по-моему, тебе надо
на какое-то время оставить писанье.
Нягол вздрогнул.
— Тебе нужно отдохнуть, пооглядеться, послушать и уж потом браться за перо. Извини за наставление...
— Так, так...— Нягол забарабанил пальцами.— Валяй дальше!
— Я сказал. Чувствуется, что ты начинаешь повторяться.
Допили рюмки, и Нягол сказал:
— Поговорим серьезно. Что ты имеешь в виду?
— Как тебе сказать.— Весо замялся.— В твоих романах повторяется все тот же круг людей, конфликтов, звучащих все глуше. Понимаешь, нет остроты нынешнего этапа.
Ужасный стиль, раздражился Нягол, однако глохнущие конфликты его задели: Весо нащупывал истину.
— Ты меня удивляешь,— ответил он.— Насчет этой самой глухоты, черт бы ее побрал, верно...
— А раз верно, почему же ты так продолжаешь писать? — менторски вопросил Весо, разозлив Нягола.
Он встал, ополоснулся и желчно объявил:
— Все потому же, мой дорогой, все потому же... Вот ты говоришь: глухие конфликты. Хорошо, вот тебе острый.
И Нягол пересказал свою беседу с Динё, племянником.
— Расскажу тебе еще один случай, тоже из массовой практики,— добавил он, поскольку Весо внимательно слушал.
На местном машиностроительном заводе несколько ребят — токари, фрезеровщики, слесари — регулярно обследуют и ремонтируют побитые машины. Под заводской крышей, государственными инструментами, материалами и энергией. Естественно, бригадир об этом знает, и не только он — машина не иголка, ее не упрячешь под лацкан. Что же дальше. Эти частные ремонты производятся чаще всего в рабочее время, то есть ребята эти, которые на норме и на зарплате, должны быть прикрыты не только словами; следуют отчеты о несделанной работе, начисляется зарплата, идет трудовой стаж, обеспечен отпуск, более того — и с премиальными у них полный порядок. Спрашивается, ради чего все это, ради прекрасных глаз? Разумеется, нет. В бригадирский карман опускается триста левов, товарищам по работе дается ужин с кебапчетами и ящиком пива, а уж они их потом защитят, и в конце концов и волки сыты, и овцы целы: ребята получают по тысчонке в месяц, и это, заметь, фактически их основной доход, да плюс двести левов зарплаты, да плюс премиальные — лучшего не попросишь! Где еще можно сыскать такую кормушку?
— Ну и? — устало спросил Весо.
— Теперь слушай. Во-первых, общественные средства производства используются для личного обогащения. Фальсифицируются данные, то есть рука запускается в государственный карман второй раз — произведенным объявляется то, что не сделано или же сделано другими. Одним словом, воровским способом перераспределяется и присваивается национальный доход. Самое худое, однако, в том, что для податливых это становится нормой, более того — частью нашей морали и жизни.
Весо потянулся за сигаретами, прикурил — он курил очень редко.
— Видишь ли, Нягол, при систематическом контроле такое невозможно. Значит, кто-то где-то оказался не на месте.
— Ты о последствиях говоришь, а я тебя спрашиваю о причинах. Ты, дорогой, склонен недооценивать этих людей — ребят, бригаду, мастера, контролера. Они исходят из практики. И я тебя спрашиваю — сколько их должно быть, этих контролеров, где они должны сидеть, чем мерить, как наблюдать, чтобы успеть в любую минуту прихватить рабочего или его начальника?
— Ты впадаешь в противоречия,— заметил Весо.
— Возможно, зато я тебя утешу: в противоречия часто впадает и сама жизнь. Помнишь, что ты мне говорил в прошлом году? О коллективном человеке, о его интересах и манере мышления, о наследственности даже?
— Было что-то такое,— пробормотал Весо.
