После нескольких таких прогулок Нягол заметил разницу между пальцами девушек и смутился: вот так история...
По пути они говорили бессвязно, о чем придется. Нягол частенько рассказывал о прошлом города — о людях и случаях, о буднях и праздниках,— а девушки охотно слушали и задавали вопросы. Нягол отвечал с доброжелательностью старичка.
Это не ускользнуло от Мины. Ухватившись за Ня-голову руку, обтянутую блестящей, истончившейся кожей с выступившими по ней веснушками, она легонько прижималась к ней, ощущая твердость опавших мускулов. И неожиданно начинала волноваться. Взглядывала украдкой на его лицо, все еще хранящее аскетическую худобу, хотя аскетом он явно не был — слишком хорошо запомнила она его, крепкого, мускулистого, когда они танцевали в ночном клубе. Он тогда говорил сбивчиво, глаза исподтишка посмеивались над окружающим, ей это понравилось. Теперь он даже говорил иначе, слабенький и словоохотливый, вспоминал далекие события и далеких людей, таких далеких, что Мина вздрагивала невольно: когда она родилась, он был старше, чем она теперь...
Днем она нарочно оставляла Элицу с Няголом одну, ожидая вечернего чаепития перед телевизором. Сама она расслаблялась редко, слушала и старалась ни в чем не перейти меру, чтобы чем-нибудь не задеть Элицу и не спугнуть расположения Нягола. Лишь только Элица заговаривала, она предугадывала женским инстинктом, как легко можно возбудить в ней ревность — мелочную женскую ревность, так хорошо знакомую ей. Не раз вспоминала она ночь в клубе и собственное пророчество, высказанное Няголу: настрадаешься с вами, вы вызываете ревность...
В Нягола тогда влепилась знакомая актрисуля, бесцеремонная нахалка с волосами, отливающими воронью, хорошо знающая, чего хочет. Безошибочно угадав ее намерения, Мина почувствовала, к немалому своему изумлению, первые тревожные покалывания в груди. С тех пор прошло много времени — все, как говорится, травой поросло, она позабыла Нягола, но тут случилось неожиданное знакомство с Элицей, которое, как она теперь видит, не было с ее стороны вполне бескорыстным, потом это внезапное несчастье с Няголом — так она и оказалась в его доме, сестра-самаритянка, делящая бранное поле с племянницей и вынужденная осторожничать в каждом своем шаге и взгляде.
Догадывались ли они о ее состоянии? Едва ли. Да как догадаться, если сама она точно не знала, что с ней происходит. Но что-то происходило. Она ловила себя на том, что часто думает о Няголе, особенно в его отсутствие, боится за его здоровье, старается ради него, именно ради него: бывали моменты, когда ей страстно хотелось коснуться его руки, причесать поредевшие волосы, застегнуть рубашку. Глубокой ночью, пробудившись от сна, она заходила в мечтах еще дальше — смочив ватку в спирте, растирала его по плечи и грудь до самой раны, которую она не видела...
В своей одинокой и странноватой жизни она встречала различных мужчин, они бросались на нее, словно ястребы на добычу, она храбро оборонялась и побеждала, оставляя в бегстве два-три вырванных перышка. По-настоящему увлеклась она только раз, в студенческие годы. Без оглядки доверилась человеку, разыгравшему перед ней богему, поклонника театра, способного на широкие жесты. Но как только они сблизились и она переселилась в его квартирку, устрашающе чистенькую, заставленную множеством домашних приборчиков и приборов, над которыми он трясся, сердечный туман стал рассеиваться, и Мина поняла свою ошибку. Последовал первый и последний скандал, разразившийся после учебного спектакля в академии,— она задержалась с коллегами, а когда вернулась слегка навеселе, господин инженер, препоясанный в это позднее время фартучком, объявил, что дальше так не пойдет, что он знает мораль их скоморошьего племени, которому не удается превратить театр в жизнь, вот они и устраивают из жизни театр, но только не тут, не в его приличном доме!
В считанные минуты собрала она чемодан и пошла ночевать к коллеге, тихонькому и миловидному мальчику, где пришлось несколько кошмарных часов провести в самообороне. С тех пор она всегда была с мужчинами начеку, не давала повода к вольностям и вскоре заработала репутацию чокнутой.
