Дом не дом — жалкая хибара с глинобитной плоской крышей и отверстием в ней, одновременно служившим и дымоходом и окном. Против входной двери, в противоположной стене комнаты, находилась еще одна дверь, скособоченная и скрипучая, которая вела в пристроечку для скотины. Там зимой держали корову и трех овец.
Бревенчатые стены ветхого жилища были такие закопченные, казалось, их нарочно вымазали черным дегтем. По стенам и с потолка свисала густая махровая ткань паутины. С первого взгляда можно было подумать, что развесили какие-то черные лохмотья.
Эта паутина, между прочим, имела медицинское применение: когда маленькому Годердзи случалось поранить палец или босую ножку (а случалось это часто, малыш был резвый и шаловливый), бабушка Сидониа отрывала кусочек паутины и прилепляла ее к ранке. На второй день ранка затягивалась, а еще через день-два заживала бесследно. Паутина не только для Годердзи — и для взрослых являлась незаменимым лечебным средством.
В семье их было трое: мать — Варя, бабушка, отцова мать — Сидониа и Годердзи.
Отца он помнил смутно. Отца забрали на войну, и там, где-то очень далеко, то ли в Маджурии, то ли в Минчурии (ни бабушка, ни мать никак не могли выговорить это слово), его убили японцы. Годердзи к тому времени было шесть лет.
«Его убили в тысяча девятьсот пятом»,— повторяла обычно мать, когда староста или еще кто-либо, вовсе посторонний, заглядывал почему-либо в темный зев их прокопченной комнатенки.
Когда мальчик подрос, его определили на учебу к дьякону, вечно взлохмаченному Лонгинозу. Лонгиноз слыл в деревне ученым человеком. И правда, чего только не знал Лонгиноз, к тому же был он на редкость добрый, благожелательный и безобидный старик. К несчастью, он вскоре умер, и Годердзи так и остался недоучкой.
Он был юношей, когда добрые соседи помогли Сидонии устроить внука курьером в самебскую канцелярию. Целыми днями мотался он по соседним деревням, разносил письма с коричневыми сургучными печатями.
И нынче хорошо помнит он грозного управителя всех приречных деревень, отставного ротмистра князя Сосо Магалашвили. Этот смуглый красавец, сердцеед и донжуан, был в то же время ретивым службистом. Молодцеватый, все еще юношески стройный, подтянутый, он всегда ходил в черкеске, причем всегда кизилового цвета, с серебряными газырями. Повыше газырей красовался Георгиевский крест. Разъезжал он верхом на чудесном кауром иноходце. Прискачет и уже с порога как начнет орать, хоть святых выноси.
От мощных раскатов княжеского голоса подрагивала керосиновая лампа, на цепях спускавшаяся с потолка. А от его плетеного кнута у Годердзи не проходили кровоподтеки на ногах. Правда, стегал он только по ногам, но всегда с таким точным расчетом, что кнут обжигал обе икры одновременно. А попытайся подпрыгнуть — и того хуже, тут уж пощады не жди, так отделает, что ни ходить, ни сидеть не сможешь.
Но при всей своей вспыльчивости, властности, строгости и требовательности, красавец ротмистр был добрым и щедрым человеком. Отхлестает, бывало, Годердзи своим кнутом, а на второй день, глядишь, как бы невзначай бросит ему несколько гривенников, а то и больше. Так что без малого за год Годердзи из его подачек скопил столько денег, что мать и бабушка задумали купить еще одну корову с телком.
...Ни тогда, ни много позже не питал Годердзи ненависти к Магалашвили. В его душе теплилось какое-то неясное, но доброе чувство — не то восхищения, не то привязанности к отставному ротмистру. И когда во время большой смуты (так называли самебские старики время февральской революции) на сельском сходе, на глазах всего народа, осетин Цолак трижды в упор выстрелил в бывшего князя, сменившего свою излюбленную кизиловую чоху на простую кашемировую блузу, у Годердзи так сильно защемило сердце и он был так потрясен и удручен, что очень долго не мог прийти в себя...
Проработал Годердзи у грозного Магалашвили недолго — бабушка, царствие ей небесное, забеспокоилась, как бы от непрерывной беготни у парня грыжа не выскочила, забрала его из канцелярии и тут же нашла для него другое занятие: Годердзи наняли работником к деревенскому богачу Эдишеру Гогичашвили.