— Весо,— понизил голос Нягол,— надо глядеть трезво и далеко. Человек — животное общественное, Аристотель неколебимо прав. Наш век с его техникой и скоростями формирует, по моему мнению, завершенно прагматического человека, человека пользы. Этот прагматизм идет еще от промышленных переворотов в Европе, он утверждается как мировой образец, и мы его избежать не можем, раз мы собрались побить капиталистов в хозяйственной области. И я думаю, что мы далеко не полно используем эту стихию, помноженную на сегодняшнюю технику, мы еще не нашли, не сумели связать какие-то тонкие, но чрезвычайно важные нити между отдельным человеком или коллективом и общественным целым. Нам пора наконец решиться на великий компромисс, научиться сочетать общественное с природным у человека, Весо.— Нягол помолчал.— Хотя сам я далек от восхищения прагматизмом, я знаю, какую угрозу он представляет для духа.
— Прагматичный человек, говоришь,— ответил Весо.— Верно, пожалуй, только напрасно ты жалуешься — этот самый прагматик прочитывает твои книжки от корки до корки.
— Что ж такого — средний писатель пишет средние книги, и средний читатель их усердно читает.— Нягол нахмурился.— Тут среднее, там среднее — точно паутиной нас затянуло...
— А ты увертываешься.
— От чего?
— От проблемы компромисса. Или не заметил ее.
— Ошибаешься, Нягол, очень даже заметил — между природным и общественным, так?
— Слушал все-таки.
— Чего ты от меня хочешь — чтобы я сказал, что это наша ахиллесова пята? Хорошо, признаюсь, а сверх того говорю: мы не смеем, пока что не смеем.
— Потому что подход сектантский.
— Не только потому. Мы не готовы.
— Весо, иногда я думаю о себе и о тебе. И спрашиваю — что будет говорить и что сможет говорить твоему будущему коллеге его будущий друг?
— Не понял тебя.
— Слушай, брат, наш так называемый обыкновенный человек должен иметь возможность говорить и действовать публично, как мы с тобой наедине, а то и свободней... Понял теперь?
— Спешишь,— после паузы произнес Весо.
И такое говорит человек, убеждавший меня, что история — это накопленное человеческое нетерпение! — вскипел про себя Нягол.
Мысль его соскользнула в сторону, повела к Маргарите. Где она сейчас может быть? Марга — певица, интерпретатор, в глубине души он никак не мог преодолеть нежной снисходительности к ее ремеслу, вытканному из дарования, воли и таланта, питаемого чужим творчеством. Зато Марга певица первоклассная, она до среднего не опускается, а он из него выкарабкаться не может. Одно утешение, что Марга возносится на крыльях целой дюжины гениев, он же своим грубым орудием в одиночку роет человеческую руду в надежде извлечь оттуда редкий образ или характер. Но что это за утешение, если выстроились на полке десятки гениев, столько книг успевшие написать за тысячи лет до тебя? Милая, ревнивая Марга, она его все еще переоценивает, старается понять, сохранить для себя — для своего запоздалого женского счастья...
— К черту! — отмахнулся Нягол.
— Кого это ты туда посылаешь? — полюбопытствовал Весо.
— Себя в первую очередь...— Нягол запрокинул голову и помолчал.— И все же, я тебе скажу, любая суетня лучше, чем мертвечина.
— Мы народ маленький, у нас одеяло короткое,— без всякой связи вдруг объявил Весо.
— Маленькие народы в отличие от маленьких семейств более счастливы, Весо. Счастье, как я заметил, бежит от силы, она его прогоняет.— Нягол подцепил кусок мяса и пододвинул свою рюмку к Весо.— Налей-ка по этому случаю...
Весо налил и погрузился в себя. Маленькие народы, маленькие семьи, счастье. Сам он стоял во главе маленького народа и еще более маленького семейства, гнездо их рано осиротело: жена умерла неожиданно. Когда ему сообщили о кровоизлиянии в мозг, он сперва не поверил: Кристина страдала почками и соблюдала диету, давление же у нее поднималось редко и на головные боли тоже не жаловалась. Но она была из тех женщин, которые копят пережитое внутри, многократно возвращаясь к нему, они его словно переживают заново. Он знал ее еще с нелегальных времен: Кристина была ремсисткой в подуенской организации и участвовала в опасных акциях. Тогда она не знала его настоящего имени, да и две их встречи были случайными. На него произвела впечатление черноглазая девушка с родинкой над верхней губой, она дежурила во дворе нелегальной квартиры и входила время от времени, чтобы сказать: Все чисто.
