А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ты — позор вишнуитской общины.
Комоллота не ответила.
— Мне не хочется уезжать,— сказал я, немного помолчав.
— Тогда поспи еще. Только, когда встанешь, дай мне знать, хорошо?
— А что ты собираешься делать?
— Пойду рвать цветы.
— В такой темноте? И тебе не страшно?
— А чего мне бояться? Для утреннего богослужения цветы приношу я, у других и без того много дел.
Говоря о других, она имела в виду остальных вишну-иток. За два дня, проведенных здесь, я увидел, что незаметно для всех большую часть монастырских забот несет на себе Комоллота. Ее авторитет признавали все. Но благодаря ее мягкости, благожелательности и прежде всего умению самоотверженно трудиться, не привлекая к себе внимания, ее главенство проявлялось так просто и естественно, что никакая скверна зависти или ненависти не могла ее коснуться. И эта Лакшми вишнуитского монастыря была охвачена страстным желанием его покинуть. Я прекрасно понимал, какое это будет несчастье для всех, в какое затруднительное положение попадут эти беззаботные люди, и почувствовал к ним сострадание. За то короткое время, что я находился в монастыре, он чем-то пленил меня, и я от всей души желал ему благополучия. Люди ошибаются, думая, будто монастырь управляется всеми вместе и что все в нем равны. Я живо представил себе, как из-за отсутствия одного человека все здесь может распасться, как распадается планетная система, когда гибнет солнце.
— Я больше не хочу спать, Комоллота,— сказал я,— пойдем рвать цветы.
— Ты не искупался и не сменил одежду, как можно преподнести богу цветы, к которым ты прикоснешься?
— Яме буду рвать цветы, позволь мне нагибать ветви.
— Нагибать ветви не нужно, я сама могу рвать цветы с невысоких кустов.
Если хочешь, я стану рассказывать тебе веселые и грустные истории. Все будет легче.
— Отчего ты вдруг стал такой добрый, гошай? Ну уж так и быть, пошли. Пока я схожу за корзиной, умойся и переоденься.
Неподалеку от монастыря был большой сад. Дороги шла через густую манговую рощу, ее было трудно различать не только из-за полумрака—она скрывалась под грудой сухих листьев. Комоллота шла впереди, я следовал за ней и все же очень боялся, как бы не наступить на змею.
— Комоллота,— окликнул я ее,—ты не собьешься с дороги?
— Не собьюсь,— отозвалась она,— сегодня мне волей-неволей приходится идти осторожно ради тебя.
— Исполни одну мою просьбу...
— Какую?
— Не покидай монастыря.
— А разве тебе станет хуже, если я уйду? Я не знал, что ответить.
— У Мурари есть песня,— проговорила она.— «О Поли друга, вернись домой. Что ты хочешь внушить тому, кто заживо умер, кто сам себя убил?» Гошай, вечером ты уедешь в Калькутту, значит, еще до полудня покинешь нас, не так ли?
— Как знать. Утро еще не миновало.
Немного помолчав, Комоллота стала негромко напевать:
Поет Чандидас—слушай, Бинодини, горе и радость—братья.
Тот, кто ищет счастья в любви, находит одно только горе.
— А дальше?—спросил я, когда она замолчала.
— Дальше я не знаю!
— Тогда спой что-нибудь еще. Комоллота так же тихо запела:
Бинодини, слушай слова Чандидаса: любовь не говорит о себе.
Ты обретешь любовь, если готова отдать за нее жизнь.
— А дальше?
— Дальше ничего нет. Это все,— ответила Комоллота. И правда это было все. Мы оба молчали. Мне хотелось подбежать к ней, сказать что-нибудь, пойти с ней по этой темной дороге, держа ее за руку. Я знал, что она не рассердится, не остановит меня, но ноги мне не повиновались, и слова не шли с языка. Все так же медленно, в молчании мы вышли из рощи.
Вот и монастырский сад, окруженный изгородью, здесь собирают цветы для каждодневных богослужений. Хотя еще не совсем рассвело, на открытом месте достаточно светло, и мне был виден сад, весь белый от распустившихся цветов арабского жасмина. Чампаковое дерево, росшее перед садом, потеряло все листья, цветов на нем тоже не было, но зато где-то поблизости цвели ранние туберозы, наполняя все вокруг своим сладким ароматом. Прекраснее всего было в самом саду. Даже при слабом свете занимавшегося утра можно было различить переплетенные между собой стебли диких роз. Их цветы тысячью широко раскрытых глаз глядели на нас отовсюду.
