А в рассказах внука дед искал собственное прошлое и не находил его. Однажды бросил Варужану: «В твоих книгах армянский народ будто
лет тридцать — сорок назад возник».— «Я родился в тысяча девятьсот сорок первом году»,— возразил Варужан. Дед взглянул на него сурово: «У каждого человека возраст его народа. Возраст ребенка, который родился в эту минуту, такой же, как у его народа. Нашему народу примерно пять тысяч лет,— значит, и тебе, и мне пять тысяч лет. Награда это или наказание, не знаю. Наверно, и то и другое».
Варужан был уязвлен и, когда вышла в свет его первая книга, колебался: дарить, не дарить деду. Все же подарил. Дед обрадовался, взял книжку в руки, полистал, отнес в свою комнату. Но прошли месяцы, а он так ничего и не сказал.
Женился Варужан опять-таки по воле деда, точнее, даже по прихоти — тому правнука иметь захотелось. Правда, с Мари они уже год как встречались, целовались, но ведь совсем не обязательно было, чтобы эти поцелуи закончились зеленым брачным свидетельством. Бабушке Мари по-настоящему понравилась, а деду было все равно какая сноха — лишь бы правнука родила, и непременно мальчишку. «Имя Вар-дана пропадает,— охал дед.— Если я умру, вы своего сына Варданом не назовете, я знаю». Варданом звали четвертого брата деда. Арменак, Тигран, Сирак — так назвал он своих сыновей. Потом Врам — так звали покойного отца бабушки Нунэ, дед не хотел ее огорчать. (Позже, правда, у Сирака сын родился, Варданом назвали, и дед успокоился.)
А правнук все не рождался. Ни правнук, ни правнучка. Однажды дед сказал: «Возьмите мальчика из детского дома, вырастите... Сколько людей так делает...» — «Чужого ребенка?» — «Один турок во время резни то ли двадцать три, то ли двадцать семь армянских сирот взял вырастил. Я читал».— «Выдумка».— «Если нужно, я эту книжку достану, сам прочтешь, убедишься».— «Даже если прочту, все равно выдумка». Ему никогда не забыть взгляда, которым смерил его дед. «Ты сам привез мне из Бейрута дневник той девушки-датчанки. Скольким ар,-мянским сиротам она матерью стала?» — «Ну, это совсем другое...» — отмахнулся Варужан.
Вторую книгу, которая и принесла ему известность, он выпустил под псевдонимом Варужан Ширакян. Первые же рассказы подписывал — Вачаган Ширакаци. Тогда дед радовался, что внук обратился к его имени. Вторая книга его огорчила: «Отшвырнул имя моего отца, как старую шапку. Твоей новой голове старая шапка не подошла?» Но ведь имя Вачаган не звучит. Варужан куда поэтичнее. Книга, которую он подарил деду, так и осталась лежать на шкафу в гостиной, дед не взял ее в свою комнату. «Этого ты не должен был делать»,— мягко укорил Варужана дядя Тигран. «В паспорте я ведь имя не менял». Домой он заходил как в музей воспоминаний. Зимними вечерами, когда семья собиралась возле камина послушать рассказы деда, Варужан оставался безучастным к этим рассказам. А кроха Арам — от горшка два вершка — слушал разинув рот.
Дед дедом, однако отсутствие отца Варужан ощущал как нехватку кислорода — безотцовщина вообще задыхается. Внутри у Варужана что-то сжалось, очерствело. Он все думал, что, если отец вернется, он встанет посреди комнаты и скажет: «Папа, ты мне должен тысячу
семьсот бутылок лимонада, сто пятьдесят игрушек, сто коробок цветных карандашей, три миллиона отцовских поцелуев и десять — двадцать оплеух...»
«Як-40» поднимается не слишком высоко — настолько, чтоб не врезаться в горы. Над Араратом пролетать не будет, так что опасности нет. Внизу была прекрасно видна армянская земля, даже дороги, извивающиеся змеями.
Опять испытал потребность закурить. Чирк! — и язычок пламени вырвался на белый свет, как джинн из горлышка волшебной бутылки. «В самолете курить не разрешается»,— послышался за спиной тот же голос, на сей раз он прозвучал с большей настойчивостью и даже раздражением. «Знаю».