Нягол, пожалуй, был первым мужчиной, вызвавшим после столького времени ее доверие. Он просто-напросто не был алчным, хотя бы на удовольствия. Доброжелательный и широкий, он чем-то напомнил ей отца, с ним она почувствовала себя в безопасности и тем не менее, как это нередко бывает в жизни, вместо ответной отзывчивости и дружелюбия ощетинилась: пустилась с ним спорить, иронизировать и даже поучать. Нягол словно бы не замечал скрытого ее бунта, великодушно не обращая внимания. Тогда-то и почувствовала она первые тревожные уколы в сердце...
В этот вечер Мина снова себя поймала на том, что наблюдает за Няголом, стараясь запомнить подробности его внешности и говора, восхищается его мудростью, радуется, что может быть рядом, смотреть на него и слушать, наливать ему чай, спать в соседней комнате, а проснувшись, встречать его «добрым утром».
Разговорились о природной сущности мужчины и женщины. Никто не помнил, как возникла тема, ораторствовала в основном Элица, утверждая, что мужчина и женщина — существа диаметрально противоположные, две вселенные.
— Ну не коварство ли природы, что женщина естественное, а мужчина — общественное животное? — запальчиво вопрошала она.
— Далеко зашел наш философ,— шутливо заметил Нягол.
— Я больше скажу,— горячилась Элица.— Именно в силу этой разницы мужчина основывает государства, делает открытия и создает искусство, которое потом сам же и критикует.
— А женщины что делают?
— Детей рожают, а в свободное время восхищаются вами.
— Ох уж эти дети...
— Снисходишь? — перебила его Элица.— Вы нас или недооцениваете, или превозносите до небес, мы же вне всего этого. Да, да!
Нягол удивленно поглядел на племянницу: что с ней такое? Он не знал, что с некоторых пор Элицу одолевали приступы ревности, вызванные перехваченными взглядами Мины и иными мелочами в ее поведении: готовностью подруги подбирать кассеты магнитофона, не говоря уж о предательском предложении погладить Няголово белье, сделанном вчера вечером. Элица крепилась и гнала коварно прораставшее чувство соперничества, когда в полуотворенную дверь Няголовой спальни заметила, как вошедшая туда Мина, постояв возле кровати, поправила простыню и после заметного колебания потерлась щекой о его подушку. Что-то кольнуло ее в сердце, она убежала в кухню и оперлась спиной на дверь, переводя дух. В растревоженном воображении мелькнула Маргарита, прозвучал ее властный голос, собственное увлечение припомнилось, выплыло вдруг лицо матери, оглупевшее от мелких забот и еще более мелких страстей и пристрастий. Элица скорчилась, опираясь спиной на закрытую дверь. Чего надо ей, этой Мине, чего надо самой Элице, что ищет и что находит в этой жизни женщина и что — мужчина?
— Женщина вне морали,— объявила она.— Мораль — мужское изобретение. Женщина может быть безнравственной только по отношению к своей природе.
И бросила косой взгляд на задумавшуюся Мину.
— Тебе слово,— сказал Мине и вправду удивленный Нягол.
В общем-то она была согласна с Элицей. Но неловкость перед Няголом и далекий сигнал, исходящий от взвинченной Элицы, остановили ее.
— По-моему, мы отличаемся главным образом отношением к времени,— тихо произнесла она.— Я заметила, мужчины предпочитают общаться с прошлым, а мы — с настоящим.
Мое старое наблюдение, удивился Нягол.
— А я считаю, что это неверно,— воспротивилась Элица.— У нас эмоциональная память лучше, чем у мужчин.
— Правильно, Эли.
— Ты утверждаешь, что чувства не имеют прошлого?
— Да.
— Странно — живи минутой? — уже откровенно уколола ее Элица.
— Ничего странного. Любишь живого человека. Остальное память и уважение.
Замолчали. Нягол тайком наблюдал за ними, пытаясь разгадать причину пробивающейся неприязни: еще совсем недавно между ними царили мир и согласие.
— Будет вам, детвора! — воскликнул он с веселым укором.— Мина, включи-ка музыку.
Мина долго выбирала кассету. Магнитофон щелкнул легонько, и южная весна с ее густыми запахами заполнила комнату, хлынули времена года, сезоны природы и сезоны души... В них было все — солнце и мороз, ликование и боль, ранняя вспашка и осенний сбор винограда. Птичка внезапное пропоет, прольется дождик, летняя дорога раскинется перед тобой и исчезнет за поворотом — как неразделенное чувство, как прощание и ожидание новых встреч — твоя человеческая дорога, она вьется то наскучившая, то манящая, и страшно важно, кого ты встретишь на ней, с кем пройдешь ее до последнего поворота...