После Девятого они встретились на какой-то конференции, Весо там говорил о политическом положении. В перерыв он ее заметил в толпе, разговорились, Кристина явно смущалась, но глядела пристально, и Весо не обманулся: гораздо позднее она призналась, что начала влюбляться в него еще в пору дежурств у нелегальной квартиры. Свадьбу отпраздновали скромно, с друзьями и ее родственниками, из ремесленников, холодно и недоверчиво принявшими новую власть. Кристину это ужасно смущало, она даже всплакнула украдкой, а Весо приписал ее слезы сердечным переживаниям. С тех пор Кристина стала для него доверенным лицом, он нередко изливал ей свои печали. Она закончила курсы, поступила в библиотекарши, ее вскоре повысили. Потом у них родился первый ребенок. Они радовались, жили маленькой дружной семьей почти счастливо, пока не наступила пора внезапного недоверия, расследований и унижений. Тогда, сам того не желая, он еще раз убедился в силе ее характера. Кристина держалась с аристократическим достоинством, не задавала лишних вопросов, не испугалась, не усомнилась в нем. Оба они похудели и поседели, но Кристина умела поддержать дух такими вроде бы мелочами, как безукоризненная чистота и порядок в доме, даже в те дни и ночи, когда будущая судьба Весо была и вправду неведома. В одну из таких ночей она, поцеловав его в лоб, тихо сказала: «Что бы ни случилось с тобой, я буду с ребенком тут и дождусь тебя». Помнится, в тот миг он подумал, что счастье может прятаться даже в несчастье, среди терний большой беды...
Умерла Кристина. Когда дети выросли и отделились, они на годы остались вдвоем, он — вечно занятый или в командировках; она — наедине с книгами, к которым пристрастилась. Мысли их стали одинаковыми, привычки — тоже, у нее вроде бы не было тайн от него, зато у него целые горы — государственные, военные, дипломатические, а то и сердечные. Многие из них касались общей судьбы болгарской, о которой наверняка было у Кристины свое мнение.
Теперь, потеряв ее так внезапно, он ночами перебирал в памяти прожитое и сам на себя дивился: чем ему иногда докучала Кристина и с чего брались его мимолетные увлечения? Глядя теперешними глазами — ничем не докучала, разве что постоянством, на котором крепилась внутренне. Да, Кристина была из той породы болгарок, что крепко держались на своем собственном корне: ясность в отношениях, маленькие, чистые радости, твердые понятия и привычки — вот откуда шло ее самообладание, глубоко скрытое от чужого взора.
Были ли у этого теневые стороны? Были, разумеется, временами он их ощущал очень сильно, и именно в такие редкие дни его тянуло на грех. Хуже всего было то, что в последнее время от одиночества возникало в нем чувство причастности к Кристининой смерти, с которой он никак не мог свыкнуться...