Сколько воды утекло с той поры, а Годердзи по сей день с благодарностью вспоминает старика Эдишера: и к труду его приохотил, и в тайны крестьянского дела посвятил, и к усердию и порядку в хозяйствовании тоже Эдишер его приучил.
На редкость справедливым человеком был Эдишер — белый как лунь, благообразный, разумный старик. И по достоинству оценил труды Годердзи: на заработанные им деньги помог ему приобрести маленький, в два пахотных дня клочок земли, и с той поры в деревне появился еще один «настоящий» дым. Не такой, какие у бедняков были, нет, настоящий, с собственной пашней. Правда, волов в молодом хозяйстве на первых порах не было, но с помощью соседей семья все-таки обрабатывала свой участок.
Мать и бабка уверовали в благосклонный поворот судьбы, в счастливую звезду сына и внука, и все втроем стали с еще большим рвением трудиться на своей земле. И вскоре действительно дела пошли так, что на месте той полуземлянки без окон вдовы выстроили двухкомнатный домик, огороженный аккуратным плетнем, с саманником и курятником.
«Зенклишвили вылезли-таки на свет божий из своего хлева»,— говорили в деревне, иные одобрительно и участливо, а иные — ехидно похихикивая.
К тому времени Годердзи уже вступил в возраст, когда парню положено обзаводиться семьей. Женихом стал Годердзи, да таким красавцем, что почти все самебские девицы по нему тайно вздыхали.
Был он парнем статным, видным, пригожим, характером же и трудолюбием на всю деревню славился. Правда, достатка не имел, однако сноровка, умение, смекалка и сила, которой у него было хоть отбавляй,— все это служило залогом будущего. И то сказать, разве кто бракует доброго молодца за бедность?
По воскресеньям, когда стихал большой колокол церкви святого Георгия, в той части села, что называлась Сескелашвилевским кварталом, на гумнах собиралась молодежь и затевались песни и пляски. В теплые лунные вечера допоздна слышался ритмичный стук доли. Иногда к доли присоединялась свирель, а иногда и гармонь. А уж если прославленные самебские зурначи заводили свою музыку, это сулило большое веселье. Тогда все село, от мала до велика, двигалось к гумнам и огненные танцы разгорались вовсю. Когда очередь доходила до лекури, на заранее политую водой и высушенную затем до звона, тщательно подметенную поверхность гумна, которая после такой обработки не уступала хорошему паркетному полу, поочередно, соблюдая старшинство, выходили пары лучших исполнителей этого традиционного и столь почитаемого в Грузии национального танца.
В Самеба много было отличных танцоров, однако Годердзи Зенклишвили никому не удавалось превзойти.
Белые аккуратные каламани, хорошо пригнанные, облегающие ногу узкие картлийские брюки, заправленные в белые вязаные гарусовые носки, и короткий ахалухи темно-синей парчи с застегнутыми под самое горло крючками — таков был выходной наряд молодых самебских парней и конечно же Годердзи. Темноволосый, с огромными выразительными глазами, с не отросшими еще усами — глядеть на него было любо-дорого. Стоило ему появиться—у девушек сердца замирали.
Действительно, было чем полюбоваться, когда он, входя в круг, плавно раскидывал свои длинные сильные руки, склонив набок мощную красивую шею и, легко перебирая ногами, казалось, и не касаясь земли, скользил по кругу, даже не шевельнув плечом.
А песни пел — заслушаешься. «Годердзи запоет — мертвый восстанет»,— говорили в деревне. Его «Чакруло» и «Шэвкрат цитэли», «Застольная» и «Чона» славились по всей округе,
«Метивури» — песня плотогонов стала притчей во языцех И правда, раз услыхав, как поет Годердзи, хотелось слушать и слушать без конца это волшебное пение с переливами да раскатами, этот густой и теплый голос, завораживающий силой и чистотой звука.
Речь его была неторопливой, сдержанной. Сперва уставится на собеседника своими лучистыми глазами, а уж потом заговорит. И непременно собеседнику в глаза глядит — не так, как иные: говорят с человеком, а сами в сторону косятся.
Но когда Годердзи знал, что где-то поблизости находится Малало, дочь самебского богача Шавдатуашвили,-— и пляска, и пение, и речь, и вся повадка его приобретали особую красоту и обаяние.