Прозвучали заключительные аккорды, мажорные, полные предчувствия радости, внезапно наступившая тишина напомнила, что пора спать. Элица унесла посуду в кухню, послышалось журчание воды. Нягол по-стариковски подпер голову. Стараясь его не потревожить, Мина неслышно поднялась. Никогда не думала, что в этой музыке может быть столько печали. Столько печали, что...
— Ваша постель готова,— тихо сказала она.
Нягол поднял голову и поразился ее глазам. Огромные, распинаемые изнутри, они потеряли блеск — казалось, что Мина вдруг потеряла зрение, так беспомощно стояла она посреди замолчавшей комнаты. Что-то сиротское было в ее позе и взгляде. Одиночество метит свои жертвы, успел он подумать, прежде чем почувствовал влажное, невыразимо нежное прикосновение ко лбу. Веки его опустились сами собой.
— Спокойной ночи,— услышал он как сквозь туман, и, когда открыл глаза, Мины в комнате не было.
Появилась Элица, наигранно веселая, проводила его в спальню, откинула одеяло. Они переглянулись, и она порывисто его обняла.
— До завтра.
И быстро вышла.
Нягол улегся. Элица что-то почуяла, думал он. Ох уж эти женщины — и вправду чутье звериное, тут Элица права. С чего, какими тайными путями проведала она, откуда берется ревность, эта дикая жажда владеть? Теперь понятно, почему она давеча завела вроде бы отвлеченный разговор, несколько книжный, вот откуда ее внезапный азарт. Перед глазами его появилась Мина, ее потерянный взгляд и неожиданный поцелуй — прощальный. Не сегодня завтра Мина уйдет. Нягол почувствовал, как в нем что-то замерло и остановилось. Надо ее задержать... Он поднялся с постели, в желудке что-то болезненно сдвинулось, и он снова лег.
Что это изменит? Ничего, только усилит муки. Вдумался в эти слова. Да, усилит ее муки. Неужели он к ней равнодушен? Нет, не то слово. В его чувстве к ней — что-то отцовское, покровительственно-теплое, он привязывался к ней незаметно, будто к Элице, заодно с Элицей, но все же совсем по-другому, да, по-другому...
Подтянул подушку под шею. Подожди, Нягол, не спеши. По потолку бродили мягкие отблески от уличного фонаря, он их раньше не замечал. Столб с фонарем — довольно далеко от дома, а надо же, и сюда свет доходит. Нягол сосредоточился, прежде чем спросить себя: неужели Мина всего лишь далекий, отраженный свет или тень, Ее тень, потерянная в житейском хаосе и все же пробившаяся к тебе, уцелевшему благодаря неточности Эневой руки? И неужто судьба искушает тебя этой ночью, проверяя сохранность всех воспоминаний, всего пережитого с Ней, и, послав тебе негаданное утешение на старость, нашептывает: погоди, Нягол, не спеши...
Ужасная подушка — легкая вроде, а того гляди без головы оставит. Он скинул ее на пол, вытянулся на постели, замер. Но вопросы уже отлетели заодно с ответом. Заодно с ответами... На их место хлынули другие вопросы и другие ответы — их он знал хорошо. Долго все-таки, достаточно долго жил он на этом свете — далеко позади осталось детство, проведенное здесь, на этих вот улочках. Он побывал в далеких землях, исходил половину отечества, какое там половину — все отечество, пролетал над ним и ходил пешком, радовался и ошибался, любил, писал, познал и сладость славы, и теневую ее сторону, его арестовывали и освобождали, возносили и гнали, любили и ненавидели, уважали и подозревали. Было, было... И вот под конец его подстрелил наемник рока, вернее же — простачок, исполнивший наущение судьбы, словно бы прошептавшей тебе в самую душу: досюда, Нягол, досюда, окоротила я тебя этим выстрелом, чего ж еще? И вправду, чего ж еще, подумал он, только и остается, что приглядеть за Элицей, согреть выстывающим своим теплом единственное существо, которому ты, кажется, нужен... Нягол сцепил руки на животе.
Утром они обнаружили, что Мины нет, ее чемоданчика тоже. Не оставила ни письма, ни записки.
