Мне готовит старая тетушка. Ты не забыл? После ужина я буду читать тебе свои стихи.
Видно, он настолько был поглощен поэзией, что мысль о тем, как поудобнее устроить гостя, даже не приходила ему в голову.
— А что, если я постелю себе здесь? — спросил он.— Мы могли бы переночевать в одной комнате — что ты на это скажешь?
Час от часу не легче!
— Нет, брат Гохор,— возразил я.— Ложись у себя. Я очень устал и сочинения твои послушаю завтра утром.
— Завтра утром? А будет ли у нас время?
— Наверняка.
Подумав немного, Гохор предложил:
— А что, если мы сделаем так: я начну читать, а ты ляжешь и станешь слушать. Как только ты уснешь, я уйду. Договорились?
— Нет, нет, Гохор,— взмолился я.— Это было бы неуважением к твоей поэме. Завтра я послушаю ее на свежую голову.
Гохор простился и ушел, огорченный. Но и мне было не по себе оттого, что я его прогнал.
Гохор остался все таким же восторженным чудаком. По его намекам я понял, что он мечтает напечатать свои
стихи и одарить мир новым творением. Хорошего образования он не получил. Бенгальский и английский языки знал в пределах начальной и средней школы. К учению особой склонности не имел, да и времени, наверное, не хватало. Когда, в какой из дней его детства проснулась в нем страсть к поэзии? Должно быть, эта одержимость была у него в крови. Многие свои сочинения он помнил наизусть. Даже когда мы ехали в деревню, он то и дело принимался бормотать про себя какие-то отрывки. Вряд ли богиня красноречия когда-нибудь наградит своего бесталанного поклонника лепестком золотого лотоса, но бедняга не знал ни отдыха ни срока в своем поклонении. Я лег в постель и задумался. Мы не виделись двенадцать лет, и все эти годы он, отказавшись от земных радостей, слово за словом нанизывал строки и нагромоздил целую гору четверостиший. Нужны ли они кому-нибудь? Гохора уже нет, и теперь я знаю: стихи его никому не пригодились. До сих пор мне больно за друга, когда я вспоминаю о его неблагодарном подвижничестве. Сколько цветов, лишенных красоты и аромата, распускаются и вянут, так никем и не замеченные! Но если по законам природы в этом есть какой-то смысл, значит, и жизнь Гохора прошла не напрасно.
Рано утром Гохор разбудил меня. Было часов семь. Моему другу не терпелось, чтобы я полюбовался утренней красой бенгальской природы, словно я приехал сюда с другого конца земли. Он был очень возбужден, и отклонить его просьбу было немыслимо. Пришлось встать, умыться и пойти с ним. Он привел меня к забору, где росла полузасохшая яблоня, оплетенная лианами мадхоби и малоти. Любоваться, собственно, было нечем — на одной из лиан распустилось всего несколько цветков, а на другой только проклюнулись бутоны. Гохор вознамерился преподнести мне букет, но на ветвях было столько древесных муравьев, что он не решился подобраться к цветам. Однако он утешил меня, пообещав, что попозже без труда нарвет цветов с помощью специального крючка. Мы двинулись дальше.
Чтобы облегчить себе исполнение самого первого дела, с которого начинается утро, Нобин глубоко затянулся трубкой и кашлял не переставая. Он сплюнул набежавшую слюну и, прочистив горло, стал окликать нас и махать рукой, чтобы мы остановились.
— Не ходите далеко в лес,— сказал он.
— Это почему? — сердито спросил Гохор.
— Дня два тому назад взбесился шакал,— ответил Нобин.— Он кусает и скот и людей —всех, кто попадется.
От страха я попятился.
— А где он, Нобин?
— Что я, слежу за ним, что ли? Притаился где-нибудь в зарослях.
— Тогда, может, не пойдем, брат Гохор?
— Вот еще! В это время и шакалы и собаки всегда бесятся, что же, из-за этого не выходить из дому?
Южный ветер не утихал! Пришлось вместе с Гохором
любоваться красотами природы. Дорога шла среди манговых садов. Стоило нам к ним приблизиться, как тучи мелких насекомых поднялись с бутонов манго, набились в глаза, в ноздри и в рот. Нектар с цветов манго стекал на сухие листья, превращая их в клейкую массу, которая прилипала к подошвам. Тропинку обступали густые заросли цветущей гхантакарны. Мне вспомнилось предупреждение Нобина и слова Гохора о том, что сейчас самое время, когда животные бесятся. Решив, что красотой цветов гхантакарны можно будет насладиться и в другой раз, мы с Гохором — или, как говорил Нобин, «скот и люди» — поспешили убраться восвояси.
