«Возрадуйся, чах, ослепни, враг»,— Годердзи украдкой перекрестился, потом стукнул себя кулаком в грудь и, взволнованный, проговорил:
— Теперь, если и арестуют, без корня не уйду, не сгину!
Окинув долгим благодарным взглядом бледную, но сияющую роженицу, он нежно поцеловал ее в холодный почему-то лоб и быстро вышел, с грохотом захлопнув за собой дверь.
До самого утра гулял, веселился счастливый отец, до утра пил и слушал шарманку в Калмахелидзевском духане на берегу любимой Куры, у причала плотов. Приглашал к своему столу всякого, кто входил в духан.
На рассвете, когда подошли новые плоты, он позвал всех плотогонов, объявил их своими гостями и велел запереть двери. Зурна играла традиционную «Утреннюю зарю», и Годердзи пел так, что голос его был слышен на другом берегу Куры. Потом все поднялись по его слову и отправились на могилу его матери. Там, по обычаю окропив могилу вином, он опустился на колени и, трижды стукнув кулаком по заросшей травой могильной земле, воскликнул: «Мама, у меня родился сын,— твой внук, слышишь! Возрадуйся, ибо род наш не погиб!..»
Время промчалось — что конь галопом. Страшная пора миновала. Жизнь потекла по нормальному руслу.
Снова Зенклишвили поднял голову, снова загорелась работа в его руках.
Но теперь, едва кончался рабочий день, ему уже не сиделось на заводе — он рвался домой. Там его ожидало большелобое маленькое существо с медовыми, как у матери, глазами.
Приятным, милым ребенком рос Малхаз, смышленый, пухленький, с каштановыми кудряшками, как у девочки, рассыпанными по плечам. Он рано пошел и говорить тоже рано начал. Несмотря на то что родители баловали единственное дитя, характер у него не испортился и он рос не капризным. Был таким, как и все его сверстники-самебцы.
Зенклишвили жили тогда в том самом домике, который Годердзи выстроил еще при жизни матери и бабушки.
Правда, они не нуждались, как прежде, но и не ахти как богато жили. Однако на судьбу не жаловались,— зарплаты, которую получал Годердзи на кирпичном заводе, и маленького приусадебного участка, за которым заботливо и усердно ухаживала Малало, для безбедного существования вполне хватало.
В те блаженные времена дружные супруги, несмотря на скромный достаток, жили спокойно, и червь алчности еще не угнездился в их сердцах.
Однако снова налетел свирепый ветер и беспощадная судьба швырнула Годердзи в самое пекло...
Спустя ровно неделю с начала Великой Отечественной войны, 29 июня сорок первого года, он с маршевым батальоном находился в Смоленске, а еще через несколько дней участвовал в ожесточенных боях в районе Орши.
Четыре года шагал он по залитым кровью дорогам войны, в стужу и жару, в снег и в слякоть, в метель и мороз.
Четыре года балансировал между жизнью и смертью, как вздыбленный конь на краю пропасти.
Дважды его ранило, раз контузило, но он все выдержал, все вынес, все переборол и на исходе июня незабываемого сорок пятого вернулся в родное село.
В первый же день приезда, торжествуя и ликуя, он вместе с односельчанами отправился на косьбу и на радость окружавшим его соседям косил так, словно каждая травинка была вооруженным фашистом.
Вернувшись с войны, Годердзи и не узнал сына.
Он глядел на него и недоумевал, как за четыре года ребенок мог так измениться. Его встретил крепко сбитый, плотный и рослый мальчик. Густой чуб спадал на широкий лоб, карие глаза смотрели смело, сосредоточенно.
Первое, что Годердзи услышал дома, были похвалы сыну. Маленький Малхаз перешел в третий класс и считался самым лучшим учеником. Все учителя были довольны спокойным, разумным и смышленым мальчиком. Его классная наставница Нато Корбесашвили нахвалиться им не могла.
...Ранним утром, когда Годердзи с колотившимся сердцем распахнул дверь своего дома, бросил на сундук скатку шинели вместе с вещмешком и прерывающимся от волнения голосом громко крикнул: «Малало!» — из задней комнаты выбежала жена.
Выбежала и, увидев долгожданного мужа, вскрикнула пронзительно и как подкошенная повалилась без чувств.
Годердзи бросился к ней, поднял на руки, прижал к груди и долго-долго целовал.
А Малало лепетала что-то, плакала в голос. Лицо у него стало мокрым от ее слез.