Лето медленно уходило. По утрам стало холодно, внезапные маленькие вихри винтом вкручивали в свою утробу пыль, опавшие листья, засаленные бумажки и щепки, разметывали их по спирали и зашвыривали в мучнистое небо. По сохнущим травам выступила первая ржавчина, с водосточных труб слетала последняя птичья молодь, чувствуя приближение осенних дождей. Над городом пахло паленым, улицы начинали заполняться прохожими, солнце днем все так же пекло, воздух дрожал пластами, и ночи, несмотря на отодвинувшееся небо, были теплыми и даже душными. Пора тайных приготовлений к переменам, к которым готовилось все живое.
Нягол поокреп, рана облупилась и зудела, тело словно бы покрупнело и налилось соками. Сильно посмуглевший и проворный, он уже долгое время был на ходу. Только лицо так и осталось худым, с двумя глубокими проточинами-морщинами возле носа.
По его настоянию они с Элицей ходили несколько раз на Минину квартирку, пока не разузнали от хозяйки, что девушка взяла отпуск. Больше они про нее не вспоминали.
Тем временем Нягол получил весточку от Весо. Он сообщал, что ему пришлось прервать отпуск, и увидятся они только осенью. Весо жалел, что так получилось, писал, что рад его выздоровлению, он регулярно получает справки о его здоровье и в сентябре надеется встретить прежнего Нягола, заряженного новыми идеями, образами и метафорами, а эпитетов чтоб было поменьше. Хотя по этой части, писал он, ты и без того скуповат, это уж так, к слову пришлось. Случайно он узнал, что Маргарита отдыхала на море, а после уехала, кажется, за границу — по службе, наверное. Он так понял — случайно тоже,— что до отъезда она о случившемся не знала. Еще одно утешение вдобавок. «Вдобавок» Весо поставил в скобки, вероятно перечитав написанное. В постскриптуме дописал, что соскучился и ждет его, дабы обмыть Избавление.
Заботливый, одинокий государственник Весо! Разузнал специально, где была и чего не знала Марга, чтобы утешить друга, хоть и в скобках. Нягол не раз думал о ссоре с Маргой, представлял, где она и что делает в данный момент. И когда понял, что она не откликнется, решил: или она запуталась в какой-то глупой связи, или же уехала за границу, чтобы рассеяться и переболеть. В любовную авантюру он не очень-то верил — то есть допускал, но не совсем авантюру,— а вот в поездку за рубеж верил больше. У Марги был постоянный паспорт и валюта, она могла поехать, куда пожелает. Значит, он угадал.
Письмо от Весо приободрило его. Написано простыми словами — он верил им, верил в его заботу. Старый друг точно старый вол — не бросит тебя одного в борозде.
В это же самое время на его имя пришла посылка от Теодора. Брат посылал учебники и сообщал, что положение дочери в университете стало критическим, экзамены отложены с трудом, не говоря уж о позоре и о ненормальности их отношений с Элицей. К тому же они с Милкой опасаются, что Элица может выкинуть очередную глупость и не явиться на экзамены, а это будет фатальным... Критично, фатально, безумно...— повторил Нягол. Из чего столько переживаний?
Обедали в полном молчании — такого с ними еще не случалось. Покончив с едой, Нягол велел: принеси сигареты, и Элица удивилась и тону, и самому приказанию — дядя после ранения не брал сигарет в руки. Ее пронзила мысль: отец ему признался во всем! Дядя знает про отцовский позор!..
На ватных ногах отправилась она за сигаретами, думая: я его в порошок сотру, этого труса, нашел когда проговориться.
— Садись.— Нягол указал на стул, и Элица снова удивилась тону.
Он не спеша выбирал сигарету, чего она раньше не замечала, мял ее в пальцах, нюхал и долго прикуривал, наслаждаясь огненной лаской зажигалки. Элица ждала, когда он выдохнет дым, дядя словно бы задохнулся. Она не догадалась, что отвыкший Нягол чуть сознание не потерял от этой долгой затяжки.
— Давай поговорим откровенно,— сказал он наконец.— Откуда в вашем доме взялась такая вражда?
Элица побледнела: все, знает! Она откинулась на стуле, собирая все силы.
— Позволь нам своего сору из дома не выносить,— твердо заявила она.
— Я не назойлив, но, признаться, ничего не понимаю. А должен бы.
— Ничего особенного. Война нервов.
Нягол наблюдал за племянницей сквозь дымовую завесу. Чего-то недоговаривает этот зверек, он чуял.