Я уже упоминал, что деревня стояла на берегу реки. В сезон дождей река разливалась, а весной мелела. Тогда водоросли, остававшиеся на берегу, Шили на солнце и отравляли все вокруг адским зловонием. На другом берегу росли деревья шимул. Они были усыпаны гроздьями алых цветов, но даже наш поэт счел неуместным любоваться ими в эту минуту.
— Может, вернемся домой? — предложил он.
— Ну что ж.
— Я думал, что тебе понравятся наши места.
— Понравятся, брат, еще как понравятся. Ты опиши все это хорошенько в своих стихах. А я прочту и получу большое удовольствие.
— Деревенские жители и не глядя г на эту красоту.
— Им она просто надоела. Смотреть на предмет собственными глазами и слушать его описание далеко не одно и то же, брат. Люди заблуждаются, если думают, что будут очарованы, увидев воочию описанное поэтом. Так уж устроен мир. Самое обычное событие, самый незначительный предмет воссоздаются поэтом заново. Истинно и то, что видишь ты, и то, чего не вижу я. И пусть тебя это не огорчает, Гохор.
Невозможно перечислит, всего, что он показывал на обратном пути. Казалось, ему было знакомо каждое дерево у дороги, каждая лиана, каждый куст. С одного дерева кто-то содрал большой кусок коры, наверное, чтобы приготовить лекарство,—смола еще сочилась. Го-хор содрогнулся, увидев израненное дерево, на глазах у него выступили слезы. Я понял по его лицу, как ему больно. Чокроборти, конечно, никогда бы не получил обратно утраченного имущества только благодаря своей хитрости — все дело было в доброте Гохора. Этот старик вдруг почему-то стал мне неприятен. Но встретиться с ким мне так и не пришлось: вскоре я узнал, что двух его внуков посетила «милость матери». А что до госпожи Холеры, то она еще не начала свое шествие по деревням, поджидала, когда загниет вода в обмелевших прудах.
Мы вернулись домой, и Гохср вскоре появился у меня со своей рукописью. Ее размеров испугался бы всякий!
— Я не отпущу тебя, пока не прочту все,—заявил Гохор.— И тебе придется высказать мне всю правду.
Вот чего я и опасался! И хотя я не решился твердо пообещать ему это, целая неделя прошла у нас в разговорах о поэзии. Однако оставим в покое стихи — за несколько дней нашей близости я узнал, как прекрасен и удивителен этот человек.
Как-то раз Гохор сказал мне:
— Ну зачем тебе ехать в Бирму? Ни у тебя, ни у меня нет никого родных, давай будем жить здесь, как братья.
— Но ведь я не поэт,— засмеялся я,—Я не понимаю языка деревьев и трав, не умею с ними беседовать. Смогу ли я жчть в лесу? Мне не выдержать и двух дней.
— А я и вправду понимаю их,-—заметил Гохор.— Деревья и травы умеют говорить. Не веришь?
— Ты и сам понимаешь, что поверить в это трудно.
— Понимаю,— легко согласился со мною Гохор.
Однажды утром, когда мы читали главу «Ашоковый лес» из сочиненной Гохором «Рамаяны», он вдруг закрыл тетрадь и, повернувшись ко мне, спросил:
— Скажи, Шриканто, ты любил когда-нибудь? Накануне я до поздней ночи писал Раджлакшми свое,
должно быть, последнее письмо. Я рассказал ей обо всем: и о деде, и о несчастной Пунту, и о том, что обещал им спросить согласия «одного человека». Я умолял ее согласиться. Письмо лежало у меня в кармане. На вопрос Гохора я засмеялся и махнул рукой.
— Если ты когда-нибудь полюбишь,— продолжал Гохор,— тотчас же извести меня, Шриканто.
— Но зачем тебе это?
— Да так. Просто я приеду и проведу с вами несколько дней.
— Хорошо.
— И если у тебя будет нужда в деньгах, обязательно дай знать. Отец оставил много денег, мне они не понадобились, может, тебе пригодятся.
Он сказал это так, что у меня на глаза навернулись слезы.
— Хорошо,— пообещал я,— но дай бог, чтобы этого не случилось.
Когда я собрался уезжать, Гохор снова взвалил на плечо мой чемодан. В этом не было никакой необходимости. Нобин чуть не умер со стыда, но Гохор ничего и слушать не хотел. Усадив меня в поезд, он расплакался, как женщина.
— Прошу тебя, сделай это ради меня. Навести меня перед отъездом в Бирму.
Я не мог пренебречь его просьбой и обещал ее исполнить.