Годердзи отпустил наконец жену и, лишь когда оглядел столь знакомую комнату, заметил возле окна мальчугана.
Мальчик стоял, держась рукой за подоконник, и терпеливо дожидался, пока на него обратят внимание.
У Годердзи словно что-то оборвалось внутри. Он быстро шагнул к сыну, и из пересохшего горла вырвался чужой, сдавленный голос:
— Малхаз, это ты?
— Отец вернулся, сыночек, твой отец, подойди к нему! — как-то чересчур громко и высоко крикнула Малало.
Мальчик подошел несмело, бочком и покорно встал перед богатырем в военной форме.
Годердзи стремительно нагнулся, подхватил сына на руки, поднял и подержал несколько мгновений перед глазами, пристально его рассматривая, потом прижал к груди и долго держал так притихшего, замершего, словно птичка, ребенка.
Когда улеглось первое волнение и оба расспросили друг друга о том, что более всего не терпелось им знать, Малало проворно накрыла стол, принесла из марани кувшин, полный тавквери, и созвала соседей.
Она не ходила — порхала и украдкой все поглядывала на мужа, который казался ей каким-то другим — посуровевшим и еще более огромным.
Постепенно собрались соседи, заполнили комнату. Зазвучали приветствия, возгласы, шутки, причитания, смех, плач, начались нетерпеливые расспросы, словом, поднялся невероятный шум и гвалт.
Наконец все поутихли, уселись за стол, осушили первую, переходившую из рук в руки, до краев полную красного вина керамическую чашу, и кров Зенклишвили, столько времени грустивший в тишине, огласился звуками счастливого застолья. Плавно полилась торжественная и мужественная «Мравалжамиэри».
Малхаз сидел подле отца и молча созерцал пока еще незнакомого ему огромного здоровяка в линялой гимнастерке с пятнами пота на плечах и под мышками, которого так долго и упорно ждали и который оказался таким непохожим на тот образ, что он создал в своем воображении.
— Папа,— тронул его за руку Малхаз,— ты что, плохо воевал?
— Ой, чтоб я ослепла, что значит «плохо воевал», твой отец два раза был ранен! Что ты такое говоришь, сыночек! —- всполошилась Малало.
У Годердзи упало сердце.
— Почему ты решил, что я плохо воевал, малыш? — спросил он.
— А потому, что у тебя всего один орден. Остальные-то медали? А у некоторых, я сам видел, вся грудь в орденах. Вот Андро Бабилидзе, например, четыре ордена привез...
Наступило неловкое молчание. Годердзи покраснел, смешался.
Простодушные слова сына как серпом резанули его. Они прозвучали словно обвинение.
В глубине души он и сам не раз об этом думал...
— Это, сын мой, кому как повезет,— негромко ответил он.
— Нет, это не от везения,— резко, непреклонно возразил мальчуган.
— А от чего же? — точно извиняясь, улыбнулся Годердзи.
— Это от героизма. И учительница Нато нам так объясняла,— с уверенностью ответил Малхаз.
Присутствующие заметили смущение Годердзи и, чтобы избавить его от неприятных вопросов сына, начали громко смеяться. Годердзи навсегда запомнился тот первый диалог и упорство сына. Как у молодого, не знающего ярма быка, готовящегося к схватке, изогнулась тогда шея у мальчика...
«Без меня рос, потому такой... еще и не привык ко мне толком»,— думал Годердзи и утешал себя тем, что ребенок в конце концов оттает и обязательно проникнется сыновней любовью к нему.
Но Малхаз продолжал оставаться замкнутым, колючим и неприступным. Как ни старался Годердзи, не смог он найти путей к сыну.
Не смог подобрать ключа к его сердцу.
А время бежало с быстротой молнии.
Отец работал день и ночь, Малхаз занимался и читал, читал книги.
Встречи их бывали кратковременными, и после двух-трех вопросов, всегда одних и тех же, которые задавал сыну Годердзи, оба чувствовали, что говорить им больше не о чем.
Малхаз учился прекрасно. Не по годам развитой мальчик был примером всей школы, и в деревне все, от мала до велика, хвалили «зенклишвилевского парня» (так не столь давно называли отца, теперь стали называть сына).
Еще будучи учеником пятого класса, Малхаз смастерил электрифицированную карту Грузии с обозначением месторождений полезных ископаемых и крупных производственных объектов. Нажмешь одну кнопку, и загораются крохотные лампочки в тех местах, где добывается каменный уголь. Нажмешь другую кнопку, и лампочки покажут тебе, где имеются залежи марганца, олова, мышьяка или где находятся винодельческие заводы либо цитрусовые плантации, чайные фабрики, прядильно-трикотажные комбинаты и бог весть что еще.