Я никогда не вставал в такую рань—эти часы обычно проходили для меня во сне, в неподвижном и бессознательном состоянии. Нет слов, чтобы описать всю прелесть утра. На алеющем востоке пробивались первые проблески света, небо было безмятежно в своем торжественном величии; вокруг простиралась роща, увитая лиана&ш, усыпанная множеством душистых цветов. Все это было как безмолвное прощание ночи, сдерживающей свои слезы. Душа моя наполнилась вдруг состраданием, нежностью, добротой.
— Комоллота,— вырвалось у меня,— ты встретила в жизни немало испытаний, немало горя, дай бог, чтобы ты была счастлива!
Комоллота открывала калитку, повесив корзину на ветку чампакового дерева.
— Что с тобой, гошай? — удивленно обернулась она. Мои слова и мне самому показались неуместными, а от
ее вопроса стало совсем не по себе. Я не знал, что ответить, и безуспешно пытался скрыть свое смущение глупой улыбкой.
Комоллота вошла в сад, я последовал за ней. Она принялась рвать цветы и заговорила сама:
— Я счастлива, гошай. Тот, кому я посвятила себя, никогда не покинет свою рабыню.
Смысл ее слов был для меня туманен, но я не решился ее расспрашивать. Комоллота стала тихонько напевать:
Я надену венок Кришны на шею, Слава Кришны будет серьгой в моем ухе. Завернувшись в алое сари его любви, Я отправлюсь бродить из края в край...
Мне пришлось прервать ее:
— Разве ты не слышишь звуков гонга? Или ты не собираешься возвращаться?
Взглянув на меня с нежной улыбкой, Комоллота снова запела:
Я не боюсь потерять добродетель, Я боюсь потерять друга...
Ты знаешь, новый гошай, что многие почтенные люди не любят женского пения—оно их раздражает.
— Знаю,— сказал я.— Только я не принадлежу к этим почтенным дикарям.
— Тогда почему же ты прервал меня?
— Служба, должно быть, уже началась, и без тебя она потеряет всякий смысл.
— Это заблуждение, гошай.
— Но почему?
— Ты и сам знаешь почему! Кто сказал тебе, что без меня все будет не так? И ты в это веришь?
— Верю! Мне никто ничего не говорил, Комоллота, я убедился в этом сам.
Комоллота ничего не ответила, взглянув на меня так, словно мысли ее были уже где-то далеко, и снова принялась рвать цветы. Когда корзинка наполнилась, она сказала:
— Довольно.
— Ты не нарвала диких роз.
— Дикие розы мы посвящаем богу там, где они цветут. Нам пора.
Стало уже совсем светло, но дорога по-прежнему была безлюдной. Редко кто заглядывал в это захолустье. По пути назад я снова спросил Комоллоту:
— Ты и вправду уйдешь?
— Почему это так занимает тебя, гошай? А я и сам не знал почему.
Когда мы вернулись в монастырь, все были уже на ногах и привычная работа шла своим чередом. Я напрасно торопил Комоллоту. В гонг били, чтобы разбудить богов. Воистину божественная музыка.
Многие видели нас вдвоем, но ничей взгляд не выразил любопытства, только маленькая Падма захихикала и опустила голову. Она плела гирлянду. Отдав девочке корзину, Комоллота ласково упрекнула ее:
— Ну что ты смеешься, несносная девчонка?
Падма не смела поднять головы. Комоллота ушла в храм, а я отправился в свою комнату.
Между тем обитатели монастыря в положенное время и по всем правилам совершили омовение и трапезу, а я, разыскивая Комоллоту, заглянул в храм и увидел, что она украшает статую бога. Едва я переступил порог, она сказала:
— Новый гошай, раз уж ты здесь, не откажись помочь мне немного. Падма мается головной болью, у сестер Лакшми и Сарасвати вдруг поднялся жар, просто не знаю, что делать. Уложи, пожалуйста, складками эту оранжевую ткань.
Я принялся за работу, и отъезд мой так и не состоялся. Не уехал я и в следующие дни. По утрам мы с Комоллотой отправлялись за цветами, а потом она на целый день загружала меня поручениями. Время проходило как во сне. Богослужениям, молитвам и песнопениям, ощущению радости и умиления, благоуханию цветов и щебету птиц не было конца. Время от времени разум, склонный к сомнениям, просыпался и укорял меня за это ребячество: как ты мог отрешиться от мира; забыть обо всем на свете ради безжизненных кукол? Разве можно поддаваться подобному самообману? И все же эта жизнь нравилась мне. Со дня на день я откладывал отъезд, не в силах двинуться с места.