Малало Шавдатуашвили была девушкой воспитанной и грамотной — отец в свое время отдал ее в четырехлетнюю сельскую школу, но продолжить учебу дальше запретил. «Хватит с нее и этого, моя дочь не грамотеем должна быть, а хорошей, хозяйкой»,— назидательно сказал он тогда.
Назвать Малало писаной красавицей было нельзя, но внешность ее не могла не понравиться и не запомниться с первого же взгляда.
Рослая, по-крестьянски крепкая и чуть полноватая, с каштановыми косами до щиколоток, белолицая, с огромными, горящими как две свечи медовыми глазами в рамке длинных ресниц — такова была Малало.
Когда глаза эти обращались на Годердзи, разум у него затмевался, а сердце начинало так стучать, что казалось, вот-вот выскочит и разорвет ворот ахалухи, и Годердзи непроизвольно тянулся рукой к крючкам на воротнике, проверяя, не расстегнулись ли сами собой...
Однако лицезреть Малало было далеко не так просто! Строгие родители и за порог-то редко ее выпускали, а когда выпускали, так стерегли, что заговорить с ней было невозможно.
Отец Малало, бывший сельский староста Какола, человек угрюмый и жестокий, считался самым зажиточным крестьянином во всей округе. Его поля и виноградники были известны далеко окрест. Большое состояние имел Какола. Знал свою силу и цену себе знал, не снисходил до каждого и не каждого удостаивал чести не только побеседовать, но и просто словом перекинуться. Куда дальше — высокомерный старик и на приветствие-то не всегда расщедривался, а уж коли снимал перед кем-то свою мышиного цвета островерхую каракулевую шапку — бохохи, значит, оказывал великую милость.
Четверо сыновей было у Каколы, и все четверо — широкоплечие здоровяки с копной густых пышных волос. Другую такую четверку дюжих работящих молодцов не сыскать было во всей Внутренней Картли.
«Волками» прозвали их на селе. И вправду смахивали они на волков — богатырской стати, с бронзовыми от солнца чеканными лицами, со сверкающими глазами, со спадающими на лоб черными чубами из-под набекрень надвинутых черных же войлочных картлийских шапочек, крест-накрест расшитых тесьмой.
Все четверо славились острым языком и тяжелым кулаком, потому к их обожаемой сестре за три версты никто не осмеливался приблизиться.
Единственным человеком, который беспрепятственно мог пригласить Малало на танец, был Годердзи. Никто не знал, когда и как обрел это право парень, за спиной у которого только и было, что нужда да две вдовые старухи. Бог весть, сколько юношей из зажиточных семей считали себя оскорбленными этим странным обстоятельством, но что было делать!
Когда Годердзи приглашал Малало на танец, «волки», стоя за ее спиной, молча наблюдали, скрестив на груди руки и сведя густые брови. Стояли и настороженно смотрели на свою сестру, разом вспыхнувшую и расцветшую, сияющую переполнявшей ее радостью, грациозно, легко скользящую по кругу.
Мешать они ей не мешали, лишь зорко наблюдали и терпеливо ждали, пока Малало вернется на место. Но упаси бог, если какой-нибудь смельчак попытался бы отбить Малало у партнера. В таком случае, едва заканчивались пляски и народ начинал расходиться, все четверо молча шли по пятам за неосмотрительным кавалером, окружали его в каком-нибудь тихом переулке и так отделывали, что бедняга целых две недели не мог показаться на люди.
Малало была светом всей семьи.
У пятерых мужчин она одна была святыня, которую они зорко охраняли. Удивительно было то, что, волки со всеми, при ней эти пятеро сами обращались в ягнят. Тихая, застенчивая девушка с медовыми глазами безраздельно властвовала над ними. Эти суровые, грубые мужчины становились мягкими и покладистыми, и она могла повелевать и вертеть ими, как ей было угодно.
Годердзи прекрасно видел, что Малало неравнодушна к нему. Он догадывался, что именно поэтому братья ее, забияки и драчуны, встречаясь с ним, держались с какой-то подчеркнутой приветливостью, а при случае степенно с ним беседовали.
Такое поведение богачей Шавдатуашвили следовало считать проявлением особого уважения. Судите сами — сыновья самого состоятельного человека в селе снисходили до бедняка, подобных которому на Каколовом подворье батрачило более десяти человек. Разве же это мало значило?