В Америке, лети хоть всего четверть часа, и курить можешь, и спиртное требовать. Зачем он поехал в Америку? (Арам съехидничал, что ему, мол, больше хотелось увидеть Америку, нежели отца.) Зачем ему надо было убеждаться, что отец жив? Весть о том, что отец жив, причинила ему большую боль, чем смерть деда. Дед возвратился в свой родной мир — в прошлое. А отец — из прошлого. Стало быть, столько лет жил отец на свете, пил, радовался, смотрел на небо, садился в машину, продавал яркие ковры, а сын оставался для него годовалым, таким, как на единственной имевшейся у него фотокарточке, и был подходящим поводом для тоски, а также утешением в минуты печали. Фотокарточки не растут, а Варужан вот вырос, Как ты мог тридцать лет молчать, а, любящий папаша? Дед, видно, был прав, выбив на могильном камне: пропал без вести. Для Варужана отец и теперь пропавший без вести. А старик в Америке — вовсе не его отец. Смерть деда была естественной — он словно вернулся в родимый дом, потому что для него было домом прошлое его рода, кровь, туман. А для чего отец вернулся из тумана прошлого? С отцом они больше молчали, чем разговаривали. При воспоминании об отце по лицу Варужана пробежала судорога: не лучше бы остаться сыном без вести пропавшего? И почему, собственно, именно он его отец? Только потому, что в случайную ночь наслаждения или боли он посеял семя его существования? А потом целых тридцать два года думал ли он о том, что стало с тем росточком, кто его холил, поливал, рыхлил землю, берег от змей, от насекомых, от холода, от засухи... Наверно, для отца он был недругом — отец давно избавился от наваждения былого, привык к своей сорокалетней теплице, именуемой жизнью. А сын увел его назад, в прошлое, сорвал со шрамов бинты, и оказалось, что не совсем они и шрамы, а не до конца затянувшиеся раны. Но почему же он тогда в самых неподходящих местах и в самые неподходящие моменты — за столом, на улице, в машине — повторяет свой бессмысленный вопрос: «А что мне тут делать?» Кого он спрашивает — Варужана, Америку, сам себя?..
Человек, сидевший рядом с Варужаном, напоминал погашенную облигацию. Это сравнение показалось Варужану неожиданным, остроумным, и он самодовольно потер подбородок. Этот худой, высокий человек с бескровным лицом не успел расположиться в кресле самолета и старательно разместить свои донкихотовы ноги, как тут же уснул. Стоило ли засыпать из-за тридцати минут лёту? Варужан громко каш-
лянул, потом резко задвигался в собственном кресле. «Приехали? — человек открыл глаза, посмотрел на Варужана, потом на часы.— Нет, минут пятнадцать еще есть, но, наверно, спать уже не стоит.— Потом достал из папки карманные шахматы с уже расставленными фигурками.— Вы в шахматы играете? Можем успеть сыграть две-три блицпар-тии». Ну, вот еще! «Играю, но только сам с собой». Человек недоуменно взглянул на Варужана, быстро закрыл шахматную коробочку и сунул ее назад в папку, в ее бумажный беспорядок, со словами: «Тогда лучше уж поспать».
Наверно, он театральный суфлер, подумал Варужан. Или всегда работал в третью смену и схлопотал пожизненную бессонницу...А ты, Варужан Ширакян, и вправду любишь играть в шахматы только сам с собой. Един в двух лицах по обе стороны доски. Но один — сосредоточенный игрок, второй — его условный противник, и первый, как правило, выигрывает. И теперь все еще так? Нет, теперь, куда бы ты ни сел, проигрываешь. Одумайся. Ты просто растерян, у тебя голова идет кругом. И причина — не разгромная статья о твоей книге. Сам-то ты знаешь, что это лучшая твоя книга. И Мигран Малумян то же сказал перед смертью. Свои слабости ты знаешь лучше, чем твои недоброжелатели. Может быть, именно это угнетает тебя, именно потому не находишь ты себе места? Все-то ты знаешь. А может, прокричать об этом белу свету? О нет, ты предпочитаешь безмолвную правду. Прокричи вслух, что не можешь писать, что слова тебе не подчиняются. От старых слов ты устал, новые рождаются трудно. Прокричи о своем страхе перед чистым листом бумаги! Прокричать это сумеет лишь истинный писатель, а ведь ты писатель... Да, ты любишь правду, а особенно любишь поговорить от имени правды. Живи по правде! Это куда труднее разглагольствований. Арам сказал жестокую вещь: ты не футболист, а футбольный тренер. Ты учишь любить, верить, быть добрым, честным. Так сам вот и будь. «Ведь каждый тренер в прошлом был игроком»,— ты еще пытался защититься. «Нет, ты,— сказал Арам,— отклонение от нормы, ты никогда игроком не был, ты тренер от рождения: никогда не играя сам, всегда учил других. Это, безусловно, удобно и, главное, безопасно. Игрок иногда набивает себе шишки, ломает кости и прочее. Игрок порой вынужден идти на нарушение правил, ему показывают желтую карточку, бывает, удаляют с поля под свист стадиона. А тренер всегда за пределами поля. Он, правда, волнуется, ругается, много курит, нервно ходит, но все это по ту сторону черты». Ты, подумал о себе Варужан, не сумел достойно возразить Араму, только закричал зло и издевательски: «А сам-то ты, сам-то ты игрок или тренер?» — «Я, наверно, игрок. Только запасной.— Арам хотел улыбнуться, но лицо его передернула невеселая усмешка.— Тренер все обещает выпустить меня на поле... Поглядим...» Жаль, Варужан, ты не понял значения этой невеселой усмешки.
