Минут через десять вернулся и ее супруг. Он был одет в английский костюм, его пальцы украшали кольца, а из кармана жилета свисала цепочка от часов. Весь его внешний вид свидетельствовал о полном благополучии, хоть и не заработанном собственным трудом. Стоило ему появиться, как его жена тотчас же прекратила работу и приняла у него шляпу и трость, свояченица подала ему сигару и спички, одна из служанок принялась готовить чай, а другая принесла ему тарелку с бетелем. Мне стало ясно, что в этом доме он был полновластным господином и повелителем. Теперь я уже забыл, как его звали: то ли Чару, то ли Тару, а потому предпочту именовать его просто «бабу».
Бабу поинтересовался, кто я, и, когда услышал, что я друг его брата, не поверил:
— Но ведь вы калькуттец, а брат никогда в Калькутте не был. Как вы познакомились?
Я коротко рассказал ему, как встретился с его братом, объяснил, зачем тот приехал в Бирму, и сообщил, что брат сгорает от желания увидеть его. На этом мы расстались.
На следующее утро бабу пришел в пансион господина Да. Братья долго беседовали о чем-то и с тех пор стали неразлучны. Они целые дни проводили вместе и постоянно шептались.
Однажды бабу пригласил меня с братом к себе на чашку чая, и мне представился случай ближе познакомиться с его женой. Она произвела на меня очень приятное впечатление приветливой и доброй женщины, которая вышла замуж по любви и, вероятно, за все время супружества никогда ничем не огорчила мужа.
Дня четыре спустя мой сосед, ухмыляясь, сообщил мне по секрету, что через день отплывает с братом на родину. Я встревожился.
— Ваш брат больше не вернется сюда? — спросил я у него.
— Ну конечно,— удивился тот моему вопросу.— Нам бы только сесть на пароход.
— А он предупредил жену?
— Зачем?! Ведь тогда она пристанет к нам, как пиявка. Нет, тут надо расстаться по-французски.— И он многозначительно подмигнул.
Мне стало не по себе.
— Но ведь это заставит страдать бедную женщину! Бенгалец так и покатился со смеху. С трудом успокоившись, он проговорил:
— Нет, вы только послушайте его! Бирманка будет страдать! Да ведь они рта не ополоснут после еды, никаких законов не соблюдают, даже каст у них нет! Жрут тухлую рыбу! Слышите: тухлую рыбу! Да тут сам дьявол сбежит от их вони. И эти-то твари будут страдать! Один уйдет — другого подберет. Им недолго... дикари...
— Но позвольте, позвольте,—перебил я его,— она ведь целых четыре года содержала вашего брата, он жил у нее в полное удовольствие. Неужели она не заслужила хотя бы благодарности?
Мой сосед нахмурился.
— Вы удивляете меня,— ответил он.— Ну попал мальчик на чужбину, ну увлекся по молодости лет — с кем это не случается. Неужели вы считаете, что он теперь должен из-за этого испортить себе всю жизнь? Не заводить настоящей семьи, не жить, как все порядочные люди? Эх, бабу! Да разве мало людей в его годы и в отелях бывают, даже кур едят... Но ведут ли они себя так в зрелом возрасте? Нет! Вот и рассудите, прав ли я.
Я промолчал, ибо создатель не наделил меня житейской мудростью, позволяющей понять подобные рассуждения. Время было отправляться на службу. Я помылся, поел и ушел.
Вечером, когда я вернулся домой, он снова подошел ко мне.
— Знаете, бабу,—доверительно сказал он мне,— я подумал над вашими словами и решил, что, пожалуй, вы правы: лучше ей все объявить заранее, а то, чего доброго, она в последнюю минуту может нам помешать. Такие на все способны, ни стыда у них, ни совести нет. Одним словом — скоты.
— Конечно, лучше предупредить,-—согласился я, хотя в душе не поверил в его искренность. Мне казалось, что они с братом замышляют недоброе. Так оно впоследствии и оказалось, но тогда я даже вообразить себе не мог, на какую подлость и жестокость способны эти люди.
Пароход в Читтагонг отправлялся в воскресенье. В этот день я не работал; делать мне было нечего, и я решил проводить бабу. Когда я приехал на пристань, корабль уже стоял у причала. Кругом царила суматоха, отъезжающие и провожающие суетились, что-то кричали друг другу. Оглядевшись, я увидел жену бабу. Она стояла в сторонке, держась за руку сестры. Глаза ее распухли и покраснели от слез. Сам бабу ни минуты не оставался ка месте, он то и дело бегал вместе с носильщиками к двуколке за своими чемоданами, постелью, какими-то узлами и свертками.