В один прекрасный день мать Малало, пышнотелая, всегда нарядно разодетая Дареджан переступила порог Зенклишвилевого дома, традиционно благословляя кров, и после обычных приветствий и расспросов попросила соседей войти в ханулоба с Шавдатуашвили, то бишь объединить своих коров и их удой.
Сомнений не оставалось — это лестное для Годердзиевой семьи предложение Шавдатуашвили сделали конечно же потакая желаниям и чувствам своей любимицы Малало. Иначе, с какой стати было чванливой и заносчивой Дареджан вступать в ханулоба с владельцами одной-единственной дойной коровы, ей — владелице более десятка породистых дойных коров и почти стольких же буйволиц.
Зенклишвили приняли гостью с большим почетом и на следующий же день отправили все надоенное молоко своим ханули.
А в первый понедельник следующей недели во двор Зенклишвили словно солнце сошло — Шавдатуашвилева Малало принесла им молоко в объемистом сосуде...
Во второй свой приход она слегка задержалась у соседей.
А в третий раз затеяла долгую беседу с матерью и бабушкой Годердзи, которые так и растаяли от негаданного счастья.
Зенклишвилевские вдовы даже не пытались скрыть свою радость.
Вскоре к беседам женщин присоединился и Годердзи, и серебристый смех Малало сделался еще звонче и веселее.
Чудеса, представьте, на этом не кончились. Видно, судьба повернулась лицом к Годердзи, и господь внял молитвам его горемычной матери и бабушки.
Годердзи особенно любил вспоминать одно необыкновенное летнее утро...
И чем больше входил он в возраст, тем чаще всплывал в его памяти случай, который направил его жизнь в новое русло,— так перебрасывают воду для орошения полей и садов в новый канал.
Было начало июля.
Жара наступила внезапно.
В тот год у Зенклишвили рано вышел запас пшеницы, пришлось побираться по соседям. С нетерпением ждали они, когда наконец начнется обмолот зерна, чтобы и с долгами рассчитаться, и поесть сытнее.
Малало, вхожая в их дом, заметила эту беду и шепнула матери. А та — к мужу: так, мол, и так. Словом, Какола немедленно выручил Зенклишвили — отмерил им целый коди отборного зерна.
Обрадованный Годердзи взвалил на спину пятипудовый рогожный мешок и, не слушая охов и ахов матери — надорвешься, мол, шутка ли, целый коди,— побежал на мельницу.
Когда он пришел туда, глухой мельник смалывал чье-то зерно, и Годердзи пришлось ждать. Он решил за это время сходить к шавдатуашвилевскому саду, авось да увидит, хоть издали, Малало.
Он шел вдоль плотного, двойной вязки, шавдатуашвилевского плетня, держась как можно ближе к нему, и заглядывал в сад!
— Эй, парень,— раздалось вдруг так неожиданно, что Годердзи даже вздрогнул,— гляди, как бы не надорвался, чего доброго, грыжа выскочит, разве можно с таким тяжелым мешком бегать? Видел я давеча, как ты на мельницу скакал. Сказал бы мне, одолжил бы я арбу... Все мы друг другу помогать должны, иначе не проживешь на этом проклятом свете, чего же ты стыдишься?
Годердзи застыл на месте: за плетнем стоял сам Какола Шавдатуашвили!
Неприступный, высокомерный, гордый Какола... Первый человек на селе, кавалер ордена святого Георгия, который он получил еще в русско-турецкую войну 1877 — 1878 годов, богатей из богатеев и злыдень из злыдней. Во всяком случае, таким слыл.
Годердзи окинул его беглым взглядом и подивился: всегда насупленный, угрюмый и мрачный, Какола на этот раз приветливо улыбался.
Годердзи и сейчас не знает, было ли то на самом деле, но тогда ему показалось, что черные как ночь маленькие глазки Каколы ласково глядели на него из-под седых кустистых полукружий бровей. И поседевшие с закрученными книзу кончиками пышные седые усы не топорщились так воинственно, как обычно.
Весь он, Какола, поджарый, жилистый, всегда подобранный, как натянутая тетива, выглядел сейчас удивительно мягким и добродушным.