Причина твоего самоедства — отец и вообще загадка так называемой армянской диаспоры. До Америки ты поездил порядочно, был даже в Карсе. Однако Карс показался тебе потерянной географической картой, страничкой из учебника истории, или, выражаясь высоким стилем,
«крушеньем разума, сердечною болезнью». Тогда ты не сумел услышать трепет сердца парализованного города. Теперь, после встречи с отцом, наверно, расслышал бы. Ты не увидел в этом городе своего деда, не услыхал, как закричал при рождении твой отец, хотя две ночи подряд простоял в печали у распахнутого гостиничного окна, глядя на город, погруженный в тяжелую мглу. Рано утром ты прошел мимо туфового здания городской гимназии, тут Чаренц учился. Ты не слышал, как из одного окна донесся его голос? Нет. Попечалился, пока курил сигарету, и пошел себе дальше... Ну, а Америка — это уже, разумеется, совсем иное. Здесь был твой отец, а стало быть, частица твоей собственной покореженной биографии. Или после поездки в Карс прошли годы, сам ты стал чуть-чуть иным, и потому в тебе пробудились вопросы, на которые никто не мог дать ответа, и сомнения, которые никто не мог развеять. Ты напоминаешь человека, стоящего в шторм посреди палубы: не за что ухватиться, пол ускользает из-под ног, тебя тошнит, голова кружится, смотришь на море и испытываешь один сплошной ужас. Нет, армяне диаспоры не переменились — просто ты начал постигать суть их жизни, незримую, подводную часть айсберга. Поначалу они были для тебя тысячеликой (то же, что безликой) массой, которая плачет хором, слушая «Крунк». Потом ты стал мало-помалу различать в этой массе лица, судьбы, характеры, и оказалось, что вовсе не все они плачут, слушая «Крунк», и не все вздыхают при виде тебя: «О, вы приехали с Родины?..» Отца ты теперь почти ненавидишь. Что ж, ненавидь, но — понимая.
Как говорят индейцы, надень его мокасины, чтоб ощутить, где больно. Сколько раз он повторил при тебе: «Что мне тут делать?» Не тебя спрашивал — себя спрашивал. Ты просто раздул тлевший в нем огонь. Да, не тебя он спрашивал — себя. А ты попытался выковырять горькую начинку тех слов?
«Ты диаспору понял? — вчера, именно вчера спросил тебя Арам, который никогда за границей не был.— Ты без конца смакуешь свои собственные остроумные ответы. Будто ездил за тысячи километров играть с соотечественниками в пинг-понг и отразил все их удары... А ведь это надломленные, несчастные люди: где бы они ни жили и как бы они ни жили, они всегда себя чувствуют в гостинице. И всюду они вынуждены защищаться. Но... защищаться от Родины? А ведь ты для них был Родиной и обязан был их понимать, тем более что ты писатель. А писатель — не лекарь, а сама боль, как сказал кто-то из великих. Я знаю, что ты там говорил все правильно, но ведь хороший врач никогда не говорит с больным о болезни».
