А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Она еще раз потрогала мой лоб.— Скажешь, что это судьба.
Ее безразличие к общественному мнению вывело меня из терпения.
— Хороша судьба! — возмутился я.— Потеряла всякий стыд и совесть! Не стесняется появляться здесь!
— О чем ты говоришь? Какой стыд? — удивилась она.— Для меня сейчас важен только ты сам. Все остальное не имеет значения.
Что мне было возразить ей? Я ведь заранее знал, что она мне ответит. Я прикрыл веки и некоторое время лежал молча. Потом спросил:
— Как прошла свадьба Бонку?
— Хорошо.
— Ты приехала из Калькутты?
— Нет, из Патны. Я получила твое письмо там.
— И куда же ты хочешь увезти меня? В Патну? Раджлакшми задумалась.
— В Патну тебе все равно придется заехать, но сначала мы съездим в Калькутту. Посмотрим, как там дела, а потом...
— Зачем же потом ехать в Патну? — недоумевал я.
— Надо будет оформить дарственную. Все документы я уже подготовила, но без твоего согласия...
— Какая дарственная? — изумидся я.— Кому и что ты даришь?
— Бонку,— объяснила она.— Оба дома. А дом в Бенаресе я решила передать гуру. Все ценные бумаги, драгоценности и деньги я тоже уже распределила. Теперь хочу только, чтобы ты....
Я был просто потрясен услышанным.
— Что же ты себе оставила? А вдруг Бонку не захочет заботиться о тебе? Ведь у него теперь своя семья.
Что, если он откажется содержать тебя? — Неужели ты думаешь, я для того все раздала, чтобы потом принимать подачки? — все так же спокойно спросила она.
Я не мог больше сдерживаться и в волнении сел на постели.
— Кто внушил тебе эти глупости, достойные Хориш-чандры? Как ты собираешься жить дальше? Кому ты будешь нужна в старости?
— Не надо сердиться,— ответила она,—лежи спокойно. Обо мне позаботится тот, кто внушил мне эти мысли. Ему я и старая никогда не буду в тягость. Так что не горячись напрасно.
Я в изнеможении откинулся на подушку. Передо мной в раскрытое окно виднелось предвечернее небо. Заходящее солнце освещало его своими лучами. Как зачарованный, смотрел я на неповторимые краски заката, и вдруг мне почудилось, будто весь мир и вся вселенная наполнились этим чудным сиянием, этой удивительной красотой. Все в природе изменилось как по волшебству — не осталось ни горестей и болезней, ни нужды и лишений, ни зависти и злобы.
Не знаю, сколько времени провели мы так, зачарованные тишиной и видом вечернего неба. Неожиданно за дверью послышались голоса, и, прежде чем Раджлакшми успела подняться с моей постели, в комнату вошли двое — доктор и мой дед.
Увидев Раджлакшми, они остановились в нерешительности. Дед уже знал о том, что ко мне приехал какой-то друг из Калькутты,— ему поспешили сообщить об этой новости, когда он отдыхал после обеда,— но он и вообразить себе не мог, чтобы этим другом оказалась женщина. Никому не могло прийти в голову такое предположение, поэтому-то, вероятно, и женщины все еще не решались выглянуть из своих комнат.
Дед мой был проницательным человеком. Он внимательно посмотрел на Раджлакшми и спросил меня:
— Шриканто, кто эта женщина? Лицо ее мне кажется знакомым.
— Да, да,— подхватил доктор,— я тоже как будто видел ее!
Я заметил, как мертвенно побледнела Раджлакшми. И вдруг какой-то внутренний голос сказал мне: «Шриканто, ведь только ради тебя пошла эта обездоленная женщина на такую пытку!»
Волнение охватило меня. «Правда здесь не поможет,— подумал я,— придется прибегнуть ко лжи». Я взял Раджлакшми за руку, слегка сжал ее и сказал:
— Зачем смущаться, Раджлакшми? Ведь ты приехала ухаживать за своим мужем. Это мой дедушка, а это господин доктор. Поклонись им.
Мгновение мы смотрели в глаза друг другу. Потом она встала и глубоким поклоном почтительно приветствовала их.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА I
Я не собирался возобновлять свое жизнеописание, когда-то так неожиданно прерванное,— не считал нужным рассказывать о том, как мой дед, услышав от меня признание, сделанное в такой театральной манере, торопливо отодвинулся от склонившейся перед ним в глубоком пронаме Раджлакшми, пробормотал с усмешкой: «Вот как! Значит, ты жива?» — и, многозначительно переглянувшись с доктором, тут же вышел с ним из комнаты. Мне не забыть выражения, появившегося тогда на лице Раджлакшми, но я полагал, что все это сугубо мое личное, касается меня одного, и никого больше, и потому не может быть предано гласности. Однако теперь вижу, что пора отворить дверь, все эти годы остававшуюся запертой, и посвятить читателей в тайну, так живо интересовавшую их и заставлявшую строить самые нелепые и невероятные предположения.