— Напиши, как доехал до Калькутты. Я обещал ему и это.
Когда я добрался до своего пристанища в Калькутте, уже стемнело. У порога меня поджидал не кто иной, как Ротон.
— Неужто это ты?
— Я самый. Сижу здесь со вчерашнего дня. У меня для вас письмо.
— Письмо можно было послать по почте,— заметил я.
— Послать по почте — это для простых смертных,— проворчал Ротон,—а у нас не спи, не ешь — мчись за пятьсот мкт1ь, чтобы отдать письмо в собственные руки, а иначе все пойдет прахом. Да вы и так знаете, к чему спрашивать понапрасну.
Позже мне стало известно, что Ротон все это выдумал. Он сам вызвался доставить письмо. А ворчал потому, что в поезде была давка. К тому же он давно не ел.
— Ступай наверх,— сказал я ему со смехом.— Прежде всего позаботимся о твоем желудке, а уж потом дойдет очередь и до письма.
Ротон взял прах от моих ног.
ГЛАВА III
Я не слышал, как вошел Ротон, и вздрогнул, когда он громко рыгнул.
— Ну как, набил живот?
— Еще бы. Но что бы вы ни говорили, в Калькутте
никто не умеет так готовить, как бенгальские повара-брахманы. А эти приезжие с Запада—просто дикари.
Не припомню, чтобы мне когда-нибудь случалось вступать в спор с Ротоном о достоинствах и недостатках той или иной кухни и о поварском искусстве разных провинций. Но насколько я знаю Ротона, он остался доволен угощением. А иначе вряд ли стал бы столь «беспристрастно и лестно» судить об умении поваров-хиндустанцев.
— В дороге мне изрядно намяли бока,— продолжал он,—было бы неплохо расправить косточки...
— Ну что же, Ротон, постели себе в комнате или на веранде. Завтра обо всем поговорим.
Я почему-то не торопился читать письмо—мне казалось, я знаю, что в нем написано.
Из кармана куртки Ротон вынул конверт, сплошь покрытый сургучными печатями, и вручил его мне.
— Я постелю себе у окна на веранде,— сказал он.™ Даже не верится, что не нужно натягивать москитную сетку. Где еще, кроме Калькутты, найдешь такую благодать!
— Ротон, как у вас дела? Ротон сразу посерьезнел.
— Милостью гурудева, с виду все в порядке: дом полон слуг, тут же Бонку-бабу, а новая невестка все вокруг осветила своим присутствием. Ну разве может быть что-нибудь неладно в доме, где хозяйка—ма? Только меня, старого слугу из касты парикмахеров, нелегко провести, бабу. Недаром в тот день на станции я не мог удержаться от слез и молил вас известить меня, если на чужбине вам понадобится слуга. Я знаю, что, служа вам, тем самым буду служить ма и не погрешу против совести.
Я ничего не понял из его слов и молча смотрел на него.
— Бонку-бабу стал взрослым,— продолжал он.— Кое-чему научился. Думает, наверное: «К чему мне чужой волей жить?» Вот и забрал все, что полагалось ему по завещанию. Он, конечно, отхватил немалый куш, но надолго ли ему хватит?
Теперь кое-что начинало проясняться.
— Вы же сами видели,— снова заговорил Ротон,— меня по крайней мере два раза в месяц чуть ли не прогоняли. Я не нуждаюсь, мог бы позволить себе рассердиться и уйти. Но почему я не ухожу? Не могу. Знаю, что тот, кто дал мне все, одним дыханием может развеять гнев ма, как облака в осеннем небе. Ее гнев для меня все равно что благословение божества.
Следует заметить, что в детстве Ротон некоторое время учился в начальной школе и при случае выражался витиевато.
Немного помолчав, он продолжал:
— Я никогда не рассказывал вам своей истории, ма не велела. Дело в том, что в свое время родственники обманом отняли у меня все, даже клиентов отбили. Пришлось жену с двумя детьми оставить и уйти из деревни в поисках куска хлеба. Видно, за праведную жизнь в прежнем рождении попал я на службу в дом ма. Как-то раз я поведал ей о моих горестях, она выслушала, но ничего не сказала. Через год я обратился к ней с просьбой: «Ма, мне хотелось бы повидать детей, вы не отпустите меня на несколько дней?» — «А ты вернешься?»— с улыбкой спросила она. В день отъезда ма дала мне узелок и сказала: «Ротон, не надо ссориться с родственниками. Это,— она показала на узелок,— поможет тебе вернуть все, чего ты лишился». Я развязал узелок и увидел пятьсот рупий. Я не мог поверить своим глазам, решил, что вижу сон наяву. А Бонку-бабу осмеливается дерзить, плохо говорит о ма за ее спиной. Но, я думаю, он скоро об этом пожалеет и мать Лакшми от него отвернется.