Бывший староста, чей кизиловый прут с детства был хорошо знаком сельской детворе, одной рукой держался за ветку знаменитого шавдатуашвилевского терна, а другую протягивал Годердзи, предлагая полную горсть черных, подернутых синью спелых ягод,— освежись, дескать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Бревенчатые стены ветхого жилища были такие закопченные, казалось, их нарочно вымазали черным дегтем. По стенам и с потолка свисала густая махровая ткань паутины. С первого взгляда можно было подумать, что развесили какие-то черные лохмотья.
Эта паутина, между прочим, имела медицинское применение: когда маленькому Годердзи случалось поранить палец или босую ножку (а случалось это часто, малыш был резвый и шаловливый), бабушка Сидониа отрывала кусочек паутины и прилепляла ее к ранке. На второй день ранка затягивалась, а еще через день-два заживала бесследно. Паутина не только для Годердзи — и для взрослых являлась незаменимым лечебным средством.
В семье их было трое: мать — Варя, бабушка, отцова мать — Сидониа и Годердзи.
Отца он помнил смутно. Отца забрали на войну, и там, где-то очень далеко, то ли в Маджурии, то ли в Минчурии (ни бабушка, ни мать никак не могли выговорить это слово), его убили японцы. Годердзи к тому времени было шесть лет.
«Его убили в тысяча девятьсот пятом»,— повторяла обычно мать, когда староста или еще кто-либо, вовсе посторонний, заглядывал почему-либо в темный зев их прокопченной комнатенки.
Когда мальчик подрос, его определили на учебу к дьякону, вечно взлохмаченному Лонгинозу. Лонгиноз слыл в деревне ученым человеком. И правда, чего только не знал Лонгиноз, к тому же был он на редкость добрый, благожелательный и безобидный старик. К несчастью, он вскоре умер, и Годердзи так и остался недоучкой.
Он был юношей, когда добрые соседи помогли Сидонии устроить внука курьером в самебскую канцелярию. Целыми днями мотался он по соседним деревням, разносил письма с коричневыми сургучными печатями.
И нынче хорошо помнит он грозного управителя всех приречных деревень, отставного ротмистра князя Сосо Магалашвили. Этот смуглый красавец, сердцеед и донжуан, был в то же время ретивым службистом. Молодцеватый, все еще юношески стройный, подтянутый, он всегда ходил в черкеске, причем всегда кизилового цвета, с серебряными газырями. Повыше газырей красовался Георгиевский крест. Разъезжал он верхом на чудесном кауром иноходце. Прискачет и уже с порога как начнет орать, хоть святых выноси.
От мощных раскатов княжеского голоса подрагивала керосиновая лампа, на цепях спускавшаяся с потолка. А от его плетеного кнута у Годердзи не проходили кровоподтеки на ногах. Правда, стегал он только по ногам, но всегда с таким точным расчетом, что кнут обжигал обе икры одновременно. А попытайся подпрыгнуть — и того хуже, тут уж пощады не жди, так отделает, что ни ходить, ни сидеть не сможешь.
Но при всей своей вспыльчивости, властности, строгости и требовательности, красавец ротмистр был добрым и щедрым человеком. Отхлестает, бывало, Годердзи своим кнутом, а на второй день, глядишь, как бы невзначай бросит ему несколько гривенников, а то и больше. Так что без малого за год Годердзи из его подачек скопил столько денег, что мать и бабушка задумали купить еще одну корову с телком.
...Ни тогда, ни много позже не питал Годердзи ненависти к Магалашвили. В его душе теплилось какое-то неясное, но доброе чувство — не то восхищения, не то привязанности к отставному ротмистру. И когда во время большой смуты (так называли самебские старики время февральской революции) на сельском сходе, на глазах всего народа, осетин Цолак трижды в упор выстрелил в бывшего князя, сменившего свою излюбленную кизиловую чоху на простую кашемировую блузу, у Годердзи так сильно защемило сердце и он был так потрясен и удручен, что очень долго не мог прийти в себя...
Проработал Годердзи у грозного Магалашвили недолго — бабушка, царствие ей небесное, забеспокоилась, как бы от непрерывной беготни у парня грыжа не выскочила, забрала его из канцелярии и тут же нашла для него другое занятие: Годердзи наняли работником к деревенскому богачу Эдишеру Гогичашвили.