Наконец все вещи погрузили. Пассажиры, толпясь, устремились вверх по трапу на пароход, а провожающие сошли на берег. Стали поднимать якорь. Тут только, пристроив свой багаж и запомнив, где что лежит, бабу — он ехал вторым классом и имел право спуститься ненадолго на пристань — вернулся к жене попрощаться, с тем чтобы этой сценой закончить отвратительный и недостойный спектакль своей семейной жизни.
Я часто думал, почему он так поступил, зачем ему понадобилось унижать человека. Пускай мантры не освятили его союз с этой бирманкой, но ведь она была женщиной — чьей-то дочерью, сестрой, матерью! Под ее кровом он долгое время пользовался всеми правами мужа, ему она отдала всю нежность своего верного сердца, всю свою любовь. За что же он так безжалостно сделал ее посмешищем толпы? Прижимая одной рукой к глазам платок, он другой обнимал ее и что-то говорил плачущим голосом, а она стояла, закрыв лицо краем сари, и вся вздрагивала от рыданий.
Вокруг было много бенгальцев. Некоторые из них с трудом сдерживали смех, слушая его, а другие открыто хохотали, лишь слегка отвернувшись в сторону. Я не разобрал его первых слов, но, подойдя поближе, услышал, как, мешая бирманскую речь с бенгальским уличным жаргоном, он говорил приблизительно следующее: «О моя радость! Один я знаю, какой табак ты „получишь через месяц из Рангпура! О мой бриллиант! Ведь я оставлю тебя с носом! Оставлю с носом!»
Это говорилось на потеху публики. Его подруга не понимала бенгальского языка, но печальный голос мужа разрывал ее сердце. Прижавшись к нему, она вытирала ему глаза и всячески старалась успокоить. А он продолжал причитать:
— Ты дала мне на табак всего пятьсот рупий... все свои деньги... Но мне этого мало... Я мог бы продать твой дом и тогда вернулся бы на родину примерным сыном, который не упустил возможности поживиться как следует... Но я не сделал этого... не сделал...
Окружающие буквально задыхались от еле сдерживаемого смеха, а виновница всеобщего веселья, поглощенная горем, ничего не замечала. Несчастье, казалось, ослепило бедную женщину.
— Бабу! — послышался окрик матросов.— Поднимаем трап!
Вырвавшись из объятий жены, тот устремился к пароходу, но вдруг вернулся и, схватив ее за руку, на которой блестело старинное кольцо с рубином, снова заскулил:
— Отдай мне его, дорогая! Дай мне им воспользоваться! Ведь ему цена не меньше двухсот рупий! Почему же мне не захватить его!
Женщина торопливо сняла кольцо и надела его на палец возлюбленного. Тот всхлипнул и кинулся к трапу. Пароход медленно отошел от пристани, развернулся и направился в море. Женщина долго глядела ему вслед, потом тяжело опустилась на землю, закрыв рот краем сари. Провожающие, усмехаясь, проходили мимо нее, а некоторые не удерживались от замечаний: «Молодец парень!», «Ай да малый!», «Ну и насмешил! Прямо до колик». Один я молча сочувствовал безысходному горю доверчивой женщины.
Сестра бирманки вытерла глаза и потянула ее за руку, желая увести с пристани. В это время я подошел к ним.
— Встань, сестра! — тихо сказала она.— Подошел господин.
Та подняла голову, взглянула на меня, и слезы с новой силой хлынули из ее глаз. Мне нечем было успокоить ее, но оставить их одних не позволяла совесть, поэтому я решил вернуться в город вместе с ними. Всю дорогу несчастная сокрушалась о своем супруге.
— Ах, бабу,— горестно воскликнула она.— Опустел мой дом! Как я войду в него! Подумать только, на целый месяц уехать за табаком! Не представляю, как я проживу это время без него. Я совсем изведусь, ведь с ним всякое может случиться. Зачем только я дала себя уговорить и отпустила его в такую даль! Раньше мы всегда покупали табак здесь, в Рангуне. Теперь у меня сердце прямо разрывается от горя. Наверное, со следующим же рейсом поеду за ним.
Я не отвечал ей, сидел, отвернувшись в сторону, так, чтобы она не видела моего расстроенного лица, и молча глядел на дорогу.