Итак, когда дед вышел, Раджлакшми некоторое время неподвижно смотрела ему вслед, а потом повернулась ко мне и с натянутой улыбкой сказала:
— Напрасно он так... Я бы не коснулась его, принимая прах от его ног. Только и тебе незачем было...
Я и сам понимал, что своим опрометчивым заявлением сделал только хуже и себе и ей. Кому нужна была такая уловка?
Ведь, по представлениям моих родственников, замужество вдовы не более похвально, чем профессия уличной певицы, следовательно, мы оба лишь упали в их глазах.
Все это было мне совершенно ясно, поэтому я не желал пускаться в какие-либо объяснения на этот счет и усугублять и без того неприятное положение. Я промолчал.
Раджлакшми тоже безмолвствовала, погрузившись в невеселые мысли. Потом вдруг очнулась от своих дум, встала и позвала Ротона.
— Вели запрягать лошадей,— сказала она ему.— Мы едем сейчас, а не ночным поездом. Иначе бабу будет холодно.
Минут через десять Ротон привязал мой баул на верх коляски и, подойдя ко мне, знаком показал, что хочет собрать мою постель. Я молча, ни о чем не спрашивая, встал, медленно подошел к экипажу, с трудом поднялся в него и сел.
Я покидал родной дом в сумерки, в то же время, что и приехал сюда несколько дней тому назад. Уже раздавалась знакомая мелодия раковин, в воздухе плыли неясные звуки латунного гонга из храма Гопала. Никто не напутствовал меня добрым словом, как и не встретил по приезде ласковым взглядом. Но как отличался мой отъезд от моего приезда!
Я никогда не испытывал особой привязанности к этому старому грязному жилищу в захолустной деревеньке и всегда считал такое равнодушие вполне естественным. Однако теперь, столкнувшись со всеобщим недружелюбием, не осмеливаясь даже подумать о том, чтобы когда-нибудь вернуться обратно, я вдруг преисполнился нежности к ветхому обиталищу моих предков, из которого меня фактически выгнали, почувствовал необыкновенную притягательную силу этого маленького селения с его нездоровым климатом.
Раджлакшми молча поднялась в коляску, села напротив меня, отодвинувшись в самый угол, вероятно для того, чтобы избежать любопытных взглядов прохожих, которые могли бы узнать ее, и закрыла глаза. Мы тронулись.
Бог-солнце уже давно отошел на покой. Узкая извилистая проселочная дорога казалась еще уже от деревьев и кустарника, разросшихся по обеим ее сторонам. Иногда ветви манго и хлебного дерева сплетались, и тогда казалось, будто мы едем по длинному и темному туннелю. Лошади ступали осторожно, не спеша. Я смотрел в темноту, и мне представлялось, как когда-то по этой же дороге мой молодой дед вез из храма свою жену и как все вокруг оглашалось веселым свадебным шумом и топотом ног... А потом, много лет спустя, когда оба они отошли в мир иной, этой же дорогой возвращались соседи с их похорон... Вот моя мать в одежде невесты направляется в дом жениха, а вот мы несем ее мертвое тело к Ганге, чтобы отдать ей там свой последний долг. В те времена эта дорога, наверное, не была такой заросшей и безлюдной, воздух был чище, здоровей, а окрестные водоемы не так загрязнены и не кишели микробами, как теперь. Люди лучше одевались, жили в достатке, почитали богов и свою веру, мир не являл собой страшную унылую пустоту, простирающуюся до самых врат в небесную обитель. Глаза мои увлажнились, я торопливо отер их, размазав дорожную пыль по лицу, и мысленно произнес: «О пыльная дорога! Я приветствую тебя, свидетельницу радостей и горя моих предков, их успехов и невзгод, смеха и слез». Я посмотрел на темные заросли, окружавшие меня. «О мать-родина! — продолжал я.— Никогда я, подобно миллионам твоих неудачливых детей, не любил тебя как следует и не знаю, стану ли когда-нибудь служить тебе, трудиться ради тебя, вернусь ли к тебе. Но я навсегда сохраню в своем сердце твой печальный образ, смутно, сквозь слезы представившийся мне в сумраке наступающей ночи, когда я покидал тебя, отправляясь на чужбину».