Когда Малхазу понадобились лампочки для этой карты, он выпросил у матери деньги, купил несколько десятков карманных электрических фонарей, разобрал их, вывинтил лампочки, а батареи и футляры побросал на чердак. Не постоял перед расходом, не пожалел трудов — только бы достигнуть цели.
Годердзи, узнав про эту историю, призвал к себе сына, посмотрел карту, спокойно расспросил его, как он все это сделал, похвалил работу, но выговорил за расточительство. «Это все равно, как если бы тебе понадобилось двадцать гусиных перьев,— сказал он насупившемуся, нахохлившемуся мальчику,— и ты купил бы двадцать гусей, выдрал бы у каждого по одному перу, а гусей бросил бы в реку».
Малхаз выслушал отцовскую притчу, насмешливо поглядел ему в глаза, но сказать ничего не сказал. Такая у него была манера: внимательно выслушает и ничего не ответит, но сделает все-таки по-своему.
Годердзи очень не нравилась самоуверенность сына, его чрезмерное упрямство, но он понимал, что переделать его не так-то просто.
Из ровесников первым пионером стал Малхаз, и в комсомол первым приняли его.
Он заканчивал школу, когда умер Сталин. Едва получив аттестат, он, не спросив отца, снял со стены портрет генералиссимуса.
Вернувшись домой и увидев пустое место вместо портрета, Годердзи не поверил глазам. Остолбенев, с минуту стоял неподвижно, тупо уставившись на стену.
— Ты что же сделал, сынок, как рука у тебя поднялась снять этот портрет?! Ведь я всю войну с его именем прошагал! — дрогнувшим голосом спросил он наконец хмуро глядевшего на него сына.
— Отец, надо шагать в ногу с жизнью и не отставать. Опережать жизнь можно, но отставать нельзя.
— Ты что, поучаешь меня?
— Не поучаю, советую. Хороший совет всем на пользу, разве не правда?
— Вон отсюда, сопливый мальчишка! — загремел вспыхнувший, как порох, Годердзи.
Потеряв самообладание, он шагнул было к сыну, чтобы влепить ему оплеуху, но в последний миг сдержался и, тяжело дыша, весь красный от негодования, вышел за порог. Не вышел — выбежал.
«Не так должен был я поступить,— тотчас раскаялся про себя Годердзи.— Молод он, зелен еще, ни черта не смыслит. Сказано ведь: как аукнется, так и откликнется. Мне бы надо было по-человечески с ним поговорить, наставить его, уму-разуму научить. А я наорал, зверем набросился, он, верно, и не понял, за что я его так... Да и чем он виноват, от этого «батьки» все отреклись, что же мальчику-то делать? Вообще-то, если уж правду сказать, Сталин, хотя и войну выиграл, а зла немало натворил... Как знать, может, и правы они теперь... А мальчишку я зря отругал... ей-богу, зря...»
Впоследствии Годердзи не раз вспоминал этот случай и много размышлял о нем.
Наутро, когда Годердзи вышел в переднюю комнату, Малхаз сидел за столом и, уткнувшись носом в свою цветастую чашку, пил молоко. Он всегда вовремя вставал и вовремя уходил в школу. Годердзи приблизился к сыну, потрепал по волосам. Потом указательным пальцем приподнял за подбородок его кудлатую голову и заглянул в глаза.
Мальчик не сопротивлялся. Он медленно возвел на Годердзи свои лучистые медовые глаза. Но в глазах этих отец не смог прочесть ту любовь, которой так жаждал. Не нашел он в них и того тепла, которое согревает обычно глаза детей — до поры, пока не черствеют с годами их сердца.
— Отчего ты такой ершистый, паршивец ты этакий,— ласково обратился он к сыну. И вдруг на какой-то миг почва ушла у него из-под ног от странного ощущения, будто не к голове ребенка прикоснулся он, а к собственному обнаженному сердцу. Малхаз молчал.
— Что тебя беспокоит, сынок? — снова спросил Годердзи и подсел к нему.
— А что должно меня беспокоить? — смело и, как показалось Годердзи, слегка вызывающе ответил сын.