У меня было другое мнение на этот счет, и потому я промолчал.
Видно было, что Ротон вне себя от негодования.
— Когда ма дает,— снова заговорил он,— она не скупится. Вот Бонку и думает теперь — опустошенный улей можно и сжечь. Не знает он, глупый, что, если продать хоть одно из ее украшений, можно построить пять таких домов.
Я тоже этого не знал и рассмеялся:
— Неужели? Но где же все эти украшения?
— При ней,— улыбнулся Ротон.— Ма не так неблагоразумна. Только ради вас одного она может отдать все и пойти просить подаяние. Бонку не понимает, что, пока вы живы, у нее всегда будет пристанище и, пока жив Ротон, вам не придется искать себе слугу. Разве знает бабу, как страдала ма, когда вы уехали из Бенареса? Да и для гуру это навсегда останется тайной.
—- Но тебе-то известно, Ротон, что она сама отослала меня?
Ротон смутился. Прежде за ним этого не водилось.
— Слугам не пристало и слушать такое, бабу,— ответил он.— Это неправда.
И Ротон отправился «расправить свои косточки». Надо думать, его силы восстановятся не раньше восьми часов утра.
Итак, я узнал две важные новости. Во-первых, решил стать самостоятельным. Когда я впервые встретился с ним в Патне, ему было около семнадцати лет, а теперь это уже совершеннолетний молодой человек. Кроме того, за эти годы он получил образование. Нет ничего удивительного, что на смену детской благодарности и восхищения своей названой матерью пришло стремление к самоутверждению, свойственное более зрелому возрасту.
И вторая новость — ни Бонку, ни гуру до сих пор не подозревают о глубочайших страданиях Раджлакшми.
Все это меня встревожило.
Я вскрыл письмо. Раджлакшми писала мне нечасто, но я помнил, что почерк у нее разборчивый, хотя и не особенно красивый. Однако на этот раз она очень постаралась, словно опасаясь, что я брошу читать письмо, не дойдя до конца.
Раджлакшми была воспитана в старых традициях. Я не помню, чтобы она когда-нибудь произнесла слово «люблю», тем более невозможно было представить себе, чтобы Раджлакшми стала в письме признаваться в своих чувствах. Написала она, вероятно, лишь затем, чтобы ответить на мою просьбу, но мне почему-то было страшно начать читать ее письмо. Я вспомнил ее детство. Раджлакшми окончила только начальную школу, правда, впоследствии она, видимо, продолжила образование дома. Все же было бы несправедливо требовать от ее писем музыки слов и красоты слога. Я ожидал, что она ограничится несколькими общепринятыми фразами и, дав разрешение, пожелает мне всех благ. Но когда я вскрыл конверт и стал читать, то забыл обо всем на свете. Письмо было невелико, но оказалось совсем не таким простым и безыскусным, как я ожидал. Вот что она написала в ответ на мою просьбу.
«Священный Бенарес.
Низко кланяюсь своему повелителю.
Я прочитала твое письмо сто раз и все-таки не смогла понять, кто лее из нас двоих сошел с ума. Ты, должно быть, думаешь, что я обрела тебя по воле случая? Но это не так. Ты достался мне после долгих молитв, после долгого служения богу, и поэтому ты не властен покинуть меня, тебе не дано право меня оста-вить!
Ты, верно, забыл, как однажды, еще девчонкой, я принесла тебе гирлянду из ягод колючего кустарника бойчи. По израненным рукам моим текла кровь, но ты и не догадался, отчего мой венок алого цвета. Ты не заметил слов, которые были начертаны у тебя на шее и на груди струйками крови, стекавшими с этого жертвоприношения. Но тот, от чьего ока ничто не ускользает в этом мире, прочитал их и принял эту жертву к своим лотосоподобным стопам.
Потом наступила ночь ненастья, лунное сияние померкло, небо затянули черные тучи. Порой я страшилась, что сойду с ума, мне казалось, будто это происходит не со мной, а с кем-то другим, будто все это мне только снится. Ни к чему, да и некому говорить, к кому я взывала день и ночь, но его прощение было для меня равносильно прощению самого создателя. Отныне я не ведала сомнений и страха.
Итак, наступили черные дни, позор лег па меня и застил белый свет. Но разве покрывало бесславия окутывает человека всего?