Мысль его сделала неожиданный поворот. То среднее, на которое намекал Нягол, связано ли оно с маленькими народами и семьями? С Кристиной? Как женщина и как супруга Кристина словно бы стремилась к среднему, к его уюту и застрахованности. Стремление наследственное, проистекающее из ремесленного духа ее рода — она не одобряла, даже боялась роскоши, которой избегал и он, бывший бедняк. Но о делах государственных она рассуждала совсем иначе, полагала, что именно способный и усердный ущемляется так называемой общей справедливостью, более того, была убеждена, что в этом корень несправедливости, аморальности и недальновидности. Теперь внимание, Весо: если средние пласты, насчитывающие миллионы, сами по себе предполагают усреднение, нет ли опасности его распространения на все и на всех, превращения в подход, в способ мышления? Среднее может стать моралью, если уже не стало,— с видимыми спра-ведливостями и невидимыми бедами. И, наверное, прав Нягол (и не он один), утверждая, что даже для сферы материальной усреднение гибельно как стимул, как перспектива, не говоря уж об областях духа. Прав-то прав, но кто же будет точным и беспристрастным судией, той Фемидой с всевидящим взором, призванной заменить нынешние неуклюжие средние тарифы, нормы, ставки, проценты, за которыми стоят государство, министры, директора, плановики и бухгалтеры, вся эта армия блюстителей статус-кво, с грехом пополам выдерживающая ливни, но избегающая любого незапланированного дождика, любой дополнительной поливки? Ясности нет, практической ясности, застонал про себя Весо, и мысль о невозвратимости Кристины безми-лостно обожгла его. Потерял ее, навсегда — недолюбленную, недооцененную, недослушанную. И как раз, когда на пороге зрелость, осень жизни, когда сгущается само время и такому человеку, как он, нужны делаются верные друзья, бескорыстные советники, устоявшие перед соблазнами жизни души...
— Знаешь, о чем я думаю? — он очнулся от слов Нягола.— О трагической доле политиков в наши дни. Причем не в бедных или отсталых странах, и не в маленьких, а в больших и передовых. Как спят эти люди и что видят во сне...— Весо промолчал, все еще думая о своем.— Уж не сектантски ли воспринимаем мы такую мировую вещь как бытие единственной нашей земли, такой одинокой среди мертвого космоса? — Весо опять промолчал.— Что-то есть в этом безумное, Весо, какие-то силы мистические, которые нас доко-леблют до погибельных рубежей. Я отказываюсь их понять.
Весо продолжительно на него поглядел и с недрогнувшим лицом поднял рюмку.
Подзаправленный вином и одуревший от ополовиненной пачки сигарет, Нягол отклонил предложение Весо ночевать у него и двинул домой. Время было позднее, город видел свои сны, летние, под стать теплой ночи. В голове шумело от разговора с Весо. Странный человек — вроде бы многое сумел понять, а... От страха, наверное, государственный человек обзаводится этаким государственным страхом. А может быть, это мудрость. Он резко повернул назад и направился к дому Мар-ги. Если она в городе, он явится к ней сюрпризом, и они помирятся. С первого же автомата он позвонил, но Марга и на этот раз не ответила. Нягол постоял у аппарата, накрытого прозрачной плексигласовой паранджой. Значит, Маргарита уехала — после их телефонного разговора.
Квартира ее безмолвствовала в темноте. Нягол повертелся в кухне, заглянул в холодильник. Почти пустой — кусок завернутого в станиоль рокфора, бутылка кислого молока, начатый пакет масла да баночка с горчицей. Холодильник одинокого человека, он его хорошо знал.
Посидел в холле напротив книг. Скромное собрание, о музыке в основном, остальное — художество. Увидел свои книги, он дарил их по разным счастливым поводам, с простыми посвящениями, которые вдруг зазвучали суетно. Неужели в слове столько коварства, что оно может подвести тебя даже в послании к близкому человеку? Что же говорить о посланиях к далеким! Ужасное ремесло.
Ему захотелось пить. Разыскал начатую бутылку виски, накренил ее. Невинно посматривали на него Маргины опусы, разбросанные в беспорядке. Мы обитаем в совершенно различных землях, подумал он. Мне едва ли соорудить хоть грядку в ее владениях, а она и разу копнуть не сможет в моих бурьянах. Эта мысль его поразила. Действительно, разве знала Марга, над чем он каждый день бился? Почти не знала. Она читала его книги старательно, выискивая в них интригу, извивы чувств — главным образом это. Все прочее ей докучало втайне. Но спрашивается: был ли в этих книгах он сам, настоящий, или его не было? И из чего, собственно, состоял настоящий Нягол Няголов, что за смесь он представлял — благородную, алхимическую, или нашенское простецкое хлебово со скукоженными бобами, непроваренной овощью и рано сорванным перчиком?