— Не знаю, родной, не знаю... потому и спрашиваю... ты уже взрослый... можно сказать, мужчина... Если тебе в чем нужда будет, ты ведь знаешь, мне для тебя ничего не жаль, кто мне дороже тебя?.. Ты мой сегодняшний и завтрашний день!..
Он хотел сказать еще что-то, но внезапно в горле встал какой-то горький ком, и, махнув рукой, он поспешно вышел вон.
Это был первый трудный разговор с сыном. С сыном, которого он оставил таким крохотным и беспомощным и который стал теперь взрослым и отчужденным.
— Наверное, от ума он такой... да и возраст у парня переходный... смягчится со временем, потеплеет сердцем...— утешал себя Годердзи.
Снятый сыном портрет Сталина он больше не повесил на стенку. Спрятал его в старинный кованый сундук — приданое Малало. А несколько лет спустя, когда Годердзи получил «высокий пост» заведующего базой и собственный кабинет, в один прекрасный день, после прочтения очередного закрытого письма об ошибках генералиссимуса, он извлек портрет из сундука, бережно завернул в оберточную бумагу и, зажав под мышкой, унес к себе на базу.
В кабинете долго выбирал место, в конце концов повесил портрет напротив входной двери, над своим столом.
Сотрудники базы появление портрета встретили по-разному.
Миша с покалеченной на фронте ногой глядел, глядел на него и философски проговорил:
— Эхе-хе, что было и что стало, какой почет имел, а теперь...— он махнул рукой, повернулся и вышел.
Баграт, с утра накачавшийся водки, от удивления насупил брови.
— Слушай, другие снимают, а ты вешаешь? — сказал он, потом примирительно добавил: — Пускай висит, шут с ним, только боюсь я, как бы ты выговор себе не схлопотал, что ли... Знаешь ведь, мы через тебя хлеб едим. Если с тобой что случится, то и нам не поздоровится...
Серго узнал о событии, видно, от своих подначальных. Он вбежал в кабинет, долго, вытянув шею, смотрел на портрет, потом присел на корточки, хватил себя ладонями по ягодицам и воскликнул:
— Вот это да! Ты что наделал?!
— Дуралей, где тебе понять, что это за человек был! — беззлобно отозвался Годердзи и, обернувшись к портрету, с какой-то жалостливой ноткой в голосе сказал: — Пусть себе висит, кому он мешает? — Пусть висит! — весело согласился вдруг Мамаджанов.— Только ему красная рама больше подойдет, потому как он красный след после себя оставил... — Убирайся отсюдова! — сверкнув на него глазами, рявкнул Годердзи.
Серго прокричал петухом и с хохотом выбежал из комнаты. Исак — Исак только глянул исподлобья на портрет и, разом помрачнев, отвел глаза. Посидел молча, нахмуренный, и молча же, не проронив ни звука, встал и вышел.
Лишь на второй день сказал он Годердзи свое слово:
— Жизни поперек дороги не становись, начальник. Потащит она тебя кверху — не противься, потащит в сторону — тоже не противься, в глубину затянет — постарайся вынырнуть, не сумеешь — и тут не противься, на ее милость отдайся. Ежели сопротивляться да упираться станешь, она скорее тебя придушит. Так-то, брат, ей-богу так...
— Эге-ге, сколько же у тебя врагов было, милый человек! — сказал Годердзи портрету, и теперь совсем в ином свете представился ему поступок сына. «Не зря, видно, говорится, что истина устами отроков глаголет»,— подумал он.
Но более всего тяготило Годердзи то, что он никак не мог понять, что же думает о нем сын и любит он в конце концов отца или нет. Много раз пытался он заглянуть в сыновнюю душу, но Малхаз был таким неразговорчивым и скрытным, что Годердзи слова не мог из него вытянуть, не смог заставить его проявить хоть какое-то чувство. И тем более тяготило это Годердзи потому, что с чужими его сын бывал и весел, и приветлив.
И чем дальше, тем меньше понимали друг друга отец и сын...
Как и следовало ожидать, Малхаз окончил школу с золотой медалью и собирался поступать в Тбилисский университет. В школе ему больше всего давались физика и математика, и все ожидали, что он изберет одну из этих наук. Но, к общему удивлению, он поступил на исторический факультет.
— Послушай,— заговорил с ним однажды после ужина Годердзи,— ты, по-моему, никогда особенно не любил историю, с чего же вдруг пошел на исторический? Что тебя заставило избрать эту науку?
— Видишь ли, отец, не существует плохой и хорошей науки. Любая наука хороша, если можешь ею овладеть. Меня теперь привлекает именно история.