Нет, и я не раз была тому свидетельницей. Если бы это было не так, если бы чудовище прошлого целиком поглотило мое несбывшееся счастье, я не смогла бы опять встретить тебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Видно, он настолько был поглощен поэзией, что мысль о тем, как поудобнее устроить гостя, даже не приходила ему в голову.
— А что, если я постелю себе здесь? — спросил он.— Мы могли бы переночевать в одной комнате — что ты на это скажешь?
Час от часу не легче!
— Нет, брат Гохор,— возразил я.— Ложись у себя. Я очень устал и сочинения твои послушаю завтра утром.
— Завтра утром? А будет ли у нас время?
— Наверняка.
Подумав немного, Гохор предложил:
— А что, если мы сделаем так: я начну читать, а ты ляжешь и станешь слушать. Как только ты уснешь, я уйду. Договорились?
— Нет, нет, Гохор,— взмолился я.— Это было бы неуважением к твоей поэме. Завтра я послушаю ее на свежую голову.
Гохор простился и ушел, огорченный. Но и мне было не по себе оттого, что я его прогнал.
Гохор остался все таким же восторженным чудаком. По его намекам я понял, что он мечтает напечатать свои
стихи и одарить мир новым творением. Хорошего образования он не получил. Бенгальский и английский языки знал в пределах начальной и средней школы. К учению особой склонности не имел, да и времени, наверное, не хватало. Когда, в какой из дней его детства проснулась в нем страсть к поэзии? Должно быть, эта одержимость была у него в крови. Многие свои сочинения он помнил наизусть. Даже когда мы ехали в деревню, он то и дело принимался бормотать про себя какие-то отрывки. Вряд ли богиня красноречия когда-нибудь наградит своего бесталанного поклонника лепестком золотого лотоса, но бедняга не знал ни отдыха ни срока в своем поклонении. Я лег в постель и задумался. Мы не виделись двенадцать лет, и все эти годы он, отказавшись от земных радостей, слово за словом нанизывал строки и нагромоздил целую гору четверостиший. Нужны ли они кому-нибудь? Гохора уже нет, и теперь я знаю: стихи его никому не пригодились. До сих пор мне больно за друга, когда я вспоминаю о его неблагодарном подвижничестве. Сколько цветов, лишенных красоты и аромата, распускаются и вянут, так никем и не замеченные! Но если по законам природы в этом есть какой-то смысл, значит, и жизнь Гохора прошла не напрасно.
Рано утром Гохор разбудил меня. Было часов семь. Моему другу не терпелось, чтобы я полюбовался утренней красой бенгальской природы, словно я приехал сюда с другого конца земли. Он был очень возбужден, и отклонить его просьбу было немыслимо. Пришлось встать, умыться и пойти с ним. Он привел меня к забору, где росла полузасохшая яблоня, оплетенная лианами мадхоби и малоти. Любоваться, собственно, было нечем — на одной из лиан распустилось всего несколько цветков, а на другой только проклюнулись бутоны. Гохор вознамерился преподнести мне букет, но на ветвях было столько древесных муравьев, что он не решился подобраться к цветам. Однако он утешил меня, пообещав, что попозже без труда нарвет цветов с помощью специального крючка. Мы двинулись дальше.
Чтобы облегчить себе исполнение самого первого дела, с которого начинается утро, Нобин глубоко затянулся трубкой и кашлял не переставая. Он сплюнул набежавшую слюну и, прочистив горло, стал окликать нас и махать рукой, чтобы мы остановились.
— Не ходите далеко в лес,— сказал он.
— Это почему? — сердито спросил Гохор.
— Дня два тому назад взбесился шакал,— ответил Нобин.— Он кусает и скот и людей —всех, кто попадется.
От страха я попятился.
— А где он, Нобин?
— Что я, слежу за ним, что ли? Притаился где-нибудь в зарослях.
— Тогда, может, не пойдем, брат Гохор?
— Вот еще! В это время и шакалы и собаки всегда бесятся, что же, из-за этого не выходить из дому?
Южный ветер не утихал! Пришлось вместе с Гохором
любоваться красотами природы. Дорога шла среди манговых садов. Стоило нам к ним приблизиться, как тучи мелких насекомых поднялись с бутонов манго, набились в глаза, в ноздри и в рот. Нектар с цветов манго стекал на сухие листья, превращая их в клейкую массу, которая прилипала к подошвам. Тропинку обступали густые заросли цветущей гхантакарны. Мне вспомнилось предупреждение Нобина и слова Гохора о том, что сейчас самое время, когда животные бесятся. Решив, что красотой цветов гхантакарны можно будет насладиться и в другой раз, мы с Гохором — или, как говорил Нобин, «скот и люди» — поспешили убраться восвояси.