Тебя поверг в растерянность словесный натиск, не вся горечь обвинений Арама дошла до тебя, и ты предпочел оборвать эту тему. Ты сказал: «Если представить, что наша планета поезд, то она вот-вот сойдет с рельсов и полетит в пропасть, а мы, армяне, встречая друг друга, все еще прежде всего спрашиваем: откуда ты родом?..»— «А кстати, ты откуда родом?»—«С планеты Земля». Нет, не получилось беседы,
не получилось, а ты, Варужан, беседы вообще не любишь, ты любишь монологи...Однажды ты с издевочкой спросил отца: «Пап, значит, и ты — диаспора?» Все-таки, стиснув зубы, удержался от продолжения. А сказать тебе хотелось следующее: «Как же ты к диаспоре примазался? Родился в Карсе, рос в Гюмри, из Еревана ушел в армию. Все, что у тебя есть, сосредоточено на тридцати тысячах квадратных километров Армении. Если даже корни твои не там, то ствол, ветви, плоды все равно там». Ведь не высказался, а это на тебя так не похоже —ты любишь все доводить до упора, иначе ночью спать не будешь, мучиться станешь над тем, как победить или хотя бы удержаться на поверхности. Тебе не по душе также проигрышные партии — собственное поражение всегда кажется тебе несправедливым, кажется, что противник тебя просто-напросто надул, сунул твоего шахматного коня под подушку, да еще кто-то сбоку подсказал ему классный ход. В жертву без сожаления ты отдаешь всегда только пешек — подумаешь, пешка! Но и у пешки может быть будущее королевы, если, конечно, беречь эти самые пешки.
Но ты отложил свою партию с отцом. Вот и мечешься между Ереваном и захолустьем с отложенной партией. Разберись, какое у тебя положение на доске, вдумайся в свои ошибки, это прежде всего, а то вернешься в Ереван месяца через два-три, а на шахматной доске будет все та же позиция, и часы будут тикать, а заветный ход у тебя так нигде и не записан. И потом готовь себя к поражению — великая ошибка рассчитывать исключительно на победы. Это расслабляет, выбивает из рук оружие. Человек, если хочешь знать, всю жизнь должен готовить себя к поражению.
Писательский кризис?.. А что? Наверно, небезопасно быть всегда со своим временем. Ты же зачастую был с одышкой времени, а не с его дыханием, с ветвями его, а не с корнями. Время — кожа, а не одежда. Ты же часто предпочитал коже одежду. Ошибки времени исправляет новое время, ошибки же человека, особенно писателя, остаются, под ними стоит его подпись. Ну что ж, они — твои...
Сейчас ты удираешь с похорон Миграна Малумяна, потому что боишься той распахнутой искренности, которая может нахлынуть на тебя не спросись. Боишься, что сегодня на поминках ты вдруг встал бы и сказал кое-что хлесткое и о самом себе. Ну и сказал бы! Пусть бы поудивлялись, а кое-кто и позлорадствовал. Христос точно знал, что его ждет распятие, но пошел к своему кресту...
Варужан Ширакян не услыхал всех этих слов, потому что никто их не произнес. Он сам должен бы их произнести. Правду каждый сам должен выродить, как мать дитя. Истина должна зародиться и созреть, как дитя в таинственном материнском лоне. Истина, как и дитя, с криком должна вырваться в белый свет. Нет другого пути.
И этих слов никто не говорил ему и никто не скажет.«Прилетели,— сообщил сам себе сосед.— Спокойно могли бы сыграть две партии».Варужан не отозвался.
Какое жалкое расстояньице — полчаса лёту: взлет-посадка. А в небе собственной души какой невероятный путь он совершил: длиной в целую жизнь. Сколько всего появилось рядом, сколько всего проявилось в нем самом, сколько всего пробудилось от дремы!
А разве жизнь человека в конечном счете не те же взлет-посадка? Смотря какой по длительности взлет и какая посадка. Все дело, видимо, в разнице: у одного продолжительнее взлет, у другого посадка. А у него, у Варужана, как с этим обстоит? Бежал из Еревана якобы для подго-. товки к взлету. А что получилось и что его ждет? В промежутке между взлетом-посадкой сумел ли он взглянуть на себя отстраненно, хотя бы глазами задуманного им героя?
Самолет уже бежал по бетонной глади посадочной полосы, потому и на сей раз тоже Варужан не задал себе этих вопросов. Просто времени не было — пригласили к выходу...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ОГНЕННАЯ СОРОЧКА
...Человек рождается, чтобы жить, страдать и умереть, и какая бы ни выпала ему судьба, смерть всегда трагична. Это, в конечном счете, неоспоримо. Но каждым часом своей жизни мы должны опровергать это неоспоримое.
