные, брови густые, а разговаривают — на тебе! — по-испански. Только несколько
человек лопочут кое-как по-армянски. Что поделать — уже третье, четвертое поколение рождается на чужбине. Вдруг ожили бы их деды и увидели, что необходим переводчик для разговора с собственными внуками.
В тот вечер он много выпил — ком стоял в горле: ни туда ни сюда. Сыграл в шахматы с одним из хозяев, выиграл, сам того не желая, а потом оказалось, что это местный чемпион. «Гарри Каспарова ты видел? — спросили его.— Откуда он родом?» Странный народ — вот что их заботит вдали от Родины на десять тысяч километров. «Мать — армянка, кажется, из Карабаха, имя деда Шаэн».—«Мать — это главное. И хорошо, что деда Шаэном зовут,— сказал один.— Пришли ее карточку, мы в клубе повесим». Варужан обещал, да так по сей день и не послал. Надо будет послать. Разозлился: а не забава ли, не развлечение или, может, хобби — быть армянином на чужбине: в театр не ходят, глухи к делам страны, собираются в клубе либов церкви, чтоб в армян поиграть. Странные сочетания имен и фамилий были у мараш-цев: Хуан Саргисян, Серхио Мнацаканян, Родриго Валесян, Армандо Сантурян. Фамилии остались армянскими, а имена вырядились в местные наряды. Варужан вспомнил Армандо — очень полный человек, улыбчивый, деловой. Отец Варужана почему-то именно этого толстяка попросил сводить сына в оперу. Толстяк пришел с другом, оба были с женами, одеты празднично. Они все в Байресе и родились, но в оперу свою явились впервые. Варужан исподтишка наблюдал за ними. До чего же им было скучно, с каким трудом сдерживали они зевоту, видимо, честя про себя своего гостя. После спектакля Армандо сказал: «Идем в хороший ресторан, ночью тебе спать не придется». Это прозвучало как месть за оперу. Варужан оценил, засмеялся. Может быть, и это история народа — та самая, о которой толкует Арам? Что бы стало с этими людьми, если бы родились и жили они на родной земле? «Как будет с инфляцией?» — спросил Армандо на мраморных ступеньках оперного театра. Второй — имя его напрочь выпало из памяти — что-то начал чересчур горячо объяснять ему по-испански, он просто орал и в конце концов выругался. Выругался по-армянски, но было не ясно, в чей адрес. Не посчитался и с женщинами, которые шли в двух шагах за ними, как ходили в Мараше сто лет назад, триста лет назад. Всю ночь пили. Просили его «на армянском Армении» песню спеть. «На армянском Армении»— это тоже история народа. Что он им спел? Ах, да, вот эту: «Тяжелые черные тучи сошли на чело...» «Слов мы не поняли,— огорченно признался Армандо.— Но когда ты пел, у меня сердце тиктакало, как часы». Потом они спеть попытались. Варужан раньше такой песни не слышал. «Это песня Марата,— сказали они.— На нашем армянском».
В гостиницу его привели уже на рассвете. Бар, как всегда, был открыт. Варужан простился с Армандо и его другом, сел в лифт, доехал до своего этажа, а потом снова нажал на кнопку и спустился вниз. Зашел в бар, сел, попросил рюмку виски...
Арам, наверно, понял бы их лучше. «По телевизору,— сказал Арам,— показывали раскопки древнего поселения. Ты не смотрел? В центре города вырыли котлован нового здания и вдруг наткнулись
на тесаные стены. Стали рыть глубже. А земля как слоеный пирог. Смерть одного времени являлась рождением для другого — так осязаемо я раньше этого не ощущал. Ты не думаешь, что каждый человек состоит из подобных пластов, даже если он и не осознает, что в нем — прошлое его народа? И разве время от времени он не обязан производить в себе раскопки? Сам! А ты производил? Или жизнь твоя — лишь то, что над асфальтом?..»