Я уже упоминал, что деревня стояла на берегу реки. В сезон дождей река разливалась, а весной мелела. Тогда водоросли, остававшиеся на берегу, Шили на солнце и отравляли все вокруг адским зловонием. На другом берегу росли деревья шимул. Они были усыпаны гроздьями алых цветов, но даже наш поэт счел неуместным любоваться ими в эту минуту.
— Может, вернемся домой? — предложил он.
— Ну что ж.
— Я думал, что тебе понравятся наши места.
— Понравятся, брат, еще как понравятся. Ты опиши все это хорошенько в своих стихах. А я прочту и получу большое удовольствие.
— Деревенские жители и не глядя г на эту красоту.
— Им она просто надоела. Смотреть на предмет собственными глазами и слушать его описание далеко не одно и то же, брат. Люди заблуждаются, если думают, что будут очарованы, увидев воочию описанное поэтом. Так уж устроен мир. Самое обычное событие, самый незначительный предмет воссоздаются поэтом заново. Истинно и то, что видишь ты, и то, чего не вижу я. И пусть тебя это не огорчает, Гохор.
Невозможно перечислит, всего, что он показывал на обратном пути. Казалось, ему было знакомо каждое дерево у дороги, каждая лиана, каждый куст. С одного дерева кто-то содрал большой кусок коры, наверное, чтобы приготовить лекарство,—смола еще сочилась. Го-хор содрогнулся, увидев израненное дерево, на глазах у него выступили слезы. Я понял по его лицу, как ему больно. Чокроборти, конечно, никогда бы не получил обратно утраченного имущества только благодаря своей хитрости — все дело было в доброте Гохора. Этот старик вдруг почему-то стал мне неприятен. Но встретиться с ким мне так и не пришлось: вскоре я узнал, что двух его внуков посетила «милость матери». А что до госпожи Холеры, то она еще не начала свое шествие по деревням, поджидала, когда загниет вода в обмелевших прудах.
Мы вернулись домой, и Гохср вскоре появился у меня со своей рукописью. Ее размеров испугался бы всякий!
— Я не отпущу тебя, пока не прочту все,—заявил Гохор.— И тебе придется высказать мне всю правду.
Вот чего я и опасался! И хотя я не решился твердо пообещать ему это, целая неделя прошла у нас в разговорах о поэзии. Однако оставим в покое стихи — за несколько дней нашей близости я узнал, как прекрасен и удивителен этот человек.
Как-то раз Гохор сказал мне:
— Ну зачем тебе ехать в Бирму? Ни у тебя, ни у меня нет никого родных, давай будем жить здесь, как братья.
— Но ведь я не поэт,— засмеялся я,—Я не понимаю языка деревьев и трав, не умею с ними беседовать. Смогу ли я жчть в лесу? Мне не выдержать и двух дней.
— А я и вправду понимаю их,-—заметил Гохор.— Деревья и травы умеют говорить. Не веришь?
— Ты и сам понимаешь, что поверить в это трудно.
— Понимаю,— легко согласился со мною Гохор.
Однажды утром, когда мы читали главу «Ашоковый лес» из сочиненной Гохором «Рамаяны», он вдруг закрыл тетрадь и, повернувшись ко мне, спросил:
— Скажи, Шриканто, ты любил когда-нибудь? Накануне я до поздней ночи писал Раджлакшми свое,
должно быть, последнее письмо. Я рассказал ей обо всем: и о деде, и о несчастной Пунту, и о том, что обещал им спросить согласия «одного человека». Я умолял ее согласиться. Письмо лежало у меня в кармане. На вопрос Гохора я засмеялся и махнул рукой.
— Если ты когда-нибудь полюбишь,— продолжал Гохор,— тотчас же извести меня, Шриканто.
— Но зачем тебе это?
— Да так. Просто я приеду и проведу с вами несколько дней.
— Хорошо.
— И если у тебя будет нужда в деньгах, обязательно дай знать. Отец оставил много денег, мне они не понадобились, может, тебе пригодятся.
Он сказал это так, что у меня на глаза навернулись слезы.
— Хорошо,— пообещал я,— но дай бог, чтобы этого не случилось.
Когда я собрался уезжать, Гохор снова взвалил на плечо мой чемодан. В этом не было никакой необходимости. Нобин чуть не умер со стыда, но Гохор ничего и слушать не хотел. Усадив меня в поезд, он расплакался, как женщина.
— Прошу тебя, сделай это ради меня. Навести меня перед отъездом в Бирму.
Я не мог пренебречь его просьбой и обещал ее исполнить.
— Напиши, как доехал до Калькутты. Я обещал ему и это.