Томас Вулф. Домой возврата нет
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Тикин Анжела вот уже несколько дней была в замешательстве — думала-гадала, да так и не догадывалась, в чем дело. Поведение Арама и Нуник в последнюю неделю заставило встревожиться ее материнское сердце. С ребятами творилось нечто странное. Нуник за день раза два всего подходила к телефону и говорила, как выразился бы Арам, азбукой Морзе — точки-тире. Причем стоило во время ее отрывистых «да-нет» появиться Араму, как она тут же торопилась сказать ему:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
лет тридцать — сорок назад возник».— «Я родился в тысяча девятьсот сорок первом году»,— возразил Варужан. Дед взглянул на него сурово: «У каждого человека возраст его народа. Возраст ребенка, который родился в эту минуту, такой же, как у его народа. Нашему народу примерно пять тысяч лет,— значит, и тебе, и мне пять тысяч лет. Награда это или наказание, не знаю. Наверно, и то и другое».
Варужан был уязвлен и, когда вышла в свет его первая книга, колебался: дарить, не дарить деду. Все же подарил. Дед обрадовался, взял книжку в руки, полистал, отнес в свою комнату. Но прошли месяцы, а он так ничего и не сказал.
Женился Варужан опять-таки по воле деда, точнее, даже по прихоти — тому правнука иметь захотелось. Правда, с Мари они уже год как встречались, целовались, но ведь совсем не обязательно было, чтобы эти поцелуи закончились зеленым брачным свидетельством. Бабушке Мари по-настоящему понравилась, а деду было все равно какая сноха — лишь бы правнука родила, и непременно мальчишку. «Имя Вар-дана пропадает,— охал дед.— Если я умру, вы своего сына Варданом не назовете, я знаю». Варданом звали четвертого брата деда. Арменак, Тигран, Сирак — так назвал он своих сыновей. Потом Врам — так звали покойного отца бабушки Нунэ, дед не хотел ее огорчать. (Позже, правда, у Сирака сын родился, Варданом назвали, и дед успокоился.)
А правнук все не рождался. Ни правнук, ни правнучка. Однажды дед сказал: «Возьмите мальчика из детского дома, вырастите... Сколько людей так делает...» — «Чужого ребенка?» — «Один турок во время резни то ли двадцать три, то ли двадцать семь армянских сирот взял вырастил. Я читал».— «Выдумка».— «Если нужно, я эту книжку достану, сам прочтешь, убедишься».— «Даже если прочту, все равно выдумка». Ему никогда не забыть взгляда, которым смерил его дед. «Ты сам привез мне из Бейрута дневник той девушки-датчанки. Скольким ар,-мянским сиротам она матерью стала?» — «Ну, это совсем другое...» — отмахнулся Варужан.
Вторую книгу, которая и принесла ему известность, он выпустил под псевдонимом Варужан Ширакян. Первые же рассказы подписывал — Вачаган Ширакаци. Тогда дед радовался, что внук обратился к его имени. Вторая книга его огорчила: «Отшвырнул имя моего отца, как старую шапку. Твоей новой голове старая шапка не подошла?» Но ведь имя Вачаган не звучит. Варужан куда поэтичнее. Книга, которую он подарил деду, так и осталась лежать на шкафу в гостиной, дед не взял ее в свою комнату. «Этого ты не должен был делать»,— мягко укорил Варужана дядя Тигран. «В паспорте я ведь имя не менял». Домой он заходил как в музей воспоминаний. Зимними вечерами, когда семья собиралась возле камина послушать рассказы деда, Варужан оставался безучастным к этим рассказам. А кроха Арам — от горшка два вершка — слушал разинув рот.
Дед дедом, однако отсутствие отца Варужан ощущал как нехватку кислорода — безотцовщина вообще задыхается. Внутри у Варужана что-то сжалось, очерствело. Он все думал, что, если отец вернется, он встанет посреди комнаты и скажет: «Папа, ты мне должен тысячу
семьсот бутылок лимонада, сто пятьдесят игрушек, сто коробок цветных карандашей, три миллиона отцовских поцелуев и десять — двадцать оплеух...»
«Як-40» поднимается не слишком высоко — настолько, чтоб не врезаться в горы. Над Араратом пролетать не будет, так что опасности нет. Внизу была прекрасно видна армянская земля, даже дороги, извивающиеся змеями.
Опять испытал потребность закурить. Чирк! — и язычок пламени вырвался на белый свет, как джинн из горлышка волшебной бутылки. «В самолете курить не разрешается»,— послышался за спиной тот же голос, на сей раз он прозвучал с большей настойчивостью и даже раздражением. «Знаю».