— Отец у тебя — умеренный человек, мать тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
По пути они говорили бессвязно, о чем придется. Нягол частенько рассказывал о прошлом города — о людях и случаях, о буднях и праздниках,— а девушки охотно слушали и задавали вопросы. Нягол отвечал с доброжелательностью старичка.
Это не ускользнуло от Мины. Ухватившись за Ня-голову руку, обтянутую блестящей, истончившейся кожей с выступившими по ней веснушками, она легонько прижималась к ней, ощущая твердость опавших мускулов. И неожиданно начинала волноваться. Взглядывала украдкой на его лицо, все еще хранящее аскетическую худобу, хотя аскетом он явно не был — слишком хорошо запомнила она его, крепкого, мускулистого, когда они танцевали в ночном клубе. Он тогда говорил сбивчиво, глаза исподтишка посмеивались над окружающим, ей это понравилось. Теперь он даже говорил иначе, слабенький и словоохотливый, вспоминал далекие события и далеких людей, таких далеких, что Мина вздрагивала невольно: когда она родилась, он был старше, чем она теперь...
Днем она нарочно оставляла Элицу с Няголом одну, ожидая вечернего чаепития перед телевизором. Сама она расслаблялась редко, слушала и старалась ни в чем не перейти меру, чтобы чем-нибудь не задеть Элицу и не спугнуть расположения Нягола. Лишь только Элица заговаривала, она предугадывала женским инстинктом, как легко можно возбудить в ней ревность — мелочную женскую ревность, так хорошо знакомую ей. Не раз вспоминала она ночь в клубе и собственное пророчество, высказанное Няголу: настрадаешься с вами, вы вызываете ревность...
В Нягола тогда влепилась знакомая актрисуля, бесцеремонная нахалка с волосами, отливающими воронью, хорошо знающая, чего хочет. Безошибочно угадав ее намерения, Мина почувствовала, к немалому своему изумлению, первые тревожные покалывания в груди. С тех пор прошло много времени — все, как говорится, травой поросло, она позабыла Нягола, но тут случилось неожиданное знакомство с Элицей, которое, как она теперь видит, не было с ее стороны вполне бескорыстным, потом это внезапное несчастье с Няголом — так она и оказалась в его доме, сестра-самаритянка, делящая бранное поле с племянницей и вынужденная осторожничать в каждом своем шаге и взгляде.
Догадывались ли они о ее состоянии? Едва ли. Да как догадаться, если сама она точно не знала, что с ней происходит. Но что-то происходило. Она ловила себя на том, что часто думает о Няголе, особенно в его отсутствие, боится за его здоровье, старается ради него, именно ради него: бывали моменты, когда ей страстно хотелось коснуться его руки, причесать поредевшие волосы, застегнуть рубашку. Глубокой ночью, пробудившись от сна, она заходила в мечтах еще дальше — смочив ватку в спирте, растирала его по плечи и грудь до самой раны, которую она не видела...
В своей одинокой и странноватой жизни она встречала различных мужчин, они бросались на нее, словно ястребы на добычу, она храбро оборонялась и побеждала, оставляя в бегстве два-три вырванных перышка. По-настоящему увлеклась она только раз, в студенческие годы. Без оглядки доверилась человеку, разыгравшему перед ней богему, поклонника театра, способного на широкие жесты. Но как только они сблизились и она переселилась в его квартирку, устрашающе чистенькую, заставленную множеством домашних приборчиков и приборов, над которыми он трясся, сердечный туман стал рассеиваться, и Мина поняла свою ошибку. Последовал первый и последний скандал, разразившийся после учебного спектакля в академии,— она задержалась с коллегами, а когда вернулась слегка навеселе, господин инженер, препоясанный в это позднее время фартучком, объявил, что дальше так не пойдет, что он знает мораль их скоморошьего племени, которому не удается превратить театр в жизнь, вот они и устраивают из жизни театр, но только не тут, не в его приличном доме!
В считанные минуты собрала она чемодан и пошла ночевать к коллеге, тихонькому и миловидному мальчику, где пришлось несколько кошмарных часов провести в самообороне. С тех пор она всегда была с мужчинами начеку, не давала повода к вольностям и вскоре заработала репутацию чокнутой.