Когда я добрался до своего пристанища в Калькутте, уже стемнело. У порога меня поджидал не кто иной, как Ротон.
— Неужто это ты?
— Я самый. Сижу здесь со вчерашнего дня. У меня для вас письмо.
— Письмо можно было послать по почте,— заметил я.
— Послать по почте — это для простых смертных,— проворчал Ротон,—а у нас не спи, не ешь — мчись за пятьсот мкт1ь, чтобы отдать письмо в собственные руки, а иначе все пойдет прахом. Да вы и так знаете, к чему спрашивать понапрасну.
Позже мне стало известно, что Ротон все это выдумал. Он сам вызвался доставить письмо. А ворчал потому, что в поезде была давка. К тому же он давно не ел.
— Ступай наверх,— сказал я ему со смехом.— Прежде всего позаботимся о твоем желудке, а уж потом дойдет очередь и до письма.
Ротон взял прах от моих ног.
ГЛАВА III
Я не слышал, как вошел Ротон, и вздрогнул, когда он громко рыгнул.
— Ну как, набил живот?
— Еще бы. Но что бы вы ни говорили, в Калькутте
никто не умеет так готовить, как бенгальские повара-брахманы. А эти приезжие с Запада—просто дикари.
Не припомню, чтобы мне когда-нибудь случалось вступать в спор с Ротоном о достоинствах и недостатках той или иной кухни и о поварском искусстве разных провинций. Но насколько я знаю Ротона, он остался доволен угощением. А иначе вряд ли стал бы столь «беспристрастно и лестно» судить об умении поваров-хиндустанцев.
— В дороге мне изрядно намяли бока,— продолжал он,—было бы неплохо расправить косточки...
— Ну что же, Ротон, постели себе в комнате или на веранде. Завтра обо всем поговорим.
Я почему-то не торопился читать письмо—мне казалось, я знаю, что в нем написано.
Из кармана куртки Ротон вынул конверт, сплошь покрытый сургучными печатями, и вручил его мне.
— Я постелю себе у окна на веранде,— сказал он.™ Даже не верится, что не нужно натягивать москитную сетку. Где еще, кроме Калькутты, найдешь такую благодать!
— Ротон, как у вас дела? Ротон сразу посерьезнел.
— Милостью гурудева, с виду все в порядке: дом полон слуг, тут же Бонку-бабу, а новая невестка все вокруг осветила своим присутствием. Ну разве может быть что-нибудь неладно в доме, где хозяйка—ма? Только меня, старого слугу из касты парикмахеров, нелегко провести, бабу. Недаром в тот день на станции я не мог удержаться от слез и молил вас известить меня, если на чужбине вам понадобится слуга. Я знаю, что, служа вам, тем самым буду служить ма и не погрешу против совести.
Я ничего не понял из его слов и молча смотрел на него.
— Бонку-бабу стал взрослым,— продолжал он.— Кое-чему научился. Думает, наверное: «К чему мне чужой волей жить?» Вот и забрал все, что полагалось ему по завещанию. Он, конечно, отхватил немалый куш, но надолго ли ему хватит?
Теперь кое-что начинало проясняться.
— Вы же сами видели,— снова заговорил Ротон,— меня по крайней мере два раза в месяц чуть ли не прогоняли. Я не нуждаюсь, мог бы позволить себе рассердиться и уйти. Но почему я не ухожу? Не могу. Знаю, что тот, кто дал мне все, одним дыханием может развеять гнев ма, как облака в осеннем небе. Ее гнев для меня все равно что благословение божества.
Следует заметить, что в детстве Ротон некоторое время учился в начальной школе и при случае выражался витиевато.
Немного помолчав, он продолжал:
— Я никогда не рассказывал вам своей истории, ма не велела. Дело в том, что в свое время родственники обманом отняли у меня все, даже клиентов отбили. Пришлось жену с двумя детьми оставить и уйти из деревни в поисках куска хлеба. Видно, за праведную жизнь в прежнем рождении попал я на службу в дом ма. Как-то раз я поведал ей о моих горестях, она выслушала, но ничего не сказала. Через год я обратился к ней с просьбой: «Ма, мне хотелось бы повидать детей, вы не отпустите меня на несколько дней?» — «А ты вернешься?»— с улыбкой спросила она. В день отъезда ма дала мне узелок и сказала: «Ротон, не надо ссориться с родственниками. Это,— она показала на узелок,— поможет тебе вернуть все, чего ты лишился». Я развязал узелок и увидел пятьсот рупий. Я не мог поверить своим глазам, решил, что вижу сон наяву. А Бонку-бабу осмеливается дерзить, плохо говорит о ма за ее спиной. Но, я думаю, он скоро об этом пожалеет и мать Лакшми от него отвернется.