В Америке, лети хоть всего четверть часа, и курить можешь, и спиртное требовать. Зачем он поехал в Америку? (Арам съехидничал, что ему, мол, больше хотелось увидеть Америку, нежели отца.) Зачем ему надо было убеждаться, что отец жив? Весть о том, что отец жив, причинила ему большую боль, чем смерть деда. Дед возвратился в свой родной мир — в прошлое. А отец — из прошлого. Стало быть, столько лет жил отец на свете, пил, радовался, смотрел на небо, садился в машину, продавал яркие ковры, а сын оставался для него годовалым, таким, как на единственной имевшейся у него фотокарточке, и был подходящим поводом для тоски, а также утешением в минуты печали. Фотокарточки не растут, а Варужан вот вырос, Как ты мог тридцать лет молчать, а, любящий папаша? Дед, видно, был прав, выбив на могильном камне: пропал без вести. Для Варужана отец и теперь пропавший без вести. А старик в Америке — вовсе не его отец. Смерть деда была естественной — он словно вернулся в родимый дом, потому что для него было домом прошлое его рода, кровь, туман. А для чего отец вернулся из тумана прошлого? С отцом они больше молчали, чем разговаривали. При воспоминании об отце по лицу Варужана пробежала судорога: не лучше бы остаться сыном без вести пропавшего? И почему, собственно, именно он его отец? Только потому, что в случайную ночь наслаждения или боли он посеял семя его существования? А потом целых тридцать два года думал ли он о том, что стало с тем росточком, кто его холил, поливал, рыхлил землю, берег от змей, от насекомых, от холода, от засухи... Наверно, для отца он был недругом — отец давно избавился от наваждения былого, привык к своей сорокалетней теплице, именуемой жизнью. А сын увел его назад, в прошлое, сорвал со шрамов бинты, и оказалось, что не совсем они и шрамы, а не до конца затянувшиеся раны. Но почему же он тогда в самых неподходящих местах и в самые неподходящие моменты — за столом, на улице, в машине — повторяет свой бессмысленный вопрос: «А что мне тут делать?» Кого он спрашивает — Варужана, Америку, сам себя?..
Человек, сидевший рядом с Варужаном, напоминал погашенную облигацию. Это сравнение показалось Варужану неожиданным, остроумным, и он самодовольно потер подбородок. Этот худой, высокий человек с бескровным лицом не успел расположиться в кресле самолета и старательно разместить свои донкихотовы ноги, как тут же уснул. Стоило ли засыпать из-за тридцати минут лёту? Варужан громко каш-
лянул, потом резко задвигался в собственном кресле. «Приехали? — человек открыл глаза, посмотрел на Варужана, потом на часы.— Нет, минут пятнадцать еще есть, но, наверно, спать уже не стоит.— Потом достал из папки карманные шахматы с уже расставленными фигурками.— Вы в шахматы играете? Можем успеть сыграть две-три блицпар-тии». Ну, вот еще! «Играю, но только сам с собой». Человек недоуменно взглянул на Варужана, быстро закрыл шахматную коробочку и сунул ее назад в папку, в ее бумажный беспорядок, со словами: «Тогда лучше уж поспать».
Наверно, он театральный суфлер, подумал Варужан. Или всегда работал в третью смену и схлопотал пожизненную бессонницу...А ты, Варужан Ширакян, и вправду любишь играть в шахматы только сам с собой. Един в двух лицах по обе стороны доски. Но один — сосредоточенный игрок, второй — его условный противник, и первый, как правило, выигрывает. И теперь все еще так? Нет, теперь, куда бы ты ни сел, проигрываешь. Одумайся. Ты просто растерян, у тебя голова идет кругом. И причина — не разгромная статья о твоей книге. Сам-то ты знаешь, что это лучшая твоя книга. И Мигран Малумян то же сказал перед смертью. Свои слабости ты знаешь лучше, чем твои недоброжелатели. Может быть, именно это угнетает тебя, именно потому не находишь ты себе места? Все-то ты знаешь. А может, прокричать об этом белу свету? О нет, ты предпочитаешь безмолвную правду. Прокричи вслух, что не можешь писать, что слова тебе не подчиняются. От старых слов ты устал, новые рождаются трудно. Прокричи о своем страхе перед чистым листом бумаги! Прокричать это сумеет лишь истинный писатель, а ведь ты писатель... Да, ты любишь правду, а особенно любишь поговорить от имени правды. Живи по правде! Это куда труднее разглагольствований. Арам сказал жестокую вещь: ты не футболист, а футбольный тренер. Ты учишь любить, верить, быть добрым, честным. Так сам вот и будь. «Ведь каждый тренер в прошлом был игроком»,— ты еще пытался защититься. «Нет, ты,— сказал Арам,— отклонение от нормы, ты никогда игроком не был, ты тренер от рождения: никогда не играя сам, всегда учил других. Это, безусловно, удобно и, главное, безопасно. Игрок иногда набивает себе шишки, ломает кости и прочее. Игрок порой вынужден идти на нарушение правил, ему показывают желтую карточку, бывает, удаляют с поля под свист стадиона. А тренер всегда за пределами поля. Он, правда, волнуется, ругается, много курит, нервно ходит, но все это по ту сторону черты». Ты, подумал о себе Варужан, не сумел достойно возразить Араму, только закричал зло и издевательски: «А сам-то ты, сам-то ты игрок или тренер?» — «Я, наверно, игрок. Только запасной.— Арам хотел улыбнуться, но лицо его передернула невеселая усмешка.— Тренер все обещает выпустить меня на поле... Поглядим...» Жаль, Варужан, ты не понял значения этой невеселой усмешки.