Нягол, пожалуй, был первым мужчиной, вызвавшим после столького времени ее доверие. Он просто-напросто не был алчным, хотя бы на удовольствия. Доброжелательный и широкий, он чем-то напомнил ей отца, с ним она почувствовала себя в безопасности и тем не менее, как это нередко бывает в жизни, вместо ответной отзывчивости и дружелюбия ощетинилась: пустилась с ним спорить, иронизировать и даже поучать. Нягол словно бы не замечал скрытого ее бунта, великодушно не обращая внимания. Тогда-то и почувствовала она первые тревожные уколы в сердце...
В этот вечер Мина снова себя поймала на том, что наблюдает за Няголом, стараясь запомнить подробности его внешности и говора, восхищается его мудростью, радуется, что может быть рядом, смотреть на него и слушать, наливать ему чай, спать в соседней комнате, а проснувшись, встречать его «добрым утром».
Разговорились о природной сущности мужчины и женщины. Никто не помнил, как возникла тема, ораторствовала в основном Элица, утверждая, что мужчина и женщина — существа диаметрально противоположные, две вселенные.
— Ну не коварство ли природы, что женщина естественное, а мужчина — общественное животное? — запальчиво вопрошала она.
— Далеко зашел наш философ,— шутливо заметил Нягол.
— Я больше скажу,— горячилась Элица.— Именно в силу этой разницы мужчина основывает государства, делает открытия и создает искусство, которое потом сам же и критикует.
— А женщины что делают?
— Детей рожают, а в свободное время восхищаются вами.
— Ох уж эти дети...
— Снисходишь? — перебила его Элица.— Вы нас или недооцениваете, или превозносите до небес, мы же вне всего этого. Да, да!
Нягол удивленно поглядел на племянницу: что с ней такое? Он не знал, что с некоторых пор Элицу одолевали приступы ревности, вызванные перехваченными взглядами Мины и иными мелочами в ее поведении: готовностью подруги подбирать кассеты магнитофона, не говоря уж о предательском предложении погладить Няголово белье, сделанном вчера вечером. Элица крепилась и гнала коварно прораставшее чувство соперничества, когда в полуотворенную дверь Няголовой спальни заметила, как вошедшая туда Мина, постояв возле кровати, поправила простыню и после заметного колебания потерлась щекой о его подушку. Что-то кольнуло ее в сердце, она убежала в кухню и оперлась спиной на дверь, переводя дух. В растревоженном воображении мелькнула Маргарита, прозвучал ее властный голос, собственное увлечение припомнилось, выплыло вдруг лицо матери, оглупевшее от мелких забот и еще более мелких страстей и пристрастий. Элица скорчилась, опираясь спиной на закрытую дверь. Чего надо ей, этой Мине, чего надо самой Элице, что ищет и что находит в этой жизни женщина и что — мужчина?
— Женщина вне морали,— объявила она.— Мораль — мужское изобретение. Женщина может быть безнравственной только по отношению к своей природе.
И бросила косой взгляд на задумавшуюся Мину.
— Тебе слово,— сказал Мине и вправду удивленный Нягол.
В общем-то она была согласна с Элицей. Но неловкость перед Няголом и далекий сигнал, исходящий от взвинченной Элицы, остановили ее.
— По-моему, мы отличаемся главным образом отношением к времени,— тихо произнесла она.— Я заметила, мужчины предпочитают общаться с прошлым, а мы — с настоящим.
Мое старое наблюдение, удивился Нягол.
— А я считаю, что это неверно,— воспротивилась Элица.— У нас эмоциональная память лучше, чем у мужчин.
— Правильно, Эли.
— Ты утверждаешь, что чувства не имеют прошлого?
— Да.
— Странно — живи минутой? — уже откровенно уколола ее Элица.
— Ничего странного. Любишь живого человека. Остальное память и уважение.
Замолчали. Нягол тайком наблюдал за ними, пытаясь разгадать причину пробивающейся неприязни: еще совсем недавно между ними царили мир и согласие.
— Будет вам, детвора! — воскликнул он с веселым укором.— Мина, включи-ка музыку.
Мина долго выбирала кассету. Магнитофон щелкнул легонько, и южная весна с ее густыми запахами заполнила комнату, хлынули времена года, сезоны природы и сезоны души... В них было все — солнце и мороз, ликование и боль, ранняя вспашка и осенний сбор винограда. Птичка внезапное пропоет, прольется дождик, летняя дорога раскинется перед тобой и исчезнет за поворотом — как неразделенное чувство, как прощание и ожидание новых встреч — твоя человеческая дорога, она вьется то наскучившая, то манящая, и страшно важно, кого ты встретишь на ней, с кем пройдешь ее до последнего поворота...