Телефон тихо звякнул. Наверное, спаренный. Жалко, что в отцовском доме нет телефона — он бы побеседовал с Элицей. Взяв бутылку, он придвинулся к аппарату. Теодор в эту пору спит уже своим праведным, выверенным по формулам сном. Что они вытворяют такое, эти люди, что не могут удержать при себе собственного ребенка? Еще весной, во время первого Эли-цыного побега, он догадался, что там происходит что-то, не связанное прямо с ее припадками. Но этот козленок молчит. Даже теперь молчит, когда столько времени прошло после ее внезапного решенья остаться.
Он набрал телефон брата. Оттуда долго не отвечали, наконец отозвался Теодор. Обалдеет сейчас, подумал Нягол и пояснил, откуда звонит, завтра он возвращается к Элице, она жива и здорова. Теодор никак не мог оправиться от изумления, верил и не верил. Послышался шепот, видимо, притащилась Милка. Теодор робко спросил брата, почему он не позвонил раньше. Как ему объяснить, этому химическому созданию? — злился Нягол. Ответил, что был занят весь день, потом навестил друзей, хлебнули лишнего, только что вернулся. Снова помолчали. Теодор спросил, где он оставил Элицу. Нягол его успокоил: Стоянка, дескать, переночует у них, и вообще тревожиться нечего — настроение у нее хорошее, сон спокойный, нормально питается, читает, ходят на прогулки, позавчера гостили у Иванки и Малё, а на следующую неделю собираются засесть в деревне, поразмяться на винограднике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
на какое-то время оставить писанье.
Нягол вздрогнул.
— Тебе нужно отдохнуть, пооглядеться, послушать и уж потом браться за перо. Извини за наставление...
— Так, так...— Нягол забарабанил пальцами.— Валяй дальше!
— Я сказал. Чувствуется, что ты начинаешь повторяться.
Допили рюмки, и Нягол сказал:
— Поговорим серьезно. Что ты имеешь в виду?
— Как тебе сказать.— Весо замялся.— В твоих романах повторяется все тот же круг людей, конфликтов, звучащих все глуше. Понимаешь, нет остроты нынешнего этапа.
Ужасный стиль, раздражился Нягол, однако глохнущие конфликты его задели: Весо нащупывал истину.
— Ты меня удивляешь,— ответил он.— Насчет этой самой глухоты, черт бы ее побрал, верно...
— А раз верно, почему же ты так продолжаешь писать? — менторски вопросил Весо, разозлив Нягола.
Он встал, ополоснулся и желчно объявил:
— Все потому же, мой дорогой, все потому же... Вот ты говоришь: глухие конфликты. Хорошо, вот тебе острый.
И Нягол пересказал свою беседу с Динё, племянником.
— Расскажу тебе еще один случай, тоже из массовой практики,— добавил он, поскольку Весо внимательно слушал.
На местном машиностроительном заводе несколько ребят — токари, фрезеровщики, слесари — регулярно обследуют и ремонтируют побитые машины. Под заводской крышей, государственными инструментами, материалами и энергией. Естественно, бригадир об этом знает, и не только он — машина не иголка, ее не упрячешь под лацкан. Что же дальше. Эти частные ремонты производятся чаще всего в рабочее время, то есть ребята эти, которые на норме и на зарплате, должны быть прикрыты не только словами; следуют отчеты о несделанной работе, начисляется зарплата, идет трудовой стаж, обеспечен отпуск, более того — и с премиальными у них полный порядок. Спрашивается, ради чего все это, ради прекрасных глаз? Разумеется, нет. В бригадирский карман опускается триста левов, товарищам по работе дается ужин с кебапчетами и ящиком пива, а уж они их потом защитят, и в конце концов и волки сыты, и овцы целы: ребята получают по тысчонке в месяц, и это, заметь, фактически их основной доход, да плюс двести левов зарплаты, да плюс премиальные — лучшего не попросишь! Где еще можно сыскать такую кормушку?
— Ну и? — устало спросил Весо.