Но больше всего уязвили Варужана последние слова Арама: «Народ ты, конечно, любишь — все три миллиона оптом. А ты попробуй полюби в розницу: Миграна Малумяна, своих соседей, Багратуни, меня, своего отца, своего американского брата, сестру, Абеляна, которому не понравилась твоя книга, свою жену. Это сложно, хлопотно, нужно уметь прощать. Всех вместе ты любишь, а в отдельности не слишком. Всех любить просто...»
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Дежурная гостиницы протянула ему вместе с ключом конверт. От Егинэ, подумал он и обрадовался. Взглянул — нет, незнакомые имя и фамилия.
— Один паренек принес,— сказала дежурная.— А больше вроде никто тебя не спрашивал. Да нет, что я такое говорю — товарищ Си-монян звонил. Соединить?..
— Я из номера позвоню. Значит, паренек письмо передал?
— В брюках,— махнула рукой.— Разве определишь — теперь все в брюках.
Он быстро поднялся к себе. Стены показались ему родными — быстро же человек привыкает.
Вскрыл конверт — письмо длинное, на школьных листах в клеточку. Пробежал глазами первые строки: «Давно хотела написать Вам в Ереван, но на днях Егинэ сказала, что Вы в нашем городе. И я подумала... Простите, если нарушаю Ваш отдых, но Егинэ мою беду знает...»
Егинэ...
Он отложил письмо — успеет прочесть. Придвинул к себе телефонный аппарат и быстро набрал номер Егинэ. Трубку никто не брал. Посмотрел на часы — что же ты, дурень, звонишь в библиотеку в восемь вечера?.. Набрал домашний номер. Трубку сняли мгновенно.
— Егинэ?..
— Конечно. Как вы поживаете?..
— Меня два дня не было. В Ереван вызвали. Мы бабушкин юбилей отмечать собираемся.— Зачем он отчитывается? — Бабушке стукнет восемьдесят пять, и я как старший внук...
— Я знаю, что вы очень любите свою бабушку.— И, помолчав, добавила: — А в своих книгах вы добрее...
— Знаешь, я тысячу раз хватался за телефонную трубку, но... в тот день я немножко перебрал... Да просто был пьян.
— Не нужно так говорить,— в голосе и тревога, и обида ребенка, у которого хотят отнять самую любимую игрушку,.— Вы не были пьяны.
Не понял, ничего не понял Варужан Ширакян, а то бы ни за что не продолжил:
— Мне тут письмо передали...
А в голосе Егинэ уже звенели слезы:
— Значит, если бы не письмо...
Кое-что все же дошло до писателя, именующего себя Варужаном Ширакяном, и он вдруг нашел нежные горячие слова о том, что он о ней все время думал и хочет ее увидеть. Егинэ слушала, словно боясь упустить слово, оттенок, интонацию. Ему дважды показалось, что телефон отключился, и он дважды спросил: «Ты слышишь меня?»
Когда наступила короткая пауза в его монологе, Егинэ произнесла:
— Знаете, кто изобрел телефон?—Чуть помолчала.— Видимо, очень печальный человек, тосковавший по другому человеку. А тот, другой, не мог быть с ним рядом. И он изобрел телефон, чтобы того рядом с собой чувствовать. Теперь я больше всего на свете люблю телефон — и ненавижу. Ненавижу, потому что вы мне не звоните, а люблю, потому что можете позвонить. Как вот сию минуту...
Эта женщина любит меня... Варужан Ширакян, глупец, эта женщина любит тебя! Старая избитая фраза родилась заново — свежей и летучей, и у Варужана на мгновение заныло сердце. К чему притворяться этой женщине? Да так и не притворяются. А, наверно, только так и любят. Было польщено его мужское самолюбие, оттого что так любят его, именно его?.. А что же он сам?.. Он давно уже не ощущал себя таким вот — растерянным мальчишкой. Может быть, он просто истосковался по ласке — давно даже слов ласковых не слышал. А слова этой женщины — не знаки, не маски. Наверно, надо быть очень чистой, чтобы так сразу раздеть душу, и любить надо по-настоящему. И вдруг осознал до конца: эта женщина просто любит его и не боится сказать, что любит.