Малярия не часто навещает эти края, но во время гюего пребывания в монастыре многие там стали ее жертвой. Гохор появился только раз, и больше я его не зидел. У меня не было даже времени справиться о нем. Впрочем, это, наверное, к лучшему, рассудил я.
Страх и угрызения совести не переставали терзать меня. «Что я делаю? Неужели наступит день, когда я и сам во все это поверю просто в силу своего соучастия? Довольно,— решил я.— Что бы ни случилось, завтра я должен бежать».
На рассвете Комоллота приходила меня будить. Она пела вишнуитскую песню пробуждения. Это был грустный напев, полный любви и поклонения. Я откликался не сразу и слушал, затаив дыхание. На глаза набегали слезы. Комоллота поднимала москитную сетку, распахивала двери и окна, я вскакивал с постели, умывался, и мы вместе отправлялись в сад.
За эти несколько дней я привык рано вставать и однажды проснулся сам. В комнате было темно, и я решил, что до рассвета еще далеко. Я вышел из комнаты— оказалось, что утро уже наступило. Кто-то, видимо, сообщил Комоллоте, что я проснулся, и она тут же явилась. Я никогда не видел ее такой неприбраннои, она даже не умылась.
— Ты заболела? — испуганно спросил я.
— Сегодня ты меня опередил, гошай,— со слабой улыбкой ответила она.
— О чем ты говоришь?
— Мне нездоровится, и я не смогла подняться вовремя.
— Кто же пошел за цветами?
Она кивнула головой туда, где в углу двора росло полузасохшее дерево тогор, на котором было еще несколько цветков.
— На этот раз обойдемся тем, что есть.
— А гирлянды для богов?
— Сегодня мы не сможем их украсить гирляндами. Мне стало жаль безжизненных кукол.
— А что, если я совершу омовение и нарву цветов?
— Если хочешь, ступай, но в такую рань купаться нельзя. Ты заболеешь.
— Почему я не вижу старшего гошая? — спросил я.
— Его здесь нет,— ответила Комоллота.— Позавчера он уехал в Нободип к своему гуру.
— Он скоро вернется?
— Не знаю, гошай.
За все то немалое время, что я прожил в монастыре, мне так и не удалось сблизиться с баба-джи. Дело было и во мне, и в старшем гошае — он сторонился людей. Я слышал от Комоллоты, да и сам убедился, что это был человек чуждый властолюбия и справедливый. Большую часть времени он проводил в своей комнате наедине с вишнуитскими книгами. Я ни в коей мере не разделял его религиозных взглядов, но сам он был так предан вере, обращение его было так добросердечно, а взор ясен и глубок, что у меня не поворачивался язык порицать его веру и образ жизни. Да и спорить с ним, разумеется, было бы бесполезно. Однажды, когда я выдвинул какой-то свой обычный довод, он улыбнулся и молча посмотрел мне в глаза таким взглядом, что я в смущении умолк. С тех пор я старался встречаться с ним как можно реже. Но один вопрос не давал мне покоя: как ему удается сохранять безмятежность духа и чистоту тела, находясь в окружении стольких женщин и предаваясь непрестанному служению любви? Мне хотелось спросить его об этом, прежде чем я покину монастырь, но случая так и не представилось. Про себя я решил,— может быть, когда-нибудь в другой раз.
Обычно в вишнуитских монастырях никто, кроме настоятеля, не имеет права прикасаться к изображениям богов, но здесь это правило не соблюдалось. Пришел виишуитский священнослужитель, живший вне монастыря, и совершил богослужение, но большую часть обряда пришлось проделать мне самому. Я добросовестно выполнял все указания Комоллоты, но то и дело одна мысль не давала мне покоя — неужели это безумие овладело и мною? Мне опять не удалось уехать. Я постарался убедить себя в том, что нехорошо бросать обитателей монастыря в бедственном положении, тем более после того, как я столько дней пользовался их гостеприимством. Существует же на свете благодарность!
Прошло еще два дня. Теперь все. Комоллота выздоровела. Падма и сестры Лакшми и Сарасвати тоже поправились. Накануне вечером вернулся Дварикдас, и я пошел к нему проститься.
— Так ты сегодня уезжаешь? А когда вернешься? — спросил он.
— Не знаю, гошай.
— Комоллота все глаза себе выплачет.
Мне было страшно неприятно, что разговоры о нас дошли и до Дварикдаса.
— Чего же ей плакать? — спросил я.
Гошай-джи усмехнулся:
— И ты этого не знаешь?
— Нет.
— Такой уж она человек. От горя места себе не находит, когда кто-нибудь уезжает.