— Бабу! — тихонько произнесла она.— Бирманцы не умеют любить так, как вы, бенгальцы. Вы такие добрые, нежные. Самые душевные люди на свете.
Она вытерла глаза и продолжала:
— Когда я полюбила моего господина и мы решили жить вместе, то все отговаривали меня. А теперь как они мне завидуют!
Коляска подъехала к перекрестку неподалеку от моего жилья, и я поднялся, собираясь выйти, но она испуганно схватилась за дверцу:
— Нет, бабу, нет. Поедем к нам, выпей у нас чашку чая.
Я не решился отказать ей, и коляска покатила дальше.
— Послушай, бабу,— вдруг спросила она.— Рангпур очень далеко отсюда? Ты там был? Что это за город? Можно там найти доктора, если человек заболеет?
— Конечно, можно,— успокоил я ее. Она облегченно вздохнула.
— К тому же с ним его брат. Он такой хороший человек и, конечно, позаботится о нем. Какие все-таки вы все славные! Мне совсем не о чем беспокоиться, правда, бабу?
Я ничего не ответил ей, не смея даже повернуть головы в ее сторону и посмотреть ей в глаза, чувствуя себя виноватым. Я не мог уйти от мысли о том, что несу ответственность за только что совершенное преступление, ведь я не вмешался в это омерзительное представление, не остановил его — то ли по лености душевной, то ли по какой-то непонятной стеснительности, а может быть, просто ума недостало.
Дома у нее мы пили чай с бисквитами, а потом она долго рассказывала мне о своей жизни с бабу. Уже близился вечер, когда я наконец ушел от нее. Мне не хотелось идти домой: в это время жильцы господина Да возвращались с работы и в гостинице становилось шумно и весело, а для меня теперь веселье было непереносимо.
Я принялся бродить по улицам, размышляя о событиях прошедшего дня. «Как решить все эти проблемы,—думал я,—как примирить непримиримое?» Бирманцы не придерживались строгих правил относительно брака. Существовал, правда, особый свадебный обряд, но мужчина и женщина считались мужем и женой и без него, если они прожили три дня вместе и в течение этого времени ели из одной посз'ды. Общество их не осуждало и не подвергало гонениям. Но для индуса подобный «брак» не мог считаться действительным, он не смел привезти такую женщину к себе на родину в качестве жены. Индусская община отвернулась бы о г нее, а если бы и приняла, то все равно все презирали бы эту женщину. Быть же всю жизнь изгоем очень трудно!
Поэтому у индуса, попавшего в подобное положение, оставалось два выхода —или навсегда поселиться на чужбине, или поступить так, как бабу. Я не понимал, как может религия — индуизм или любая другая — допускать подобную бесчеловечноегь. Ведь это лишало ее всякого смысла! Мне хотелось разобраться в сумбуре своих мыслей, ио момент был явно неподходящим — я весь кипел яростью и негодованием к жалкому трусу, выставившему на всеобщее осмеяние любящую его женщину и постыдно бежавшему от нее.
Занятый своими переживаниями, я не заметил, как оказался возле той чайной, где когда-то, много дней назад, читал записку Обхойи. Хозяин, вероятно, узнал меня, потому что закричал:
— Входите, сахиб, входите!
Очнувшись от своих дум, я огляделся, увидел лавочку, а рядом с ней—жилище Рохини. Не колеблясь, я вошел в чайную, выпил чашку чая и направился к Рохини. Дверь его дома оказалась запертой. Я подергал за железное кольцо, и она открылась. Передо мной стояла Обхойя.
— Обхойя? — поразился я.
Она вспыхнула и, не произнеся ни слова, бросилась в свою комнату. Однако выражение стыда и ужаса, которые я прочел на ее лице, сказали мне все. Потрясенный, я минуту-другую постоял молча, а потом повернулся и пошел прочь. И вдруг мне почудилось, будто я слышу рыдания двух женщин—этой грешницы и той молодой бирманки. Я вернулся, не посмев оскорбить ее своим уходом. «Нет,— убеждал я себя,— нельзя так поступать, это глупо, во мне говорят предрассудки. Я должен посмотреть ей в глаза, выслушать ее и сам во всем разобраться, решить, что хорошо и что — дурно. Я не смею выносить им приговор, слепо следуя предписаниям древних книг. Никто не имеет такого права, даже сам всевышний».
ГЛАВА X
Дверь мне открыла Обхойя.