— Егинэ...
— Слушаю. Вы вдруг замолчали...
— Говори со мной на «ты», Егинэ.
— Мысленно я уже десять лет с тобой на «ты» разговариваю.
— Егинэ...— слова тают в горле, и так хорошо, так легко.— Егинэ, можем мы повидаться?
— Конечно,— отозвалась она.— В сутках двадцать четыре часа,
разве ты забыл?
— А где?.. Только не в библиотеке, ладно?
— Конечно. Хочешь... у меня?
— А это возможно?
— Я отведу ребенка к дяде, они его давно не видели. Ты мой дом помнишь? Я тебе в первый день показала.
— Не найду, Егинэ.
— Тогда увидишь меня у библиотеки и последуешь за мной. Это не очень далеко от библиотеки.
...Уютный одноэтажный дом, окруженный забором. Егинэ тихонько открыла дверь, вошла. Минуты через две во дворе показался Варужан. Они подошли друг к другу, и добрая мгла окутала их, сделав видимыми лишь для звезд небесных.
Вошли в дом. Егинэ зажгла в коридоре свет и быстро прошла в комнату, чтобы и там зажечь.
— Вот и моя крепость,— сказала она.
На стене висел большой портрет молодого человека. Лицо задумчивое, глаза светлые.
— Муж,— сказала Егинэ.
Сели по разные стороны обеденного стола и надолго замолчали. Смотрели друг на друга: она с тоской, он с удивлением.
— Не верю,— сказала Егинэ.— Боюсь, закрою глаза, и ты... Сколько я тебя ждала...
Он испытал душевное смятение. Надо осмыслить происходящее, взять себя в руки. Такая женщина опасна: мгновенно усечет любую фальшь, ее собственные слова — не оболочки, а живые существа.
Он попросил кофе.
— А ты не голоден? — спросила Егинэ, причем так трогательно, словно Варужан Ширакян всю жизнь ужинал за этим столом, а сегодня что-то припозднился.— Знаю, что ты пиво очень любишь. С того дня оно у меня в холодильнике.
Не стала спрашивать, принести или нет,— засеменила на кухню. Спокойно, спокойно, Варужан, подбодрил он себя. Эта женщина — жизнь. Внезапная и беззащитная. Сейчас выпьешь холодного пива, и в голове прояснится. Посмотрел на портрет мужа Егинэ. Показалось, что и он на него смотрит. Взгляд был пронизывающим. Думал ли покойный, что однажды жена встретится с самым опасным для него человеком, а сам он — безответная бумага, заточенная под стекло в черной раме,— будет взирать со стены?
Егинэ вошла в комнату с тяжелым подносом.
— Этот портрет мешает мне,— сказал он. Егинэ печально на него посмотрела:
— Пересядь сюда. А хочешь, я выключу свет? Достаточно свечки.
— Прости, Егинэ, прости.
Быстро, нервно налил рюмку коньяка, выпил. Потом налил пива, ощутив, какое оно холодное.
— А мне? — спросила Егинэ.
Он молча наполнил рюмки и смущенно улыбнулся ей. Выпили без слов — они обоим показались лишними и бессмысленными.
— ...А то письмо... Прости, я не видела другого способа... Я работаю в библиотеке на месте той женщины. Чудесный челове! . Несчастный.— Варужан вдруг заметил, что Егинэ скосила взгляд к портрету. «Чудесный человек, несчастный...» Кому адресованы эти слова? — Может быть, ты сумеешь ей помочь?
Кому? Потер лоб, сам невольно покосился на стену с портретом, но в дрожащем свете свечи была видна лишь черная рама. Кому он должен помочь? А, автору письма, женщине...
— Об этом потом, Егинэ.
...И потекли часы, полные ласк, тишины, слов, телесного трепета, магнитной тяги. И так всю ночь — пока не заголубело в окнах.