—- А ведь говорят, нынче у физики большое будущее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
— Теперь, если и арестуют, без корня не уйду, не сгину!
Окинув долгим благодарным взглядом бледную, но сияющую роженицу, он нежно поцеловал ее в холодный почему-то лоб и быстро вышел, с грохотом захлопнув за собой дверь.
До самого утра гулял, веселился счастливый отец, до утра пил и слушал шарманку в Калмахелидзевском духане на берегу любимой Куры, у причала плотов. Приглашал к своему столу всякого, кто входил в духан.
На рассвете, когда подошли новые плоты, он позвал всех плотогонов, объявил их своими гостями и велел запереть двери. Зурна играла традиционную «Утреннюю зарю», и Годердзи пел так, что голос его был слышен на другом берегу Куры. Потом все поднялись по его слову и отправились на могилу его матери. Там, по обычаю окропив могилу вином, он опустился на колени и, трижды стукнув кулаком по заросшей травой могильной земле, воскликнул: «Мама, у меня родился сын,— твой внук, слышишь! Возрадуйся, ибо род наш не погиб!..»
Время промчалось — что конь галопом. Страшная пора миновала. Жизнь потекла по нормальному руслу.
Снова Зенклишвили поднял голову, снова загорелась работа в его руках.
Но теперь, едва кончался рабочий день, ему уже не сиделось на заводе — он рвался домой. Там его ожидало большелобое маленькое существо с медовыми, как у матери, глазами.
Приятным, милым ребенком рос Малхаз, смышленый, пухленький, с каштановыми кудряшками, как у девочки, рассыпанными по плечам. Он рано пошел и говорить тоже рано начал. Несмотря на то что родители баловали единственное дитя, характер у него не испортился и он рос не капризным. Был таким, как и все его сверстники-самебцы.
Зенклишвили жили тогда в том самом домике, который Годердзи выстроил еще при жизни матери и бабушки.
Правда, они не нуждались, как прежде, но и не ахти как богато жили. Однако на судьбу не жаловались,— зарплаты, которую получал Годердзи на кирпичном заводе, и маленького приусадебного участка, за которым заботливо и усердно ухаживала Малало, для безбедного существования вполне хватало.
В те блаженные времена дружные супруги, несмотря на скромный достаток, жили спокойно, и червь алчности еще не угнездился в их сердцах.
Однако снова налетел свирепый ветер и беспощадная судьба швырнула Годердзи в самое пекло...
Спустя ровно неделю с начала Великой Отечественной войны, 29 июня сорок первого года, он с маршевым батальоном находился в Смоленске, а еще через несколько дней участвовал в ожесточенных боях в районе Орши.
Четыре года шагал он по залитым кровью дорогам войны, в стужу и жару, в снег и в слякоть, в метель и мороз.
Четыре года балансировал между жизнью и смертью, как вздыбленный конь на краю пропасти.
Дважды его ранило, раз контузило, но он все выдержал, все вынес, все переборол и на исходе июня незабываемого сорок пятого вернулся в родное село.
В первый же день приезда, торжествуя и ликуя, он вместе с односельчанами отправился на косьбу и на радость окружавшим его соседям косил так, словно каждая травинка была вооруженным фашистом.
Вернувшись с войны, Годердзи и не узнал сына.
Он глядел на него и недоумевал, как за четыре года ребенок мог так измениться. Его встретил крепко сбитый, плотный и рослый мальчик. Густой чуб спадал на широкий лоб, карие глаза смотрели смело, сосредоточенно.
Первое, что Годердзи услышал дома, были похвалы сыну. Маленький Малхаз перешел в третий класс и считался самым лучшим учеником. Все учителя были довольны спокойным, разумным и смышленым мальчиком. Его классная наставница Нато Корбесашвили нахвалиться им не могла.
...Ранним утром, когда Годердзи с колотившимся сердцем распахнул дверь своего дома, бросил на сундук скатку шинели вместе с вещмешком и прерывающимся от волнения голосом громко крикнул: «Малало!» — из задней комнаты выбежала жена.
Выбежала и, увидев долгожданного мужа, вскрикнула пронзительно и как подкошенная повалилась без чувств.
Годердзи бросился к ней, поднял на руки, прижал к груди и долго-долго целовал.
А Малало лепетала что-то, плакала в голос. Лицо у него стало мокрым от ее слез.
Годердзи отпустил наконец жену и, лишь когда оглядел столь знакомую комнату, заметил возле окна мальчугана.