Причина твоего самоедства — отец и вообще загадка так называемой армянской диаспоры. До Америки ты поездил порядочно, был даже в Карсе. Однако Карс показался тебе потерянной географической картой, страничкой из учебника истории, или, выражаясь высоким стилем,
«крушеньем разума, сердечною болезнью». Тогда ты не сумел услышать трепет сердца парализованного города. Теперь, после встречи с отцом, наверно, расслышал бы. Ты не увидел в этом городе своего деда, не услыхал, как закричал при рождении твой отец, хотя две ночи подряд простоял в печали у распахнутого гостиничного окна, глядя на город, погруженный в тяжелую мглу. Рано утром ты прошел мимо туфового здания городской гимназии, тут Чаренц учился. Ты не слышал, как из одного окна донесся его голос? Нет. Попечалился, пока курил сигарету, и пошел себе дальше... Ну, а Америка — это уже, разумеется, совсем иное. Здесь был твой отец, а стало быть, частица твоей собственной покореженной биографии. Или после поездки в Карс прошли годы, сам ты стал чуть-чуть иным, и потому в тебе пробудились вопросы, на которые никто не мог дать ответа, и сомнения, которые никто не мог развеять. Ты напоминаешь человека, стоящего в шторм посреди палубы: не за что ухватиться, пол ускользает из-под ног, тебя тошнит, голова кружится, смотришь на море и испытываешь один сплошной ужас. Нет, армяне диаспоры не переменились — просто ты начал постигать суть их жизни, незримую, подводную часть айсберга. Поначалу они были для тебя тысячеликой (то же, что безликой) массой, которая плачет хором, слушая «Крунк». Потом ты стал мало-помалу различать в этой массе лица, судьбы, характеры, и оказалось, что вовсе не все они плачут, слушая «Крунк», и не все вздыхают при виде тебя: «О, вы приехали с Родины?..» Отца ты теперь почти ненавидишь. Что ж, ненавидь, но — понимая.
Как говорят индейцы, надень его мокасины, чтоб ощутить, где больно. Сколько раз он повторил при тебе: «Что мне тут делать?» Не тебя спрашивал — себя спрашивал. Ты просто раздул тлевший в нем огонь. Да, не тебя он спрашивал — себя. А ты попытался выковырять горькую начинку тех слов?
«Ты диаспору понял? — вчера, именно вчера спросил тебя Арам, который никогда за границей не был.— Ты без конца смакуешь свои собственные остроумные ответы. Будто ездил за тысячи километров играть с соотечественниками в пинг-понг и отразил все их удары... А ведь это надломленные, несчастные люди: где бы они ни жили и как бы они ни жили, они всегда себя чувствуют в гостинице. И всюду они вынуждены защищаться. Но... защищаться от Родины? А ведь ты для них был Родиной и обязан был их понимать, тем более что ты писатель. А писатель — не лекарь, а сама боль, как сказал кто-то из великих. Я знаю, что ты там говорил все правильно, но ведь хороший врач никогда не говорит с больным о болезни».