В какой-то момент он ощутил знакомый аромат, исходящий от тела Егинэ. Что это было — запах цветка, засушенного и забытого в книге?
Шелест разбуженной памяти? Игра воображения?.. И вдруг: «Мы однажды уже виделись... Вы получили новую квартиру в Аване. И вот после вашего вечера в университете мы туда отправились...» Кто это сказал? Слова звенели у него в ушах, и он вновь погрузил свою голову в волосы женщины, и вновь металл потянулся к магниту. Да, до боли знакомый запах. Тело его вспомнило. Ни сердце, ни мозг не вспомнили, а тело вспомнило. Аромат кожи Егинэ был знаком ему. Так не забудешь непривычного запаха редкого одеколона, которым душился всего один
раз.Потом, уже в гостинице, в полумгле своего номера на четвертом этаже, он попытается осмыслить свершившееся, которое шло вразрез со всеми законами логики и в любом, наиромантическом романе выглядело бы надуманным: Он вспомнит слова Егинэ, свои собственные слова и в ужасе схватится за голову. Он вспомнит слова свои, продиктованные на сей раз не только выпитым.
Все перемешалось, все полетело к чертям.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Буквы были латинские, слова армянские.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
«И героически терпит поражение?»
«У битвы всегда два исхода. Поражение — один из них».
«В нашей истории и ничьи случались. Вспомни Аварайр!» «А в браке ничьи бывают?»
«По-моему, нет. Мужчина обычно проигрывает. В эндшпиле женщины намного сильнее».
«Ну так я попытаюсь жениться. И сыграть при этом вничью... Сколько ты еще будешь в бегах?»
«Я ведь пишу. Пытаюсь иногда проникнуть под лед. Так сказать, соприкасаюсь с жизнью». «Ну и как— получается?»
«Соприкасаться-то получается. Независимо от моей воли. Только вот боюсь схватить духовное воспаление легких от частых залезаний под лед. Насморк, во всяком случае, мне обеспечен».
«А я хотел угостить тебя пивом. Холодным. Голландским». «Ну и дурацкий у нас идет разговор».
Звон птиц, насекомых, воды, воздуха сливался в ущелье в своеобразный концерт. Что за птицы? Воробьи, ласточки, куропатки, перепела? — перебрал Варужан в памяти все известые ему названия, но какая птица как выглядит — сие ему было неведомо. Ущелье было очень зеленым: трава, заросли кустарников, старые и молодые деревья. Стал припоминать названия деревьев, загибая пальцы: дуб, яблоня, груша, вишня... но так и не представил, как какое дерево выглядит.
«Тебе кажется — да нет, почему только тебе — всем нам кажется, что мы назубок знаем историю своего народа. А знаем ли?.. Ты к тому же обязан знать лучше других... Мы знаем ровно столько, чтобы ошеломить туриста: нашему алфавиту тысяча шестьсот лет, театру две тысячи пятьдесят, мы первыми приняли христианство, два миллиона армян погибло в резню, Вильям Сароян армянин... Тебе надо особенно хорошо знать историю, как хирургу точный диагноз». «Я устал объяснять: история— не моя область». «Каждый человек сам по себе история своего народа, осознает он это или нет. Знаешь, в чем беда твоих героев? У них нет прошлого, и они не чувствуют будущего, живут исключительно сегодняшним днем, эдакой растительной жизнью. А каждый человек, осознает он это или нет, сам является прошлым, и настоящим, и будущим. Значит, в каждом заключена судьба народа».
«А ты, что ты знаешь, кроме своего камня-цемента и кое-каких сведений для туристов?»
«Я ведь никому не преподаю уроки истории и не вещаю от лица народа. Мое дело проектировать детские сады. Я тебе все же дам почитать тетрадь деда — она меня больше научила истории, чем наши тощие учебники. Чем дальше, тем больше страниц у истории, а учебники почему-то худеют. Прочти, прочти тетрадь деда — во всех случаях это тебе не повредит...»