Мальчик стоял, держась рукой за подоконник, и терпеливо дожидался, пока на него обратят внимание.
У Годердзи словно что-то оборвалось внутри. Он быстро шагнул к сыну, и из пересохшего горла вырвался чужой, сдавленный голос:
— Малхаз, это ты?
— Отец вернулся, сыночек, твой отец, подойди к нему! — как-то чересчур громко и высоко крикнула Малало.
Мальчик подошел несмело, бочком и покорно встал перед богатырем в военной форме.
Годердзи стремительно нагнулся, подхватил сына на руки, поднял и подержал несколько мгновений перед глазами, пристально его рассматривая, потом прижал к груди и долго держал так притихшего, замершего, словно птичка, ребенка.
Когда улеглось первое волнение и оба расспросили друг друга о том, что более всего не терпелось им знать, Малало проворно накрыла стол, принесла из марани кувшин, полный тавквери, и созвала соседей.
Она не ходила — порхала и украдкой все поглядывала на мужа, который казался ей каким-то другим — посуровевшим и еще более огромным.
Постепенно собрались соседи, заполнили комнату. Зазвучали приветствия, возгласы, шутки, причитания, смех, плач, начались нетерпеливые расспросы, словом, поднялся невероятный шум и гвалт.
Наконец все поутихли, уселись за стол, осушили первую, переходившую из рук в руки, до краев полную красного вина керамическую чашу, и кров Зенклишвили, столько времени грустивший в тишине, огласился звуками счастливого застолья. Плавно полилась торжественная и мужественная «Мравалжамиэри».
Малхаз сидел подле отца и молча созерцал пока еще незнакомого ему огромного здоровяка в линялой гимнастерке с пятнами пота на плечах и под мышками, которого так долго и упорно ждали и который оказался таким непохожим на тот образ, что он создал в своем воображении.
— Папа,— тронул его за руку Малхаз,— ты что, плохо воевал?
— Ой, чтоб я ослепла, что значит «плохо воевал», твой отец два раза был ранен! Что ты такое говоришь, сыночек! —- всполошилась Малало.
У Годердзи упало сердце.
— Почему ты решил, что я плохо воевал, малыш? — спросил он.
— А потому, что у тебя всего один орден. Остальные-то медали? А у некоторых, я сам видел, вся грудь в орденах. Вот Андро Бабилидзе, например, четыре ордена привез...
Наступило неловкое молчание. Годердзи покраснел, смешался.
Простодушные слова сына как серпом резанули его. Они прозвучали словно обвинение.
В глубине души он и сам не раз об этом думал...
— Это, сын мой, кому как повезет,— негромко ответил он.
— Нет, это не от везения,— резко, непреклонно возразил мальчуган.
— А от чего же? — точно извиняясь, улыбнулся Годердзи.
— Это от героизма. И учительница Нато нам так объясняла,— с уверенностью ответил Малхаз.
Присутствующие заметили смущение Годердзи и, чтобы избавить его от неприятных вопросов сына, начали громко смеяться. Годердзи навсегда запомнился тот первый диалог и упорство сына. Как у молодого, не знающего ярма быка, готовящегося к схватке, изогнулась тогда шея у мальчика...
«Без меня рос, потому такой... еще и не привык ко мне толком»,— думал Годердзи и утешал себя тем, что ребенок в конце концов оттает и обязательно проникнется сыновней любовью к нему.
Но Малхаз продолжал оставаться замкнутым, колючим и неприступным. Как ни старался Годердзи, не смог он найти путей к сыну.
Не смог подобрать ключа к его сердцу.
А время бежало с быстротой молнии.
Отец работал день и ночь, Малхаз занимался и читал, читал книги.
Встречи их бывали кратковременными, и после двух-трех вопросов, всегда одних и тех же, которые задавал сыну Годердзи, оба чувствовали, что говорить им больше не о чем.
Малхаз учился прекрасно. Не по годам развитой мальчик был примером всей школы, и в деревне все, от мала до велика, хвалили «зенклишвилевского парня» (так не столь давно называли отца, теперь стали называть сына).
Еще будучи учеником пятого класса, Малхаз смастерил электрифицированную карту Грузии с обозначением месторождений полезных ископаемых и крупных производственных объектов. Нажмешь одну кнопку, и загораются крохотные лампочки в тех местах, где добывается каменный уголь. Нажмешь другую кнопку, и лампочки покажут тебе, где имеются залежи марганца, олова, мышьяка или где находятся винодельческие заводы либо цитрусовые плантации, чайные фабрики, прядильно-трикотажные комбинаты и бог весть что еще.