Сколько воды утекло с той поры, а Годердзи по сей день с благодарностью вспоминает старика Эдишера: и к труду его приохотил, и в тайны крестьянского дела посвятил, и к усердию и порядку в хозяйствовании тоже Эдишер его приучил.
На редкость справедливым человеком был Эдишер — белый как лунь, благообразный, разумный старик. И по достоинству оценил труды Годердзи: на заработанные им деньги помог ему приобрести маленький, в два пахотных дня клочок земли, и с той поры в деревне появился еще один «настоящий» дым. Не такой, какие у бедняков были, нет, настоящий, с собственной пашней. Правда, волов в молодом хозяйстве на первых порах не было, но с помощью соседей семья все-таки обрабатывала свой участок.
Мать и бабка уверовали в благосклонный поворот судьбы, в счастливую звезду сына и внука, и все втроем стали с еще большим рвением трудиться на своей земле. И вскоре действительно дела пошли так, что на месте той полуземлянки без окон вдовы выстроили двухкомнатный домик, огороженный аккуратным плетнем, с саманником и курятником.
«Зенклишвили вылезли-таки на свет божий из своего хлева»,— говорили в деревне, иные одобрительно и участливо, а иные — ехидно похихикивая.
К тому времени Годердзи уже вступил в возраст, когда парню положено обзаводиться семьей. Женихом стал Годердзи, да таким красавцем, что почти все самебские девицы по нему тайно вздыхали.
Был он парнем статным, видным, пригожим, характером же и трудолюбием на всю деревню славился. Правда, достатка не имел, однако сноровка, умение, смекалка и сила, которой у него было хоть отбавляй,— все это служило залогом будущего. И то сказать, разве кто бракует доброго молодца за бедность?
По воскресеньям, когда стихал большой колокол церкви святого Георгия, в той части села, что называлась Сескелашвилевским кварталом, на гумнах собиралась молодежь и затевались песни и пляски. В теплые лунные вечера допоздна слышался ритмичный стук доли. Иногда к доли присоединялась свирель, а иногда и гармонь. А уж если прославленные самебские зурначи заводили свою музыку, это сулило большое веселье. Тогда все село, от мала до велика, двигалось к гумнам и огненные танцы разгорались вовсю. Когда очередь доходила до лекури, на заранее политую водой и высушенную затем до звона, тщательно подметенную поверхность гумна, которая после такой обработки не уступала хорошему паркетному полу, поочередно, соблюдая старшинство, выходили пары лучших исполнителей этого традиционного и столь почитаемого в Грузии национального танца.
В Самеба много было отличных танцоров, однако Годердзи Зенклишвили никому не удавалось превзойти.
Белые аккуратные каламани, хорошо пригнанные, облегающие ногу узкие картлийские брюки, заправленные в белые вязаные гарусовые носки, и короткий ахалухи темно-синей парчи с застегнутыми под самое горло крючками — таков был выходной наряд молодых самебских парней и конечно же Годердзи. Темноволосый, с огромными выразительными глазами, с не отросшими еще усами — глядеть на него было любо-дорого. Стоило ему появиться—у девушек сердца замирали.
Действительно, было чем полюбоваться, когда он, входя в круг, плавно раскидывал свои длинные сильные руки, склонив набок мощную красивую шею и, легко перебирая ногами, казалось, и не касаясь земли, скользил по кругу, даже не шевельнув плечом.
А песни пел — заслушаешься. «Годердзи запоет — мертвый восстанет»,— говорили в деревне. Его «Чакруло» и «Шэвкрат цитэли», «Застольная» и «Чона» славились по всей округе,
«Метивури» — песня плотогонов стала притчей во языцех И правда, раз услыхав, как поет Годердзи, хотелось слушать и слушать без конца это волшебное пение с переливами да раскатами, этот густой и теплый голос, завораживающий силой и чистотой звука.
Речь его была неторопливой, сдержанной. Сперва уставится на собеседника своими лучистыми глазами, а уж потом заговорит. И непременно собеседнику в глаза глядит — не так, как иные: говорят с человеком, а сами в сторону косятся.
Но когда Годердзи знал, что где-то поблизости находится Малало, дочь самебского богача Шавдатуашвили,-— и пляска, и пение, и речь, и вся повадка его приобретали особую красоту и обаяние.