Желторотый птенец, молокосос, подумал Варужан. Чем меньше человек знает, тем больше убежден, что знает все. Звуки ущелья не приносили успокоения. В ущелье души Варужана царил содом, стоял туман, творилась смута, происходило землетрясение. Отчего все так пере-
мешалось? Из-за утеса вышли ему навстречу три маленьких девочки, у каждой в руках по огромному букету горных цветов. Он улыбнулся, погладил одну девчушку по голове. Эх, был бы у нас ребенок, Мари...
— Вы можете мне назвать цветы по именам и фамилиям, устроить перекличку, а?
Девочки весело рассмеялись.
— У цветов фамилий нет.
— Цветы в школу не ходят, чтоб перекличку устраивать.
— Ну ладно, тогда только имена их мне назовите.
— Колокольчик, незабудка...— Он незабудку узнал, в детстве спускался с ребятишками в ущелье Зангу, рвали эти цветы, играли с девочками в любит-не любит. А малышка звонко продолжала: — Невеста...
— Невеста?..
— Потому что в белом. Ты что, дяденька, невесту не видел?
Теперь уже осмеялись все вместе, вчетвером.
Почему у нас нет детей, Мари? Они развеяли бы тучи в нашем доме, своими наивными вопросами-ответами наполнили бы воздух, добавили бы в него недостающий кислород, одним присутствием своим они останавливали бы семейные землетрясения и закрывали бы собою кратеры семейных вулканов.
Тут и другие две девочки подключились:
— Лютик...
— Ромашка...
— Подорожник...
— Куриная слепота...
— Молодцы, девочки. Пятерка вам по ботанике.
— Вы учитель? — тут же на «вы» перешли.— А мы думали, просто дяденька.
— Я и есть просто дяденька.
Малышки не догадались, что незнакомый дяденька не их проверял, а учился у них сам, он названий цветов не знал. Девочки, щебеча, подпрыгивая, исчезли среди камней, и их звонкий смех смешался с пением птиц, насекомых, воды...
Балет на льду... До чего же все-таки жестокое поколение растет — его поколение было помилосерднее. И почему дед передал ту тетрадь Араму, а не ему? Ведь ему передать было бы вроде естествен нее. Спустя десять лет обиделся на деда. Дед, конечно, радовался его книгам, но ни разу не завел серьезного разговора о прочитанном. А ведь дед окон: чил гимназию в Карсе, целый год учился вместе с Чаренцем, на грабаре1 Нарекаци наизусть читал... Да, с тетрадью надо познакомиться — вдруг пригодится для южноамериканских впечатлений. Следует поскорее взяться за перо — впечатления рассеиваются, как сигаретный дым. Больше всего запомнилась встреча с марашцами2: на вид типичные армянские крестьяне, носатые, с грубыми лицами, глаза черные, брови густые, а разговаривают — на тебе! — по-испански. Только несколько
человек лопочут кое-как по-армянски. Что поделать — уже третье, четвертое поколение рождается на чужбине. Вдруг ожили бы их деды и увидели, что необходим переводчик для разговора с собственными внуками.