Когда Малхазу понадобились лампочки для этой карты, он выпросил у матери деньги, купил несколько десятков карманных электрических фонарей, разобрал их, вывинтил лампочки, а батареи и футляры побросал на чердак. Не постоял перед расходом, не пожалел трудов — только бы достигнуть цели.
Годердзи, узнав про эту историю, призвал к себе сына, посмотрел карту, спокойно расспросил его, как он все это сделал, похвалил работу, но выговорил за расточительство. «Это все равно, как если бы тебе понадобилось двадцать гусиных перьев,— сказал он насупившемуся, нахохлившемуся мальчику,— и ты купил бы двадцать гусей, выдрал бы у каждого по одному перу, а гусей бросил бы в реку».
Малхаз выслушал отцовскую притчу, насмешливо поглядел ему в глаза, но сказать ничего не сказал. Такая у него была манера: внимательно выслушает и ничего не ответит, но сделает все-таки по-своему.
Годердзи очень не нравилась самоуверенность сына, его чрезмерное упрямство, но он понимал, что переделать его не так-то просто.
Из ровесников первым пионером стал Малхаз, и в комсомол первым приняли его.
Он заканчивал школу, когда умер Сталин. Едва получив аттестат, он, не спросив отца, снял со стены портрет генералиссимуса.
Вернувшись домой и увидев пустое место вместо портрета, Годердзи не поверил глазам. Остолбенев, с минуту стоял неподвижно, тупо уставившись на стену.
— Ты что же сделал, сынок, как рука у тебя поднялась снять этот портрет?! Ведь я всю войну с его именем прошагал! — дрогнувшим голосом спросил он наконец хмуро глядевшего на него сына.
— Отец, надо шагать в ногу с жизнью и не отставать. Опережать жизнь можно, но отставать нельзя.
— Ты что, поучаешь меня?
— Не поучаю, советую. Хороший совет всем на пользу, разве не правда?
— Вон отсюда, сопливый мальчишка! — загремел вспыхнувший, как порох, Годердзи.
Потеряв самообладание, он шагнул было к сыну, чтобы влепить ему оплеуху, но в последний миг сдержался и, тяжело дыша, весь красный от негодования, вышел за порог. Не вышел — выбежал.
«Не так должен был я поступить,— тотчас раскаялся про себя Годердзи.— Молод он, зелен еще, ни черта не смыслит. Сказано ведь: как аукнется, так и откликнется. Мне бы надо было по-человечески с ним поговорить, наставить его, уму-разуму научить. А я наорал, зверем набросился, он, верно, и не понял, за что я его так... Да и чем он виноват, от этого «батьки» все отреклись, что же мальчику-то делать? Вообще-то, если уж правду сказать, Сталин, хотя и войну выиграл, а зла немало натворил... Как знать, может, и правы они теперь... А мальчишку я зря отругал... ей-богу, зря...»
Впоследствии Годердзи не раз вспоминал этот случай и много размышлял о нем.
Наутро, когда Годердзи вышел в переднюю комнату, Малхаз сидел за столом и, уткнувшись носом в свою цветастую чашку, пил молоко. Он всегда вовремя вставал и вовремя уходил в школу. Годердзи приблизился к сыну, потрепал по волосам. Потом указательным пальцем приподнял за подбородок его кудлатую голову и заглянул в глаза.
Мальчик не сопротивлялся. Он медленно возвел на Годердзи свои лучистые медовые глаза. Но в глазах этих отец не смог прочесть ту любовь, которой так жаждал. Не нашел он в них и того тепла, которое согревает обычно глаза детей — до поры, пока не черствеют с годами их сердца.
— Отчего ты такой ершистый, паршивец ты этакий,— ласково обратился он к сыну. И вдруг на какой-то миг почва ушла у него из-под ног от странного ощущения, будто не к голове ребенка прикоснулся он, а к собственному обнаженному сердцу. Малхаз молчал.
— Что тебя беспокоит, сынок? — снова спросил Годердзи и подсел к нему.
— А что должно меня беспокоить? — смело и, как показалось Годердзи, слегка вызывающе ответил сын.
— Не знаю, родной, не знаю... потому и спрашиваю... ты уже взрослый... можно сказать, мужчина... Если тебе в чем нужда будет, ты ведь знаешь, мне для тебя ничего не жаль, кто мне дороже тебя?.. Ты мой сегодняшний и завтрашний день!..