Взглянув немного погодя на Раджлакшми, я увидел, что она по-прежнему неподвижна. В темноте экипажа я не различал ее лица, но чувствовал, что она вся поглощена своими мыслями. «Ну что ж,— подумал я,— раз я вручил ей кормило моей жизни, пусть она теперь и беспокоится обо всех водоворотах и порогах, что встретятся мне на пути».
Я хорошо знал себя и свою натуру, чуждую всего исключительного, необыкновенного. Чрезвычайная радость, чрезмерное благосостояние, избыток здоровья угнетали меня. Даже излишне сильная любовь страшила и заставляла бежать от нее. Поэтому один творец знал, с какой печалью я вручил себя новому кормчему.
Я посмотрел на темное небо, потом перевел взгляд на почти уже невидимую фигуру напротив меня, сложил молитвенно руки и подумал: «Я не виноват. Меня целиком подчинила себе непреодолимая притягательная сила этой женщины. Много раз я пытался бежать от нее, но каждый раз, как заколдованный, возвращался обратно. Теперь я уже не восстану против нее, я окончательно покорен. Да и что я выгадал до сих пор, какую пользу извлек из своей «свободы»? Чего добился? Ничего. А теперь я вручил свою жизнь той, которая нашла в себе достаточно сил, чтобы выбраться из грязи, едва не поглотившей ее. Я уверен, она не позволит трясине засосать другого человека».
Однако каким бы ни было течение моих мыслей, они не имели ничего общего с настроением моей спутницы. За всю дорогу она не проронила ни звука, даже на станции ни она, ни Ротон не сочли нужным сказать мне хотя бы слово. Ударил колокол, возвещая прибытие калькуттского поезда, но Ротон не пошел покупать билеты, а занялся устройством моей постели в углу маленького зала ожидания, из чего я заключил, что мы, очевидно, отправимся утренним поездом на Запад. Но куда именно — в Бенарес, в Патну или в другое место — я не представлял. Интересоваться моим мнением мои спутники, видимо, считали совершенно излишним.
Покончив с постелью, Ротон подошел к Раджлакшми, которая рассеянно глядела куда-то в сторону.
— Ма,— сказал он ей,— говорят, здесь неподалеку можно достать хороших продуктов.
Раджлакшми развязала узелок на своем сари и, вынув несколько рупий, протянула их Ротону.
— Ну что ж, сходи купи. Только смотри, чтоб молоко было свежее.
— А тебе ничего...— заикнулся было Ротон.
— Мне ничего не надо,— перебила его Раджлакшми.
Всем, а тем более Ротону, была хорошо известна твердость ее «нет», и все же он, нерешительно переступив с ноги на ногу, осмелился напомнить:
— Со вчерашнего вечера ведь...
— Ты что, не слышишь? Оглох? — прикрикнула на него хозяйка.
Ротон молча повернулся и ушел — я не знал никого, кто осмелился бы возражать ей после подобного окрика. Да и к чему привел бы такой спор? Все знали, что в поезде она ни за что не притронется к пище, побывавшей в руках человека, так или иначе связанного с железной дорогой. Никогда в жизни не встречал я никого, кто бы столь строго соблюдал такой суровый и бессмысленный пост. Вообще, сколько продуктов приносили в ее дом! Их скармливали слугам, раздавали бедным соседям, выбрасывали, если они портились, а хозяйка, кому они, собственно, и предназначались, даже не дотрагивалась до них. Она только улыбалась в ответ на все просьбы, уговоры, даже насмешки. «Ну какие там принципы! — говорила она.— Никаких предрассудков у меня нет... я все ем».— «Докажи это!» — предлагали ей. «Доказать? Сейчас? О небо, пощади меня!..» — улыбаясь, говорила она и под каким-нибудь предлогом исчезала, избегая дальнейших разоблачений. Постепенно я узнал, что она не ест мяса, рыбы, молока и масла. Такая воздержанность представлялась неприличной даже ей самой, она старалась скрыть ее и всегда смущалась, когда об этом заходила речь. Поэтому я предпочитал оставить ее в покое и никогда не донимал уговорами. Я промолчал, когда расстроенный Ротон ушел, и ни словом не обмолвился, когда он вернулся с кувшином теплого молока и пакетом сладкого риса. Часть принесенного Раджлакшми отделила мне, остальное дала Ротону.
Я прекрасно понял смысл умоляющего взгляда, который он бросил на меня, но не проронил ни звука.