В тот вечер он много выпил — ком стоял в горле: ни туда ни сюда. Сыграл в шахматы с одним из хозяев, выиграл, сам того не желая, а потом оказалось, что это местный чемпион. «Гарри Каспарова ты видел? — спросили его.— Откуда он родом?» Странный народ — вот что их заботит вдали от Родины на десять тысяч километров. «Мать — армянка, кажется, из Карабаха, имя деда Шаэн».—«Мать — это главное. И хорошо, что деда Шаэном зовут,— сказал один.— Пришли ее карточку, мы в клубе повесим». Варужан обещал, да так по сей день и не послал. Надо будет послать. Разозлился: а не забава ли, не развлечение или, может, хобби — быть армянином на чужбине: в театр не ходят, глухи к делам страны, собираются в клубе либов церкви, чтоб в армян поиграть. Странные сочетания имен и фамилий были у мараш-цев: Хуан Саргисян, Серхио Мнацаканян, Родриго Валесян, Армандо Сантурян. Фамилии остались армянскими, а имена вырядились в местные наряды. Варужан вспомнил Армандо — очень полный человек, улыбчивый, деловой. Отец Варужана почему-то именно этого толстяка попросил сводить сына в оперу. Толстяк пришел с другом, оба были с женами, одеты празднично. Они все в Байресе и родились, но в оперу свою явились впервые. Варужан исподтишка наблюдал за ними. До чего же им было скучно, с каким трудом сдерживали они зевоту, видимо, честя про себя своего гостя. После спектакля Армандо сказал: «Идем в хороший ресторан, ночью тебе спать не придется». Это прозвучало как месть за оперу. Варужан оценил, засмеялся. Может быть, и это история народа — та самая, о которой толкует Арам? Что бы стало с этими людьми, если бы родились и жили они на родной земле? «Как будет с инфляцией?» — спросил Армандо на мраморных ступеньках оперного театра. Второй — имя его напрочь выпало из памяти — что-то начал чересчур горячо объяснять ему по-испански, он просто орал и в конце концов выругался. Выругался по-армянски, но было не ясно, в чей адрес. Не посчитался и с женщинами, которые шли в двух шагах за ними, как ходили в Мараше сто лет назад, триста лет назад. Всю ночь пили. Просили его «на армянском Армении» песню спеть. «На армянском Армении»— это тоже история народа. Что он им спел? Ах, да, вот эту: «Тяжелые черные тучи сошли на чело...» «Слов мы не поняли,— огорченно признался Армандо.— Но когда ты пел, у меня сердце тиктакало, как часы». Потом они спеть попытались. Варужан раньше такой песни не слышал. «Это песня Марата,— сказали они.— На нашем армянском».
В гостиницу его привели уже на рассвете. Бар, как всегда, был открыт. Варужан простился с Армандо и его другом, сел в лифт, доехал до своего этажа, а потом снова нажал на кнопку и спустился вниз. Зашел в бар, сел, попросил рюмку виски...
Арам, наверно, понял бы их лучше. «По телевизору,— сказал Арам,— показывали раскопки древнего поселения. Ты не смотрел? В центре города вырыли котлован нового здания и вдруг наткнулись
на тесаные стены. Стали рыть глубже. А земля как слоеный пирог. Смерть одного времени являлась рождением для другого — так осязаемо я раньше этого не ощущал. Ты не думаешь, что каждый человек состоит из подобных пластов, даже если он и не осознает, что в нем — прошлое его народа? И разве время от времени он не обязан производить в себе раскопки? Сам! А ты производил? Или жизнь твоя — лишь то, что над асфальтом?..»
Но больше всего уязвили Варужана последние слова Арама: «Народ ты, конечно, любишь — все три миллиона оптом. А ты попробуй полюби в розницу: Миграна Малумяна, своих соседей, Багратуни, меня, своего отца, своего американского брата, сестру, Абеляна, которому не понравилась твоя книга, свою жену. Это сложно, хлопотно, нужно уметь прощать. Всех вместе ты любишь, а в отдельности не слишком. Всех любить просто...»
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Дежурная гостиницы протянула ему вместе с ключом конверт. От Егинэ, подумал он и обрадовался. Взглянул — нет, незнакомые имя и фамилия.
— Один паренек принес,— сказала дежурная.— А больше вроде никто тебя не спрашивал. Да нет, что я такое говорю — товарищ Си-монян звонил. Соединить?..
— Я из номера позвоню. Значит, паренек письмо передал?
— В брюках,— махнула рукой.— Разве определишь — теперь все в брюках.
Он быстро поднялся к себе. Стены показались ему родными — быстро же человек привыкает.
Вскрыл конверт — письмо длинное, на школьных листах в клеточку. Пробежал глазами первые строки: «Давно хотела написать Вам в Ереван, но на днях Егинэ сказала, что Вы в нашем городе. И я подумала... Простите, если нарушаю Ваш отдых, но Егинэ мою беду знает...»