Малало Шавдатуашвили была девушкой воспитанной и грамотной — отец в свое время отдал ее в четырехлетнюю сельскую школу, но продолжить учебу дальше запретил. «Хватит с нее и этого, моя дочь не грамотеем должна быть, а хорошей, хозяйкой»,— назидательно сказал он тогда.
Назвать Малало писаной красавицей было нельзя, но внешность ее не могла не понравиться и не запомниться с первого же взгляда.
Рослая, по-крестьянски крепкая и чуть полноватая, с каштановыми косами до щиколоток, белолицая, с огромными, горящими как две свечи медовыми глазами в рамке длинных ресниц — такова была Малало.
Когда глаза эти обращались на Годердзи, разум у него затмевался, а сердце начинало так стучать, что казалось, вот-вот выскочит и разорвет ворот ахалухи, и Годердзи непроизвольно тянулся рукой к крючкам на воротнике, проверяя, не расстегнулись ли сами собой...
Однако лицезреть Малало было далеко не так просто! Строгие родители и за порог-то редко ее выпускали, а когда выпускали, так стерегли, что заговорить с ней было невозможно.
Отец Малало, бывший сельский староста Какола, человек угрюмый и жестокий, считался самым зажиточным крестьянином во всей округе. Его поля и виноградники были известны далеко окрест. Большое состояние имел Какола. Знал свою силу и цену себе знал, не снисходил до каждого и не каждого удостаивал чести не только побеседовать, но и просто словом перекинуться. Куда дальше — высокомерный старик и на приветствие-то не всегда расщедривался, а уж коли снимал перед кем-то свою мышиного цвета островерхую каракулевую шапку — бохохи, значит, оказывал великую милость.
Четверо сыновей было у Каколы, и все четверо — широкоплечие здоровяки с копной густых пышных волос. Другую такую четверку дюжих работящих молодцов не сыскать было во всей Внутренней Картли.
«Волками» прозвали их на селе. И вправду смахивали они на волков — богатырской стати, с бронзовыми от солнца чеканными лицами, со сверкающими глазами, со спадающими на лоб черными чубами из-под набекрень надвинутых черных же войлочных картлийских шапочек, крест-накрест расшитых тесьмой.
Все четверо славились острым языком и тяжелым кулаком, потому к их обожаемой сестре за три версты никто не осмеливался приблизиться.
Единственным человеком, который беспрепятственно мог пригласить Малало на танец, был Годердзи. Никто не знал, когда и как обрел это право парень, за спиной у которого только и было, что нужда да две вдовые старухи. Бог весть, сколько юношей из зажиточных семей считали себя оскорбленными этим странным обстоятельством, но что было делать!
Когда Годердзи приглашал Малало на танец, «волки», стоя за ее спиной, молча наблюдали, скрестив на груди руки и сведя густые брови. Стояли и настороженно смотрели на свою сестру, разом вспыхнувшую и расцветшую, сияющую переполнявшей ее радостью, грациозно, легко скользящую по кругу.
Мешать они ей не мешали, лишь зорко наблюдали и терпеливо ждали, пока Малало вернется на место. Но упаси бог, если какой-нибудь смельчак попытался бы отбить Малало у партнера. В таком случае, едва заканчивались пляски и народ начинал расходиться, все четверо молча шли по пятам за неосмотрительным кавалером, окружали его в каком-нибудь тихом переулке и так отделывали, что бедняга целых две недели не мог показаться на люди.
Малало была светом всей семьи.
У пятерых мужчин она одна была святыня, которую они зорко охраняли. Удивительно было то, что, волки со всеми, при ней эти пятеро сами обращались в ягнят. Тихая, застенчивая девушка с медовыми глазами безраздельно властвовала над ними. Эти суровые, грубые мужчины становились мягкими и покладистыми, и она могла повелевать и вертеть ими, как ей было угодно.
Годердзи прекрасно видел, что Малало неравнодушна к нему. Он догадывался, что именно поэтому братья ее, забияки и драчуны, встречаясь с ним, держались с какой-то подчеркнутой приветливостью, а при случае степенно с ним беседовали.
Такое поведение богачей Шавдатуашвили следовало считать проявлением особого уважения. Судите сами — сыновья самого состоятельного человека в селе снисходили до бедняка, подобных которому на Каколовом подворье батрачило более десяти человек. Разве же это мало значило?