— Слепой предрассудок, который я всосала с молоком матери, заставил меня бежать от вас,— проговорила она.— На самом деле мне нечего стыдиться.
Ее смелость удивила меня.
— Вам придется задержаться у нас,— продолжала она.—Рохини-бабу уже пришел со службы, так что мы готовы предстать перед вашим судом.
Она впервые назвала при мне Рохини «бабу».
— Когда вы вернулись? — спросил я ее.
— Позавчера. Вам, конечно, хотелось бы узнать— почему?
Она откинула сари с правой руки, и я увидел рубцы от ударов плетью.
— У меня еще много таких следов,— сказала она,—не могу только показать их вам.
Ошеломленный, я молча смотрел на нее, не в состоянии вымолвить ни слова. Обхойя догадалась, какие чувства владели мной, и усмехнулась:
— Но я вернулась не только поэтому, Шриканто-бабу. Эти отметины всего лишь небольшая награда за мою верность; отличительный знак, которым муж удостоил свою законную жену.
Она помолчала и продолжала:
— Разве может мужчина стерпеть дерзость, которую я себе позволила? Подумать только — жена нарушила его покой, посмела приехать к нему, не испросив на это разрешения! Если бы вы знали, сколько раз он заманивал меня к себе и выпытывал, почему я приехала вместе с Рохини! Я ему говорила, что обо мне некому позаботиться, отца-матери нет, а где находится дом мужа, мне до сих пор неизвестно; я много раз писала ему, но так и не получила ответа. Тогда он брал плетку и бил меня, приговаривая: «Вот тебе мой ответ!»
Она осторожно коснулась пальцами рубцов на коже.
Бесчеловечность ее мужа глубоко возмущала меня, но, к сожалению, я сам был во власти предрассудка, который только что обратил Обхойю в бегство. Я не мог ни одобрить ее поступка, ни осудить его. Трудно быть судьей человека, попавшего в критическое положение, тем более когда в душе судьи происходит борьба и ему приходится выбирать между голосом совести и общепринятым мнением, свободным суждением и привычными догмами.
— Не хочу сказать, что вам не следовало возвращаться сюда,— заметил я наконец,—но...—Я замялся.
— Договаривайте, договаривайте, Шриканто-бабу!— ободряюще проговорила Обхойя.— Выскажитесь откровенно. Ведь я не в обиде на него за то, что он благоденствует со своей бирманкой. Пускай! Но скажите, разве обязана жена соблюдать супружескую верность, если муж бьет ее плетью, глубокой ночью выгоняет из дому? Неужели она и тогда должна быть верной ему и покорной, раз их союз освящен ведическими мантрами?
Я молчал, и она продолжала, не сводя с меня испытующего взгляда:
— Все знают, Шриканто-бабу: обязанностей не существует без прав. Он вместе со мной произносил мантры на нашей свадьбе, но просто повторял их вслед за брахманом, совершенно не вдумываясь в их смысл. Вот они и оказались для него лживыми и бесполезными, не обуздали ни его низкой натуры, ни его порочных страстей. Но значит ли это, что теперь обязанности, которые они возлагают на супругов, должна нести я одна, только потому, что я женщина? Вот вы сказали «но» и замолчали, уж не думаете ли вы, что, как бы муж ни оскорблял жену, та всю жизнь должна ему прощать: так, дескать, уготовано ей судьбой? Но разве одни только мантры определяют смысл моей жизни, неужели все остальное ничего не значит?! Неужели несправедливость, которую я терпела от моего мужа, его жестокость, все мои муки и страдания не идут в счет? Почему мне отказано в правах жены, в праве стать матерью? Почему я должна забыть в себе женщину, пожертвовать счастьем, семьей, общением с людьми, изуродовать свою жизнь — и все только потому, что жестокий, лживый и низкий человек, мой муж, ни за что ни про что выгнал меня из дому? Для того ли бог создал женщину? У всех народов вера защищает ее от такой бесчеловечности, но не у индусов. Так неужели у меня теперь нет никакого выхода из положения, раз я родилась в доме индуса? Я не знал, что ответить.
— Почему вы молчите? — спросила меня Обхойя.
— А что мне сказать? Раньше вы ведь не интересовались моим мнением!
— У меня просто не было такой возможности.
— Допустим. Но вот вы убежали, увидев меня. Я тоже ушел было от вас, но потом все-таки вернулся. Знаете почему?