В то время мы уже привыкли к ее странному, подчас беспричинному воздержанию. А прежде бывало иначе — мы и подшучивали над ней, и убеждали, и сердились... Ничего не помогало. Я все больше задумывался, в чем же причина ее истовости.
Не знаю, когда и почему начала она свою ревностную аскезу, тогда я еще не вошел в ее жизнь. Но как, вероятно, мучительно было ей жить среди изобилия яств и отказывать себе буквально во всем. Сколько, должно быть, пришлось ей вытерпеть на своем аскетическом пути, ей, вышедшей из самой гущи порока и скверны! Со временем такое самоистязание перестало удивлять окружающих, и все-таки я иногда не мог удержаться от вопроса самому себе: неужели это подвижничество напрасно, неужели оно всего лишь пустая трата сил? Но разве могла бы она так легко и естественно лишать себя всяческих удовольствий, если бы это умение ограничивать себя, владеть собой не зависело от ее воли, а было присуще ей или возникло само по себе? Неужели она тогда не уступила бы какому-нибудь соблазну? Вот она полюбила. Многие любят, но многие ли способны своим самоотречением сделать свою любовь такой чистой и цельной?
В зале ожидания никого, кроме нас, не было. Ротон отыскал себе укромное местечко и устроился на ночь. Раджлакшми сидела молча под тусклой лампой. Я подошел к ней и положил руку ей на голову. Она вздрогнула и посмотрела на меня.
— А, это ты, Шриканто?.. Почему не спишь?
— Не хочется,— сказал я.—А вот почему ты сидишь в этой грязи и пыли? Иди садись на мою постель!
Не давая ей возразить, я потянул ее за руку, привел к себе, усадил, а сам лег рядом. Слова не шли с моего языка, и я принялся молча поглаживать ее по руке. Так прошло несколько минут. Вдруг мне показалось, что ее глаза подозрительно заблестели. Я дотронулся до ее век и почувствовал влагу — мои предположения оправдались. Я отер ей глаза и попытался привлечь ее к себе, но она воспротивилась. А потом вдруг упала на мои ноги и крепко прижалась к ним лицом.
Какое-то время мы молчали. Потом я тихо проговорил:
— Дорогая, я до сих пор не сказал тебе об одной вещи.
— Какой?—так же шепотом спросила она.
Я заколебался — во мне еще говорили предрассудки, но потом пересилил себя и сказал:
— Сегодня я всего себя отдаю тебе. Теперь моя судьба в твоих руках.
Она внимательно посмотрела на меня, улыбнулась и спросила:
— Зачем же ты мне? Ты ведь не играешь ни на табле, ии на саранги. Да и...
— Готовить бетель и набивать трубку тоже не умею,— со смехом подхватил я.—-Да, Раджлакшми, не умею и, пожалуй никогда не научусь.
— Ну а играть?
— Если ты поверишь в меня, то можно попробовать. Она вдруг загорелась энтузиазмом:
— Нет, я не шучу. Правда сможешь?
— Надеяться никому не возбраняется,—заметил я.
— Конечно,— подтвердила она и некоторое время с удивлением разглядывала меня. Потом медленно заговорила:
— Мне иногда самой приходило в голову поучить тебя, но я думала, вряд ли получится что-нибудь у человека, которому доставляет удовольствие убивать живые существа. Разве поймет он скорбь, передаваемую музыкой? Такому бы только ударить по инструменту посильнее, лишь бы силу приложить, как на охоте. Собственно, поэтому-то я и прощала тебе все обиды.
Наступила моя очередь удивиться глубине ее суждений. Конечно, я мог бы возразить ей, легко опровергнуть ее доводы, но я бы лицемерил самому себе. В душе я не мог не признать ее правоты. Как верно сказала она о музыке, о том, что та иногда передает страдания и будит в человеке жалость. Я снова вспомнил о громадном самообладании этой женщины и ее душевной чистоте.
Но кое в чем я бы не согласился с ней. Я рассказал бы ей, как удивительно уживаются иногда в душе совершенно противоположные склонности. Разве иначе мог бы я собственной рукой убивать на охоте лесных птиц и зверей, я — человек, который содрогается, если случайно раздавит муравья, и на несколько дней лишается сна, если увидит жертвенный алтарь, запачканный кровью, который в детстве нередко соблюдал тайный пост из-за того, что скармливал свои завтраки бездомным собакам и кошкам. Да разве только во мне одном сосуществуют два человека? Как могла сама Раджлакшми, теперь чистая и ясная, как свет, в течение стольких лет вести жизнь Пьяри?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64