Прозвучали заключительные аккорды, мажорные, полные предчувствия радости, внезапно наступившая тишина напомнила, что пора спать. Элица унесла посуду в кухню, послышалось журчание воды. Нягол по-стариковски подпер голову. Стараясь его не потревожить, Мина неслышно поднялась. Никогда не думала, что в этой музыке может быть столько печали. Столько печали, что...
— Ваша постель готова,— тихо сказала она.
Нягол поднял голову и поразился ее глазам. Огромные, распинаемые изнутри, они потеряли блеск — казалось, что Мина вдруг потеряла зрение, так беспомощно стояла она посреди замолчавшей комнаты. Что-то сиротское было в ее позе и взгляде. Одиночество метит свои жертвы, успел он подумать, прежде чем почувствовал влажное, невыразимо нежное прикосновение ко лбу. Веки его опустились сами собой.
— Спокойной ночи,— услышал он как сквозь туман, и, когда открыл глаза, Мины в комнате не было.
Появилась Элица, наигранно веселая, проводила его в спальню, откинула одеяло. Они переглянулись, и она порывисто его обняла.
— До завтра.
И быстро вышла.
Нягол улегся. Элица что-то почуяла, думал он. Ох уж эти женщины — и вправду чутье звериное, тут Элица права. С чего, какими тайными путями проведала она, откуда берется ревность, эта дикая жажда владеть? Теперь понятно, почему она давеча завела вроде бы отвлеченный разговор, несколько книжный, вот откуда ее внезапный азарт. Перед глазами его появилась Мина, ее потерянный взгляд и неожиданный поцелуй — прощальный. Не сегодня завтра Мина уйдет. Нягол почувствовал, как в нем что-то замерло и остановилось. Надо ее задержать... Он поднялся с постели, в желудке что-то болезненно сдвинулось, и он снова лег.
Что это изменит? Ничего, только усилит муки. Вдумался в эти слова. Да, усилит ее муки. Неужели он к ней равнодушен? Нет, не то слово. В его чувстве к ней — что-то отцовское, покровительственно-теплое, он привязывался к ней незаметно, будто к Элице, заодно с Элицей, но все же совсем по-другому, да, по-другому...
Подтянул подушку под шею. Подожди, Нягол, не спеши. По потолку бродили мягкие отблески от уличного фонаря, он их раньше не замечал. Столб с фонарем — довольно далеко от дома, а надо же, и сюда свет доходит. Нягол сосредоточился, прежде чем спросить себя: неужели Мина всего лишь далекий, отраженный свет или тень, Ее тень, потерянная в житейском хаосе и все же пробившаяся к тебе, уцелевшему благодаря неточности Эневой руки? И неужто судьба искушает тебя этой ночью, проверяя сохранность всех воспоминаний, всего пережитого с Ней, и, послав тебе негаданное утешение на старость, нашептывает: погоди, Нягол, не спеши...
Ужасная подушка — легкая вроде, а того гляди без головы оставит. Он скинул ее на пол, вытянулся на постели, замер. Но вопросы уже отлетели заодно с ответом. Заодно с ответами... На их место хлынули другие вопросы и другие ответы — их он знал хорошо. Долго все-таки, достаточно долго жил он на этом свете — далеко позади осталось детство, проведенное здесь, на этих вот улочках. Он побывал в далеких землях, исходил половину отечества, какое там половину — все отечество, пролетал над ним и ходил пешком, радовался и ошибался, любил, писал, познал и сладость славы, и теневую ее сторону, его арестовывали и освобождали, возносили и гнали, любили и ненавидели, уважали и подозревали. Было, было... И вот под конец его подстрелил наемник рока, вернее же — простачок, исполнивший наущение судьбы, словно бы прошептавшей тебе в самую душу: досюда, Нягол, досюда, окоротила я тебя этим выстрелом, чего ж еще? И вправду, чего ж еще, подумал он, только и остается, что приглядеть за Элицей, согреть выстывающим своим теплом единственное существо, которому ты, кажется, нужен... Нягол сцепил руки на животе.
Утром они обнаружили, что Мины нет, ее чемоданчика тоже. Не оставила ни письма, ни записки.