— Нет.
— У меня сегодня очень тяжело на душе. Утром я оказался свидетелем гораздо большей жестокости и бессердечия в обращении с женщиной, чем в вашем случае.
И я рассказал ей о том, что произошло на пристани.
— Как вы считаете,— спросил я ее,— есть ли у этой женщины какой-нибудь выход из положения?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Бабу поинтересовался, кто я, и, когда услышал, что я друг его брата, не поверил:
— Но ведь вы калькуттец, а брат никогда в Калькутте не был. Как вы познакомились?
Я коротко рассказал ему, как встретился с его братом, объяснил, зачем тот приехал в Бирму, и сообщил, что брат сгорает от желания увидеть его. На этом мы расстались.
На следующее утро бабу пришел в пансион господина Да. Братья долго беседовали о чем-то и с тех пор стали неразлучны. Они целые дни проводили вместе и постоянно шептались.
Однажды бабу пригласил меня с братом к себе на чашку чая, и мне представился случай ближе познакомиться с его женой. Она произвела на меня очень приятное впечатление приветливой и доброй женщины, которая вышла замуж по любви и, вероятно, за все время супружества никогда ничем не огорчила мужа.
Дня четыре спустя мой сосед, ухмыляясь, сообщил мне по секрету, что через день отплывает с братом на родину. Я встревожился.
— Ваш брат больше не вернется сюда? — спросил я у него.
— Ну конечно,— удивился тот моему вопросу.— Нам бы только сесть на пароход.
— А он предупредил жену?
— Зачем?! Ведь тогда она пристанет к нам, как пиявка. Нет, тут надо расстаться по-французски.— И он многозначительно подмигнул.
Мне стало не по себе.
— Но ведь это заставит страдать бедную женщину! Бенгалец так и покатился со смеху. С трудом успокоившись, он проговорил:
— Нет, вы только послушайте его! Бирманка будет страдать! Да ведь они рта не ополоснут после еды, никаких законов не соблюдают, даже каст у них нет! Жрут тухлую рыбу! Слышите: тухлую рыбу! Да тут сам дьявол сбежит от их вони. И эти-то твари будут страдать! Один уйдет — другого подберет. Им недолго... дикари...
— Но позвольте, позвольте,—перебил я его,— она ведь целых четыре года содержала вашего брата, он жил у нее в полное удовольствие. Неужели она не заслужила хотя бы благодарности?
Мой сосед нахмурился.
— Вы удивляете меня,— ответил он.— Ну попал мальчик на чужбину, ну увлекся по молодости лет — с кем это не случается. Неужели вы считаете, что он теперь должен из-за этого испортить себе всю жизнь? Не заводить настоящей семьи, не жить, как все порядочные люди? Эх, бабу! Да разве мало людей в его годы и в отелях бывают, даже кур едят... Но ведут ли они себя так в зрелом возрасте? Нет! Вот и рассудите, прав ли я.
Я промолчал, ибо создатель не наделил меня житейской мудростью, позволяющей понять подобные рассуждения. Время было отправляться на службу. Я помылся, поел и ушел.
Вечером, когда я вернулся домой, он снова подошел ко мне.
— Знаете, бабу,—доверительно сказал он мне,— я подумал над вашими словами и решил, что, пожалуй, вы правы: лучше ей все объявить заранее, а то, чего доброго, она в последнюю минуту может нам помешать. Такие на все способны, ни стыда у них, ни совести нет. Одним словом — скоты.
— Конечно, лучше предупредить,-—согласился я, хотя в душе не поверил в его искренность. Мне казалось, что они с братом замышляют недоброе. Так оно впоследствии и оказалось, но тогда я даже вообразить себе не мог, на какую подлость и жестокость способны эти люди.
Пароход в Читтагонг отправлялся в воскресенье. В этот день я не работал; делать мне было нечего, и я решил проводить бабу. Когда я приехал на пристань, корабль уже стоял у причала. Кругом царила суматоха, отъезжающие и провожающие суетились, что-то кричали друг другу. Оглядевшись, я увидел жену бабу. Она стояла в сторонке, держась за руку сестры. Глаза ее распухли и покраснели от слез. Сам бабу ни минуты не оставался ка месте, он то и дело бегал вместе с носильщиками к двуколке за своими чемоданами, постелью, какими-то узлами и свертками.