В один прекрасный день мать Малало, пышнотелая, всегда нарядно разодетая Дареджан переступила порог Зенклишвилевого дома, традиционно благословляя кров, и после обычных приветствий и расспросов попросила соседей войти в ханулоба с Шавдатуашвили, то бишь объединить своих коров и их удой.
Сомнений не оставалось — это лестное для Годердзиевой семьи предложение Шавдатуашвили сделали конечно же потакая желаниям и чувствам своей любимицы Малало. Иначе, с какой стати было чванливой и заносчивой Дареджан вступать в ханулоба с владельцами одной-единственной дойной коровы, ей — владелице более десятка породистых дойных коров и почти стольких же буйволиц.
Зенклишвили приняли гостью с большим почетом и на следующий же день отправили все надоенное молоко своим ханули.
А в первый понедельник следующей недели во двор Зенклишвили словно солнце сошло — Шавдатуашвилева Малало принесла им молоко в объемистом сосуде...
Во второй свой приход она слегка задержалась у соседей.
А в третий раз затеяла долгую беседу с матерью и бабушкой Годердзи, которые так и растаяли от негаданного счастья.
Зенклишвилевские вдовы даже не пытались скрыть свою радость.
Вскоре к беседам женщин присоединился и Годердзи, и серебристый смех Малало сделался еще звонче и веселее.
Чудеса, представьте, на этом не кончились. Видно, судьба повернулась лицом к Годердзи, и господь внял молитвам его горемычной матери и бабушки.
Годердзи особенно любил вспоминать одно необыкновенное летнее утро...
И чем больше входил он в возраст, тем чаще всплывал в его памяти случай, который направил его жизнь в новое русло,— так перебрасывают воду для орошения полей и садов в новый канал.
Было начало июля.
Жара наступила внезапно.
В тот год у Зенклишвили рано вышел запас пшеницы, пришлось побираться по соседям. С нетерпением ждали они, когда наконец начнется обмолот зерна, чтобы и с долгами рассчитаться, и поесть сытнее.
Малало, вхожая в их дом, заметила эту беду и шепнула матери. А та — к мужу: так, мол, и так. Словом, Какола немедленно выручил Зенклишвили — отмерил им целый коди отборного зерна.
Обрадованный Годердзи взвалил на спину пятипудовый рогожный мешок и, не слушая охов и ахов матери — надорвешься, мол, шутка ли, целый коди,— побежал на мельницу.
Когда он пришел туда, глухой мельник смалывал чье-то зерно, и Годердзи пришлось ждать. Он решил за это время сходить к шавдатуашвилевскому саду, авось да увидит, хоть издали, Малало.
Он шел вдоль плотного, двойной вязки, шавдатуашвилевского плетня, держась как можно ближе к нему, и заглядывал в сад!
— Эй, парень,— раздалось вдруг так неожиданно, что Годердзи даже вздрогнул,— гляди, как бы не надорвался, чего доброго, грыжа выскочит, разве можно с таким тяжелым мешком бегать? Видел я давеча, как ты на мельницу скакал. Сказал бы мне, одолжил бы я арбу... Все мы друг другу помогать должны, иначе не проживешь на этом проклятом свете, чего же ты стыдишься?
Годердзи застыл на месте: за плетнем стоял сам Какола Шавдатуашвили!
Неприступный, высокомерный, гордый Какола... Первый человек на селе, кавалер ордена святого Георгия, который он получил еще в русско-турецкую войну 1877 — 1878 годов, богатей из богатеев и злыдень из злыдней. Во всяком случае, таким слыл.
Годердзи окинул его беглым взглядом и подивился: всегда насупленный, угрюмый и мрачный, Какола на этот раз приветливо улыбался.
Годердзи и сейчас не знает, было ли то на самом деле, но тогда ему показалось, что черные как ночь маленькие глазки Каколы ласково глядели на него из-под седых кустистых полукружий бровей. И поседевшие с закрученными книзу кончиками пышные седые усы не топорщились так воинственно, как обычно.
Весь он, Какола, поджарый, жилистый, всегда подобранный, как натянутая тетива, выглядел сейчас удивительно мягким и добродушным.
Бывший староста, чей кизиловый прут с детства был хорошо знаком сельской детворе, одной рукой держался за ветку знаменитого шавдатуашвилевского терна, а другую протягивал Годердзи, предлагая полную горсть черных, подернутых синью спелых ягод,— освежись, дескать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51