Егинэ...
Он отложил письмо — успеет прочесть. Придвинул к себе телефонный аппарат и быстро набрал номер Егинэ. Трубку никто не брал. Посмотрел на часы — что же ты, дурень, звонишь в библиотеку в восемь вечера?.. Набрал домашний номер. Трубку сняли мгновенно.
— Егинэ?..
— Конечно. Как вы поживаете?..
— Меня два дня не было. В Ереван вызвали. Мы бабушкин юбилей отмечать собираемся.— Зачем он отчитывается? — Бабушке стукнет восемьдесят пять, и я как старший внук...
— Я знаю, что вы очень любите свою бабушку.— И, помолчав, добавила: — А в своих книгах вы добрее...
— Знаешь, я тысячу раз хватался за телефонную трубку, но... в тот день я немножко перебрал... Да просто был пьян.
— Не нужно так говорить,— в голосе и тревога, и обида ребенка, у которого хотят отнять самую любимую игрушку,.— Вы не были пьяны.
Не понял, ничего не понял Варужан Ширакян, а то бы ни за что не продолжил:
— Мне тут письмо передали...
А в голосе Егинэ уже звенели слезы:
— Значит, если бы не письмо...
Кое-что все же дошло до писателя, именующего себя Варужаном Ширакяном, и он вдруг нашел нежные горячие слова о том, что он о ней все время думал и хочет ее увидеть. Егинэ слушала, словно боясь упустить слово, оттенок, интонацию. Ему дважды показалось, что телефон отключился, и он дважды спросил: «Ты слышишь меня?»
Когда наступила короткая пауза в его монологе, Егинэ произнесла:
— Знаете, кто изобрел телефон?—Чуть помолчала.— Видимо, очень печальный человек, тосковавший по другому человеку. А тот, другой, не мог быть с ним рядом. И он изобрел телефон, чтобы того рядом с собой чувствовать. Теперь я больше всего на свете люблю телефон — и ненавижу. Ненавижу, потому что вы мне не звоните, а люблю, потому что можете позвонить. Как вот сию минуту...
Эта женщина любит меня... Варужан Ширакян, глупец, эта женщина любит тебя! Старая избитая фраза родилась заново — свежей и летучей, и у Варужана на мгновение заныло сердце. К чему притворяться этой женщине? Да так и не притворяются. А, наверно, только так и любят. Было польщено его мужское самолюбие, оттого что так любят его, именно его?.. А что же он сам?.. Он давно уже не ощущал себя таким вот — растерянным мальчишкой. Может быть, он просто истосковался по ласке — давно даже слов ласковых не слышал. А слова этой женщины — не знаки, не маски. Наверно, надо быть очень чистой, чтобы так сразу раздеть душу, и любить надо по-настоящему. И вдруг осознал до конца: эта женщина просто любит его и не боится сказать, что любит.
— Егинэ...
— Слушаю. Вы вдруг замолчали...
— Говори со мной на «ты», Егинэ.
— Мысленно я уже десять лет с тобой на «ты» разговариваю.
— Егинэ...— слова тают в горле, и так хорошо, так легко.— Егинэ, можем мы повидаться?
— Конечно,— отозвалась она.— В сутках двадцать четыре часа,
разве ты забыл?
— А где?.. Только не в библиотеке, ладно?
— Конечно. Хочешь... у меня?
— А это возможно?
— Я отведу ребенка к дяде, они его давно не видели. Ты мой дом помнишь? Я тебе в первый день показала.
— Не найду, Егинэ.
— Тогда увидишь меня у библиотеки и последуешь за мной. Это не очень далеко от библиотеки.
...Уютный одноэтажный дом, окруженный забором. Егинэ тихонько открыла дверь, вошла. Минуты через две во дворе показался Варужан. Они подошли друг к другу, и добрая мгла окутала их, сделав видимыми лишь для звезд небесных.