Наконец все вещи погрузили. Пассажиры, толпясь, устремились вверх по трапу на пароход, а провожающие сошли на берег. Стали поднимать якорь. Тут только, пристроив свой багаж и запомнив, где что лежит, бабу — он ехал вторым классом и имел право спуститься ненадолго на пристань — вернулся к жене попрощаться, с тем чтобы этой сценой закончить отвратительный и недостойный спектакль своей семейной жизни.
Я часто думал, почему он так поступил, зачем ему понадобилось унижать человека. Пускай мантры не освятили его союз с этой бирманкой, но ведь она была женщиной — чьей-то дочерью, сестрой, матерью! Под ее кровом он долгое время пользовался всеми правами мужа, ему она отдала всю нежность своего верного сердца, всю свою любовь. За что же он так безжалостно сделал ее посмешищем толпы? Прижимая одной рукой к глазам платок, он другой обнимал ее и что-то говорил плачущим голосом, а она стояла, закрыв лицо краем сари, и вся вздрагивала от рыданий.
Вокруг было много бенгальцев. Некоторые из них с трудом сдерживали смех, слушая его, а другие открыто хохотали, лишь слегка отвернувшись в сторону. Я не разобрал его первых слов, но, подойдя поближе, услышал, как, мешая бирманскую речь с бенгальским уличным жаргоном, он говорил приблизительно следующее: «О моя радость! Один я знаю, какой табак ты „получишь через месяц из Рангпура! О мой бриллиант! Ведь я оставлю тебя с носом! Оставлю с носом!»
Это говорилось на потеху публики. Его подруга не понимала бенгальского языка, но печальный голос мужа разрывал ее сердце. Прижавшись к нему, она вытирала ему глаза и всячески старалась успокоить. А он продолжал причитать:
— Ты дала мне на табак всего пятьсот рупий... все свои деньги... Но мне этого мало... Я мог бы продать твой дом и тогда вернулся бы на родину примерным сыном, который не упустил возможности поживиться как следует... Но я не сделал этого... не сделал...
Окружающие буквально задыхались от еле сдерживаемого смеха, а виновница всеобщего веселья, поглощенная горем, ничего не замечала. Несчастье, казалось, ослепило бедную женщину.
— Бабу! — послышался окрик матросов.— Поднимаем трап!
Вырвавшись из объятий жены, тот устремился к пароходу, но вдруг вернулся и, схватив ее за руку, на которой блестело старинное кольцо с рубином, снова заскулил:
— Отдай мне его, дорогая! Дай мне им воспользоваться! Ведь ему цена не меньше двухсот рупий! Почему же мне не захватить его!
Женщина торопливо сняла кольцо и надела его на палец возлюбленного. Тот всхлипнул и кинулся к трапу. Пароход медленно отошел от пристани, развернулся и направился в море. Женщина долго глядела ему вслед, потом тяжело опустилась на землю, закрыв рот краем сари. Провожающие, усмехаясь, проходили мимо нее, а некоторые не удерживались от замечаний: «Молодец парень!», «Ай да малый!», «Ну и насмешил! Прямо до колик». Один я молча сочувствовал безысходному горю доверчивой женщины.
Сестра бирманки вытерла глаза и потянула ее за руку, желая увести с пристани. В это время я подошел к ним.
— Встань, сестра! — тихо сказала она.— Подошел господин.
Та подняла голову, взглянула на меня, и слезы с новой силой хлынули из ее глаз. Мне нечем было успокоить ее, но оставить их одних не позволяла совесть, поэтому я решил вернуться в город вместе с ними. Всю дорогу несчастная сокрушалась о своем супруге.
— Ах, бабу,— горестно воскликнула она.— Опустел мой дом! Как я войду в него! Подумать только, на целый месяц уехать за табаком! Не представляю, как я проживу это время без него. Я совсем изведусь, ведь с ним всякое может случиться. Зачем только я дала себя уговорить и отпустила его в такую даль! Раньше мы всегда покупали табак здесь, в Рангуне. Теперь у меня сердце прямо разрывается от горя. Наверное, со следующим же рейсом поеду за ним.
Я не отвечал ей, сидел, отвернувшись в сторону, так, чтобы она не видела моего расстроенного лица, и молча глядел на дорогу.
— Бабу! — тихонько произнесла она.— Бирманцы не умеют любить так, как вы, бенгальцы. Вы такие добрые, нежные. Самые душевные люди на свете.
Она вытерла глаза и продолжала:
— Когда я полюбила моего господина и мы решили жить вместе, то все отговаривали меня. А теперь как они мне завидуют!