Он хотел сказать еще что-то, но внезапно в горле встал какой-то горький ком, и, махнув рукой, он поспешно вышел вон.
Это был первый трудный разговор с сыном. С сыном, которого он оставил таким крохотным и беспомощным и который стал теперь взрослым и отчужденным.
— Наверное, от ума он такой... да и возраст у парня переходный... смягчится со временем, потеплеет сердцем...— утешал себя Годердзи.
Снятый сыном портрет Сталина он больше не повесил на стенку. Спрятал его в старинный кованый сундук — приданое Малало. А несколько лет спустя, когда Годердзи получил «высокий пост» заведующего базой и собственный кабинет, в один прекрасный день, после прочтения очередного закрытого письма об ошибках генералиссимуса, он извлек портрет из сундука, бережно завернул в оберточную бумагу и, зажав под мышкой, унес к себе на базу.
В кабинете долго выбирал место, в конце концов повесил портрет напротив входной двери, над своим столом.
Сотрудники базы появление портрета встретили по-разному.
Миша с покалеченной на фронте ногой глядел, глядел на него и философски проговорил:
— Эхе-хе, что было и что стало, какой почет имел, а теперь...— он махнул рукой, повернулся и вышел.
Баграт, с утра накачавшийся водки, от удивления насупил брови.
— Слушай, другие снимают, а ты вешаешь? — сказал он, потом примирительно добавил: — Пускай висит, шут с ним, только боюсь я, как бы ты выговор себе не схлопотал, что ли... Знаешь ведь, мы через тебя хлеб едим. Если с тобой что случится, то и нам не поздоровится...
Серго узнал о событии, видно, от своих подначальных. Он вбежал в кабинет, долго, вытянув шею, смотрел на портрет, потом присел на корточки, хватил себя ладонями по ягодицам и воскликнул:
— Вот это да! Ты что наделал?!
— Дуралей, где тебе понять, что это за человек был! — беззлобно отозвался Годердзи и, обернувшись к портрету, с какой-то жалостливой ноткой в голосе сказал: — Пусть себе висит, кому он мешает? — Пусть висит! — весело согласился вдруг Мамаджанов.— Только ему красная рама больше подойдет, потому как он красный след после себя оставил... — Убирайся отсюдова! — сверкнув на него глазами, рявкнул Годердзи.
Серго прокричал петухом и с хохотом выбежал из комнаты. Исак — Исак только глянул исподлобья на портрет и, разом помрачнев, отвел глаза. Посидел молча, нахмуренный, и молча же, не проронив ни звука, встал и вышел.
Лишь на второй день сказал он Годердзи свое слово:
— Жизни поперек дороги не становись, начальник. Потащит она тебя кверху — не противься, потащит в сторону — тоже не противься, в глубину затянет — постарайся вынырнуть, не сумеешь — и тут не противься, на ее милость отдайся. Ежели сопротивляться да упираться станешь, она скорее тебя придушит. Так-то, брат, ей-богу так...
— Эге-ге, сколько же у тебя врагов было, милый человек! — сказал Годердзи портрету, и теперь совсем в ином свете представился ему поступок сына. «Не зря, видно, говорится, что истина устами отроков глаголет»,— подумал он.
Но более всего тяготило Годердзи то, что он никак не мог понять, что же думает о нем сын и любит он в конце концов отца или нет. Много раз пытался он заглянуть в сыновнюю душу, но Малхаз был таким неразговорчивым и скрытным, что Годердзи слова не мог из него вытянуть, не смог заставить его проявить хоть какое-то чувство. И тем более тяготило это Годердзи потому, что с чужими его сын бывал и весел, и приветлив.
И чем дальше, тем меньше понимали друг друга отец и сын...
Как и следовало ожидать, Малхаз окончил школу с золотой медалью и собирался поступать в Тбилисский университет. В школе ему больше всего давались физика и математика, и все ожидали, что он изберет одну из этих наук. Но, к общему удивлению, он поступил на исторический факультет.
— Послушай,— заговорил с ним однажды после ужина Годердзи,— ты, по-моему, никогда особенно не любил историю, с чего же вдруг пошел на исторический? Что тебя заставило избрать эту науку?
— Видишь ли, отец, не существует плохой и хорошей науки. Любая наука хороша, если можешь ею овладеть. Меня теперь привлекает именно история.
—- А ведь говорят, нынче у физики большое будущее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51