Вошли в дом. Егинэ зажгла в коридоре свет и быстро прошла в комнату, чтобы и там зажечь.
— Вот и моя крепость,— сказала она.
На стене висел большой портрет молодого человека. Лицо задумчивое, глаза светлые.
— Муж,— сказала Егинэ.
Сели по разные стороны обеденного стола и надолго замолчали. Смотрели друг на друга: она с тоской, он с удивлением.
— Не верю,— сказала Егинэ.— Боюсь, закрою глаза, и ты... Сколько я тебя ждала...
Он испытал душевное смятение. Надо осмыслить происходящее, взять себя в руки. Такая женщина опасна: мгновенно усечет любую фальшь, ее собственные слова — не оболочки, а живые существа.
Он попросил кофе.
— А ты не голоден? — спросила Егинэ, причем так трогательно, словно Варужан Ширакян всю жизнь ужинал за этим столом, а сегодня что-то припозднился.— Знаю, что ты пиво очень любишь. С того дня оно у меня в холодильнике.
Не стала спрашивать, принести или нет,— засеменила на кухню. Спокойно, спокойно, Варужан, подбодрил он себя. Эта женщина — жизнь. Внезапная и беззащитная. Сейчас выпьешь холодного пива, и в голове прояснится. Посмотрел на портрет мужа Егинэ. Показалось, что и он на него смотрит. Взгляд был пронизывающим. Думал ли покойный, что однажды жена встретится с самым опасным для него человеком, а сам он — безответная бумага, заточенная под стекло в черной раме,— будет взирать со стены?
Егинэ вошла в комнату с тяжелым подносом.
— Этот портрет мешает мне,— сказал он. Егинэ печально на него посмотрела:
— Пересядь сюда. А хочешь, я выключу свет? Достаточно свечки.
— Прости, Егинэ, прости.
Быстро, нервно налил рюмку коньяка, выпил. Потом налил пива, ощутив, какое оно холодное.
— А мне? — спросила Егинэ.
Он молча наполнил рюмки и смущенно улыбнулся ей. Выпили без слов — они обоим показались лишними и бессмысленными.
— ...А то письмо... Прости, я не видела другого способа... Я работаю в библиотеке на месте той женщины. Чудесный челове! . Несчастный.— Варужан вдруг заметил, что Егинэ скосила взгляд к портрету. «Чудесный человек, несчастный...» Кому адресованы эти слова? — Может быть, ты сумеешь ей помочь?
Кому? Потер лоб, сам невольно покосился на стену с портретом, но в дрожащем свете свечи была видна лишь черная рама. Кому он должен помочь? А, автору письма, женщине...
— Об этом потом, Егинэ.
...И потекли часы, полные ласк, тишины, слов, телесного трепета, магнитной тяги. И так всю ночь — пока не заголубело в окнах.
В какой-то момент он ощутил знакомый аромат, исходящий от тела Егинэ. Что это было — запах цветка, засушенного и забытого в книге?
Шелест разбуженной памяти? Игра воображения?.. И вдруг: «Мы однажды уже виделись... Вы получили новую квартиру в Аване. И вот после вашего вечера в университете мы туда отправились...» Кто это сказал? Слова звенели у него в ушах, и он вновь погрузил свою голову в волосы женщины, и вновь металл потянулся к магниту. Да, до боли знакомый запах. Тело его вспомнило. Ни сердце, ни мозг не вспомнили, а тело вспомнило. Аромат кожи Егинэ был знаком ему. Так не забудешь непривычного запаха редкого одеколона, которым душился всего один
раз.Потом, уже в гостинице, в полумгле своего номера на четвертом этаже, он попытается осмыслить свершившееся, которое шло вразрез со всеми законами логики и в любом, наиромантическом романе выглядело бы надуманным: Он вспомнит слова Егинэ, свои собственные слова и в ужасе схватится за голову. Он вспомнит слова свои, продиктованные на сей раз не только выпитым.
Все перемешалось, все полетело к чертям.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Буквы были латинские, слова армянские.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60