Коляска подъехала к перекрестку неподалеку от моего жилья, и я поднялся, собираясь выйти, но она испуганно схватилась за дверцу:
— Нет, бабу, нет. Поедем к нам, выпей у нас чашку чая.
Я не решился отказать ей, и коляска покатила дальше.
— Послушай, бабу,— вдруг спросила она.— Рангпур очень далеко отсюда? Ты там был? Что это за город? Можно там найти доктора, если человек заболеет?
— Конечно, можно,— успокоил я ее. Она облегченно вздохнула.
— К тому же с ним его брат. Он такой хороший человек и, конечно, позаботится о нем. Какие все-таки вы все славные! Мне совсем не о чем беспокоиться, правда, бабу?
Я ничего не ответил ей, не смея даже повернуть головы в ее сторону и посмотреть ей в глаза, чувствуя себя виноватым. Я не мог уйти от мысли о том, что несу ответственность за только что совершенное преступление, ведь я не вмешался в это омерзительное представление, не остановил его — то ли по лености душевной, то ли по какой-то непонятной стеснительности, а может быть, просто ума недостало.
Дома у нее мы пили чай с бисквитами, а потом она долго рассказывала мне о своей жизни с бабу. Уже близился вечер, когда я наконец ушел от нее. Мне не хотелось идти домой: в это время жильцы господина Да возвращались с работы и в гостинице становилось шумно и весело, а для меня теперь веселье было непереносимо.
Я принялся бродить по улицам, размышляя о событиях прошедшего дня. «Как решить все эти проблемы,—думал я,—как примирить непримиримое?» Бирманцы не придерживались строгих правил относительно брака. Существовал, правда, особый свадебный обряд, но мужчина и женщина считались мужем и женой и без него, если они прожили три дня вместе и в течение этого времени ели из одной посз'ды. Общество их не осуждало и не подвергало гонениям. Но для индуса подобный «брак» не мог считаться действительным, он не смел привезти такую женщину к себе на родину в качестве жены. Индусская община отвернулась бы о г нее, а если бы и приняла, то все равно все презирали бы эту женщину. Быть же всю жизнь изгоем очень трудно!
Поэтому у индуса, попавшего в подобное положение, оставалось два выхода —или навсегда поселиться на чужбине, или поступить так, как бабу. Я не понимал, как может религия — индуизм или любая другая — допускать подобную бесчеловечноегь. Ведь это лишало ее всякого смысла! Мне хотелось разобраться в сумбуре своих мыслей, ио момент был явно неподходящим — я весь кипел яростью и негодованием к жалкому трусу, выставившему на всеобщее осмеяние любящую его женщину и постыдно бежавшему от нее.
Занятый своими переживаниями, я не заметил, как оказался возле той чайной, где когда-то, много дней назад, читал записку Обхойи. Хозяин, вероятно, узнал меня, потому что закричал:
— Входите, сахиб, входите!
Очнувшись от своих дум, я огляделся, увидел лавочку, а рядом с ней—жилище Рохини. Не колеблясь, я вошел в чайную, выпил чашку чая и направился к Рохини. Дверь его дома оказалась запертой. Я подергал за железное кольцо, и она открылась. Передо мной стояла Обхойя.
— Обхойя? — поразился я.
Она вспыхнула и, не произнеся ни слова, бросилась в свою комнату. Однако выражение стыда и ужаса, которые я прочел на ее лице, сказали мне все. Потрясенный, я минуту-другую постоял молча, а потом повернулся и пошел прочь. И вдруг мне почудилось, будто я слышу рыдания двух женщин—этой грешницы и той молодой бирманки. Я вернулся, не посмев оскорбить ее своим уходом. «Нет,— убеждал я себя,— нельзя так поступать, это глупо, во мне говорят предрассудки. Я должен посмотреть ей в глаза, выслушать ее и сам во всем разобраться, решить, что хорошо и что — дурно. Я не смею выносить им приговор, слепо следуя предписаниям древних книг. Никто не имеет такого права, даже сам всевышний».
ГЛАВА X
Дверь мне открыла Обхойя.
— Слепой предрассудок, который я всосала с молоком матери, заставил меня бежать от вас,— проговорила она.— На самом деле мне нечего стыдиться.
Ее смелость удивила меня.
— Вам придется задержаться у нас,— продолжала она.—Рохини-бабу уже пришел со службы, так что мы готовы предстать перед вашим судом.