Эти слова не понравились мне еще больше.
— Ну что ж, если ей суждено горевать, пусть погорюет. Чем тут я могу помочь?
По взгляду Дварикдаса я понял, что позади меня кто-то стоит, и, обернувшись, увидел Комоллоту.
— Не сердись на нее, гошай,— немного смущенно проговорил Дварикдас.— Я слышал, что она не сумела окружить тебя должной заботой, а когда заболела, тебе и самому пришлось немало потрудиться. Она очень сокрушалась, рассказывая мне об этом. Да и чем вишнуиты могут приветить гостя? Но если ты когда-нибудь вновь окажешься в этих краях, загляни к нам, беднякам. Приедешь?
Я кивнул головой и вышел. Комоллота не двинулась с места. Что вдруг произошло? Перед уходом мне хотелось столько сказать и столько услышать в ответ, и вот я все испортил. Я чувствовал, как во мне все больше накапливается тягостное ощущение неудовлетворенности, но я даже представить себе не мог, что в своем раздражении и нетерпимости унижусь до подобной грубости.
В монастыре появился Нобин. Он разыскивал Гохора, который со вчерашнего дня не возвращался домой.
— Он давно здесь не показывался,— удивился я. Но мои слова не слишком встревожили Нобина.
— Должно быть, скитается по лесам. В последнее время он и купаться перестал, и не ест ничего. Уж лучше бы его укусила змея: я бы по крайней мере знал, что с ним.
— Но ведь его нужно разыскать.
— Знаю, что нужно, но где его разыскивать? Что ж мне, жизни лишиться, бродя по лесам? А сама-то она где? Я хотел бы порасспросить ее.
— О ком ты?
— Да об этой Комлилоте.
— Но откуда ей знать, Нобин?
— Ей все известно.
Я не стал с ним спорить и, выведя его из монастыря, сказал:
— Комоллота и вправду ничего о нем не знает. Она была больна и несколько дней не покидала монастыря.
Нобин мне не поверил.
— Не знает? — проворчал он сердито.— Она все знает.
Ей известны вишнуитские заклинания, она все может. Попадись она мне в лапы, я бы заставил ее запеть по-другому. А сколько из-за нее отцовских денег исчезло как по волшебству!
— Да что она станет делать с деньгами? — пытался я урезонить Нобина.— Она вишнуитка, живет в монастыре и получает милостыню за то, что поет песни. Она служит богам и вряд ли съедает за день две горсти риса. Не думаю, Нобин, что ее привлекают деньги.
Нобин несколько поостыл:
— Известное дело, деньги нужны не ей самой. Видно, что она из хорошей семьи. Что по внешности, что по разговору. Баба-джи тоже не жадный человек. Но у них же целая свора нахлебников! Что ни день, вроде как для бога требуют лепешек, сластей, молока, топленого масла. От Нойона Чоккотти я слышал, что хозяин будто бы пожаловал монастырю двадцать бигхов земли. Если так пойдет, у нас ничего не останется, все, что есть, рано или поздно очутится в желудке у этих саньяси.
— Так ли уж верны эти слухи? Сам-то Нойон Чоккотти в этом смысле ничуть не лучше.
— Это верно,— охотно согласился Нобин.—Этот брахман большой хитрец и плут. Но скажите, как не верить слухам? Однажды хозяин вдруг ни с того ни с сего подарил моим детям десять бигхов земли. Сколько я ни отказывался, все было напрасно. Правда, отец оставил ему немало, но надолго ли этого хватит? Знаете, что он сказал как-то раз? «Мы, говорит, из рода факиров, и этого у меня никто не отнимет». Вы только подумайте!
Нобин ушел. Как хорошо, что он не спросил, почему я столько дней живу в монастыре. Мне было бы очень стыдно, и я не знал бы, что ответить. От него я узнал еще одну новость — вчера с большой пышностью справили свадьбу сына Калидаса-бабу. Оказывается, вчера было уже семнадцатое число.
Оставшись один, я припомнил весь разговор с Ноби-ном, и вдруг меня осенила догадка — так вот почему хочет уйти Комоллота! Не из-за боязни скандала, который может учинить человек с густыми бровями, а из-за Гохора. Я вспомнил, как однажды она шутливо заметила, что Гохор не станет гневаться, если она оставит меня здесь. Гохор не способен держать на кого-нибудь зло, но почему он больше не приходит? Может быть, он что-нибудь затаил в душе? У Гохора не было сердечных привязанностей, не осталось у него и близких. Он, кажется, был бы счастлив избавиться от своего богатства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64