Лето медленно уходило. По утрам стало холодно, внезапные маленькие вихри винтом вкручивали в свою утробу пыль, опавшие листья, засаленные бумажки и щепки, разметывали их по спирали и зашвыривали в мучнистое небо. По сохнущим травам выступила первая ржавчина, с водосточных труб слетала последняя птичья молодь, чувствуя приближение осенних дождей. Над городом пахло паленым, улицы начинали заполняться прохожими, солнце днем все так же пекло, воздух дрожал пластами, и ночи, несмотря на отодвинувшееся небо, были теплыми и даже душными. Пора тайных приготовлений к переменам, к которым готовилось все живое.
Нягол поокреп, рана облупилась и зудела, тело словно бы покрупнело и налилось соками. Сильно посмуглевший и проворный, он уже долгое время был на ходу. Только лицо так и осталось худым, с двумя глубокими проточинами-морщинами возле носа.
По его настоянию они с Элицей ходили несколько раз на Минину квартирку, пока не разузнали от хозяйки, что девушка взяла отпуск. Больше они про нее не вспоминали.
Тем временем Нягол получил весточку от Весо. Он сообщал, что ему пришлось прервать отпуск, и увидятся они только осенью. Весо жалел, что так получилось, писал, что рад его выздоровлению, он регулярно получает справки о его здоровье и в сентябре надеется встретить прежнего Нягола, заряженного новыми идеями, образами и метафорами, а эпитетов чтоб было поменьше. Хотя по этой части, писал он, ты и без того скуповат, это уж так, к слову пришлось. Случайно он узнал, что Маргарита отдыхала на море, а после уехала, кажется, за границу — по службе, наверное. Он так понял — случайно тоже,— что до отъезда она о случившемся не знала. Еще одно утешение вдобавок. «Вдобавок» Весо поставил в скобки, вероятно перечитав написанное. В постскриптуме дописал, что соскучился и ждет его, дабы обмыть Избавление.
Заботливый, одинокий государственник Весо! Разузнал специально, где была и чего не знала Марга, чтобы утешить друга, хоть и в скобках. Нягол не раз думал о ссоре с Маргой, представлял, где она и что делает в данный момент. И когда понял, что она не откликнется, решил: или она запуталась в какой-то глупой связи, или же уехала за границу, чтобы рассеяться и переболеть. В любовную авантюру он не очень-то верил — то есть допускал, но не совсем авантюру,— а вот в поездку за рубеж верил больше. У Марги был постоянный паспорт и валюта, она могла поехать, куда пожелает. Значит, он угадал.
Письмо от Весо приободрило его. Написано простыми словами — он верил им, верил в его заботу. Старый друг точно старый вол — не бросит тебя одного в борозде.
В это же самое время на его имя пришла посылка от Теодора. Брат посылал учебники и сообщал, что положение дочери в университете стало критическим, экзамены отложены с трудом, не говоря уж о позоре и о ненормальности их отношений с Элицей. К тому же они с Милкой опасаются, что Элица может выкинуть очередную глупость и не явиться на экзамены, а это будет фатальным... Критично, фатально, безумно...— повторил Нягол. Из чего столько переживаний?
Обедали в полном молчании — такого с ними еще не случалось. Покончив с едой, Нягол велел: принеси сигареты, и Элица удивилась и тону, и самому приказанию — дядя после ранения не брал сигарет в руки. Ее пронзила мысль: отец ему признался во всем! Дядя знает про отцовский позор!..
На ватных ногах отправилась она за сигаретами, думая: я его в порошок сотру, этого труса, нашел когда проговориться.
— Садись.— Нягол указал на стул, и Элица снова удивилась тону.
Он не спеша выбирал сигарету, чего она раньше не замечала, мял ее в пальцах, нюхал и долго прикуривал, наслаждаясь огненной лаской зажигалки. Элица ждала, когда он выдохнет дым, дядя словно бы задохнулся. Она не догадалась, что отвыкший Нягол чуть сознание не потерял от этой долгой затяжки.
— Давай поговорим откровенно,— сказал он наконец.— Откуда в вашем доме взялась такая вражда?
Элица побледнела: все, знает! Она откинулась на стуле, собирая все силы.
— Позволь нам своего сору из дома не выносить,— твердо заявила она.
— Я не назойлив, но, признаться, ничего не понимаю. А должен бы.
— Ничего особенного. Война нервов.
Нягол наблюдал за племянницей сквозь дымовую завесу. Чего-то недоговаривает этот зверек, он чуял.
— Отец у тебя — умеренный человек, мать тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44