У меня было другое мнение на этот счет, и потому я промолчал.
Видно было, что Ротон вне себя от негодования.
— Когда ма дает,— снова заговорил он,— она не скупится. Вот Бонку и думает теперь — опустошенный улей можно и сжечь. Не знает он, глупый, что, если продать хоть одно из ее украшений, можно построить пять таких домов.
Я тоже этого не знал и рассмеялся:
— Неужели? Но где же все эти украшения?
— При ней,— улыбнулся Ротон.— Ма не так неблагоразумна. Только ради вас одного она может отдать все и пойти просить подаяние. Бонку не понимает, что, пока вы живы, у нее всегда будет пристанище и, пока жив Ротон, вам не придется искать себе слугу. Разве знает бабу, как страдала ма, когда вы уехали из Бенареса? Да и для гуру это навсегда останется тайной.
—- Но тебе-то известно, Ротон, что она сама отослала меня?
Ротон смутился. Прежде за ним этого не водилось.
— Слугам не пристало и слушать такое, бабу,— ответил он.— Это неправда.
И Ротон отправился «расправить свои косточки». Надо думать, его силы восстановятся не раньше восьми часов утра.
Итак, я узнал две важные новости. Во-первых, решил стать самостоятельным. Когда я впервые встретился с ним в Патне, ему было около семнадцати лет, а теперь это уже совершеннолетний молодой человек. Кроме того, за эти годы он получил образование. Нет ничего удивительного, что на смену детской благодарности и восхищения своей названой матерью пришло стремление к самоутверждению, свойственное более зрелому возрасту.
И вторая новость — ни Бонку, ни гуру до сих пор не подозревают о глубочайших страданиях Раджлакшми.
Все это меня встревожило.
Я вскрыл письмо. Раджлакшми писала мне нечасто, но я помнил, что почерк у нее разборчивый, хотя и не особенно красивый. Однако на этот раз она очень постаралась, словно опасаясь, что я брошу читать письмо, не дойдя до конца.
Раджлакшми была воспитана в старых традициях. Я не помню, чтобы она когда-нибудь произнесла слово «люблю», тем более невозможно было представить себе, чтобы Раджлакшми стала в письме признаваться в своих чувствах. Написала она, вероятно, лишь затем, чтобы ответить на мою просьбу, но мне почему-то было страшно начать читать ее письмо. Я вспомнил ее детство. Раджлакшми окончила только начальную школу, правда, впоследствии она, видимо, продолжила образование дома. Все же было бы несправедливо требовать от ее писем музыки слов и красоты слога. Я ожидал, что она ограничится несколькими общепринятыми фразами и, дав разрешение, пожелает мне всех благ. Но когда я вскрыл конверт и стал читать, то забыл обо всем на свете. Письмо было невелико, но оказалось совсем не таким простым и безыскусным, как я ожидал. Вот что она написала в ответ на мою просьбу.
«Священный Бенарес.
Низко кланяюсь своему повелителю.
Я прочитала твое письмо сто раз и все-таки не смогла понять, кто лее из нас двоих сошел с ума. Ты, должно быть, думаешь, что я обрела тебя по воле случая? Но это не так. Ты достался мне после долгих молитв, после долгого служения богу, и поэтому ты не властен покинуть меня, тебе не дано право меня оста-вить!
Ты, верно, забыл, как однажды, еще девчонкой, я принесла тебе гирлянду из ягод колючего кустарника бойчи. По израненным рукам моим текла кровь, но ты и не догадался, отчего мой венок алого цвета. Ты не заметил слов, которые были начертаны у тебя на шее и на груди струйками крови, стекавшими с этого жертвоприношения. Но тот, от чьего ока ничто не ускользает в этом мире, прочитал их и принял эту жертву к своим лотосоподобным стопам.
Потом наступила ночь ненастья, лунное сияние померкло, небо затянули черные тучи. Порой я страшилась, что сойду с ума, мне казалось, будто это происходит не со мной, а с кем-то другим, будто все это мне только снится. Ни к чему, да и некому говорить, к кому я взывала день и ночь, но его прощение было для меня равносильно прощению самого создателя. Отныне я не ведала сомнений и страха.
Итак, наступили черные дни, позор лег па меня и застил белый свет. Но разве покрывало бесславия окутывает человека всего?
Нет, и я не раз была тому свидетельницей. Если бы это было не так, если бы чудовище прошлого целиком поглотило мое несбывшееся счастье, я не смогла бы опять встретить тебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64