Она впервые назвала при мне Рохини «бабу».
— Когда вы вернулись? — спросил я ее.
— Позавчера. Вам, конечно, хотелось бы узнать— почему?
Она откинула сари с правой руки, и я увидел рубцы от ударов плетью.
— У меня еще много таких следов,— сказала она,—не могу только показать их вам.
Ошеломленный, я молча смотрел на нее, не в состоянии вымолвить ни слова. Обхойя догадалась, какие чувства владели мной, и усмехнулась:
— Но я вернулась не только поэтому, Шриканто-бабу. Эти отметины всего лишь небольшая награда за мою верность; отличительный знак, которым муж удостоил свою законную жену.
Она помолчала и продолжала:
— Разве может мужчина стерпеть дерзость, которую я себе позволила? Подумать только — жена нарушила его покой, посмела приехать к нему, не испросив на это разрешения! Если бы вы знали, сколько раз он заманивал меня к себе и выпытывал, почему я приехала вместе с Рохини! Я ему говорила, что обо мне некому позаботиться, отца-матери нет, а где находится дом мужа, мне до сих пор неизвестно; я много раз писала ему, но так и не получила ответа. Тогда он брал плетку и бил меня, приговаривая: «Вот тебе мой ответ!»
Она осторожно коснулась пальцами рубцов на коже.
Бесчеловечность ее мужа глубоко возмущала меня, но, к сожалению, я сам был во власти предрассудка, который только что обратил Обхойю в бегство. Я не мог ни одобрить ее поступка, ни осудить его. Трудно быть судьей человека, попавшего в критическое положение, тем более когда в душе судьи происходит борьба и ему приходится выбирать между голосом совести и общепринятым мнением, свободным суждением и привычными догмами.
— Не хочу сказать, что вам не следовало возвращаться сюда,— заметил я наконец,—но...—Я замялся.
— Договаривайте, договаривайте, Шриканто-бабу!— ободряюще проговорила Обхойя.— Выскажитесь откровенно. Ведь я не в обиде на него за то, что он благоденствует со своей бирманкой. Пускай! Но скажите, разве обязана жена соблюдать супружескую верность, если муж бьет ее плетью, глубокой ночью выгоняет из дому? Неужели она и тогда должна быть верной ему и покорной, раз их союз освящен ведическими мантрами?
Я молчал, и она продолжала, не сводя с меня испытующего взгляда:
— Все знают, Шриканто-бабу: обязанностей не существует без прав. Он вместе со мной произносил мантры на нашей свадьбе, но просто повторял их вслед за брахманом, совершенно не вдумываясь в их смысл. Вот они и оказались для него лживыми и бесполезными, не обуздали ни его низкой натуры, ни его порочных страстей. Но значит ли это, что теперь обязанности, которые они возлагают на супругов, должна нести я одна, только потому, что я женщина? Вот вы сказали «но» и замолчали, уж не думаете ли вы, что, как бы муж ни оскорблял жену, та всю жизнь должна ему прощать: так, дескать, уготовано ей судьбой? Но разве одни только мантры определяют смысл моей жизни, неужели все остальное ничего не значит?! Неужели несправедливость, которую я терпела от моего мужа, его жестокость, все мои муки и страдания не идут в счет? Почему мне отказано в правах жены, в праве стать матерью? Почему я должна забыть в себе женщину, пожертвовать счастьем, семьей, общением с людьми, изуродовать свою жизнь — и все только потому, что жестокий, лживый и низкий человек, мой муж, ни за что ни про что выгнал меня из дому? Для того ли бог создал женщину? У всех народов вера защищает ее от такой бесчеловечности, но не у индусов. Так неужели у меня теперь нет никакого выхода из положения, раз я родилась в доме индуса? Я не знал, что ответить.
— Почему вы молчите? — спросила меня Обхойя.
— А что мне сказать? Раньше вы ведь не интересовались моим мнением!
— У меня просто не было такой возможности.
— Допустим. Но вот вы убежали, увидев меня. Я тоже ушел было от вас, но потом все-таки вернулся. Знаете почему?
— Нет.
— У меня сегодня очень тяжело на душе. Утром я оказался свидетелем гораздо большей жестокости и бессердечия в обращении с женщиной, чем в вашем случае.
И я рассказал ей о том, что произошло на пристани.
— Как вы считаете,— спросил я ее,— есть ли у этой женщины какой-нибудь выход из положения?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64