Тебя поверг в растерянность словесный натиск, не вся горечь обвинений Арама дошла до тебя, и ты предпочел оборвать эту тему. Ты сказал: «Если представить, что наша планета поезд, то она вот-вот сойдет с рельсов и полетит в пропасть, а мы, армяне, встречая друг друга, все еще прежде всего спрашиваем: откуда ты родом?..»— «А кстати, ты откуда родом?»—«С планеты Земля». Нет, не получилось беседы,
не получилось, а ты, Варужан, беседы вообще не любишь, ты любишь монологи...Однажды ты с издевочкой спросил отца: «Пап, значит, и ты — диаспора?» Все-таки, стиснув зубы, удержался от продолжения. А сказать тебе хотелось следующее: «Как же ты к диаспоре примазался? Родился в Карсе, рос в Гюмри, из Еревана ушел в армию. Все, что у тебя есть, сосредоточено на тридцати тысячах квадратных километров Армении. Если даже корни твои не там, то ствол, ветви, плоды все равно там». Ведь не высказался, а это на тебя так не похоже —ты любишь все доводить до упора, иначе ночью спать не будешь, мучиться станешь над тем, как победить или хотя бы удержаться на поверхности. Тебе не по душе также проигрышные партии — собственное поражение всегда кажется тебе несправедливым, кажется, что противник тебя просто-напросто надул, сунул твоего шахматного коня под подушку, да еще кто-то сбоку подсказал ему классный ход. В жертву без сожаления ты отдаешь всегда только пешек — подумаешь, пешка! Но и у пешки может быть будущее королевы, если, конечно, беречь эти самые пешки.
Но ты отложил свою партию с отцом. Вот и мечешься между Ереваном и захолустьем с отложенной партией. Разберись, какое у тебя положение на доске, вдумайся в свои ошибки, это прежде всего, а то вернешься в Ереван месяца через два-три, а на шахматной доске будет все та же позиция, и часы будут тикать, а заветный ход у тебя так нигде и не записан. И потом готовь себя к поражению — великая ошибка рассчитывать исключительно на победы. Это расслабляет, выбивает из рук оружие. Человек, если хочешь знать, всю жизнь должен готовить себя к поражению.
Писательский кризис?.. А что? Наверно, небезопасно быть всегда со своим временем. Ты же зачастую был с одышкой времени, а не с его дыханием, с ветвями его, а не с корнями. Время — кожа, а не одежда. Ты же часто предпочитал коже одежду. Ошибки времени исправляет новое время, ошибки же человека, особенно писателя, остаются, под ними стоит его подпись. Ну что ж, они — твои...
Сейчас ты удираешь с похорон Миграна Малумяна, потому что боишься той распахнутой искренности, которая может нахлынуть на тебя не спросись. Боишься, что сегодня на поминках ты вдруг встал бы и сказал кое-что хлесткое и о самом себе. Ну и сказал бы! Пусть бы поудивлялись, а кое-кто и позлорадствовал. Христос точно знал, что его ждет распятие, но пошел к своему кресту...
Варужан Ширакян не услыхал всех этих слов, потому что никто их не произнес. Он сам должен бы их произнести. Правду каждый сам должен выродить, как мать дитя. Истина должна зародиться и созреть, как дитя в таинственном материнском лоне. Истина, как и дитя, с криком должна вырваться в белый свет. Нет другого пути.
И этих слов никто не говорил ему и никто не скажет.«Прилетели,— сообщил сам себе сосед.— Спокойно могли бы сыграть две партии».Варужан не отозвался.
Какое жалкое расстояньице — полчаса лёту: взлет-посадка. А в небе собственной души какой невероятный путь он совершил: длиной в целую жизнь. Сколько всего появилось рядом, сколько всего проявилось в нем самом, сколько всего пробудилось от дремы!
А разве жизнь человека в конечном счете не те же взлет-посадка? Смотря какой по длительности взлет и какая посадка. Все дело, видимо, в разнице: у одного продолжительнее взлет, у другого посадка. А у него, у Варужана, как с этим обстоит? Бежал из Еревана якобы для подго-. товки к взлету. А что получилось и что его ждет? В промежутке между взлетом-посадкой сумел ли он взглянуть на себя отстраненно, хотя бы глазами задуманного им героя?
Самолет уже бежал по бетонной глади посадочной полосы, потому и на сей раз тоже Варужан не задал себе этих вопросов. Просто времени не было — пригласили к выходу...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ОГНЕННАЯ СОРОЧКА
...Человек рождается, чтобы жить, страдать и умереть, и какая бы ни выпала ему судьба, смерть всегда трагична. Это, в конечном счете, неоспоримо. Но каждым часом своей жизни мы должны опровергать это неоспоримое.
Томас Вулф. Домой возврата нет
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Тикин Анжела вот уже несколько дней была в замешательстве — думала-гадала, да так и не догадывалась, в чем дело. Поведение Арама и Нуник в последнюю неделю заставило встревожиться ее материнское сердце. С ребятами творилось нечто странное. Нуник за день раза два всего подходила к телефону и говорила, как выразился бы Арам, азбукой Морзе — точки-тире. Причем стоило во время ее отрывистых «да-нет» появиться Араму, как она тут же торопилась сказать ему:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60