— Теперь слушай. Во-первых, общественные средства производства используются для личного обогащения. Фальсифицируются данные, то есть рука запускается в государственный карман второй раз — произведенным объявляется то, что не сделано или же сделано другими. Одним словом, воровским способом перераспределяется и присваивается национальный доход. Самое худое, однако, в том, что для податливых это становится нормой, более того — частью нашей морали и жизни.
Весо потянулся за сигаретами, прикурил — он курил очень редко.
— Видишь ли, Нягол, при систематическом контроле такое невозможно. Значит, кто-то где-то оказался не на месте.
— Ты о последствиях говоришь, а я тебя спрашиваю о причинах. Ты, дорогой, склонен недооценивать этих людей — ребят, бригаду, мастера, контролера. Они исходят из практики. И я тебя спрашиваю — сколько их должно быть, этих контролеров, где они должны сидеть, чем мерить, как наблюдать, чтобы успеть в любую минуту прихватить рабочего или его начальника?
— Ты впадаешь в противоречия,— заметил Весо.
— Возможно, зато я тебя утешу: в противоречия часто впадает и сама жизнь. Помнишь, что ты мне говорил в прошлом году? О коллективном человеке, о его интересах и манере мышления, о наследственности даже?
— Было что-то такое,— пробормотал Весо.
— Весо,— понизил голос Нягол,— надо глядеть трезво и далеко. Человек — животное общественное, Аристотель неколебимо прав. Наш век с его техникой и скоростями формирует, по моему мнению, завершенно прагматического человека, человека пользы. Этот прагматизм идет еще от промышленных переворотов в Европе, он утверждается как мировой образец, и мы его избежать не можем, раз мы собрались побить капиталистов в хозяйственной области. И я думаю, что мы далеко не полно используем эту стихию, помноженную на сегодняшнюю технику, мы еще не нашли, не сумели связать какие-то тонкие, но чрезвычайно важные нити между отдельным человеком или коллективом и общественным целым. Нам пора наконец решиться на великий компромисс, научиться сочетать общественное с природным у человека, Весо.— Нягол помолчал.— Хотя сам я далек от восхищения прагматизмом, я знаю, какую угрозу он представляет для духа.
— Прагматичный человек, говоришь,— ответил Весо.— Верно, пожалуй, только напрасно ты жалуешься — этот самый прагматик прочитывает твои книжки от корки до корки.
— Что ж такого — средний писатель пишет средние книги, и средний читатель их усердно читает.— Нягол нахмурился.— Тут среднее, там среднее — точно паутиной нас затянуло...
— А ты увертываешься.
— От чего?
— От проблемы компромисса. Или не заметил ее.
— Ошибаешься, Нягол, очень даже заметил — между природным и общественным, так?
— Слушал все-таки.
— Чего ты от меня хочешь — чтобы я сказал, что это наша ахиллесова пята? Хорошо, признаюсь, а сверх того говорю: мы не смеем, пока что не смеем.
— Потому что подход сектантский.
— Не только потому. Мы не готовы.
— Весо, иногда я думаю о себе и о тебе. И спрашиваю — что будет говорить и что сможет говорить твоему будущему коллеге его будущий друг?
— Не понял тебя.
— Слушай, брат, наш так называемый обыкновенный человек должен иметь возможность говорить и действовать публично, как мы с тобой наедине, а то и свободней... Понял теперь?
— Спешишь,— после паузы произнес Весо.
И такое говорит человек, убеждавший меня, что история — это накопленное человеческое нетерпение! — вскипел про себя Нягол.
Мысль его соскользнула в сторону, повела к Маргарите. Где она сейчас может быть? Марга — певица, интерпретатор, в глубине души он никак не мог преодолеть нежной снисходительности к ее ремеслу, вытканному из дарования, воли и таланта, питаемого чужим творчеством. Зато Марга певица первоклассная, она до среднего не опускается, а он из него выкарабкаться не может. Одно утешение, что Марга возносится на крыльях целой дюжины гениев, он же своим грубым орудием в одиночку роет человеческую руду в надежде извлечь оттуда редкий образ или характер. Но что это за утешение, если выстроились на полке десятки гениев, столько книг успевшие написать за тысячи лет до тебя? Милая, ревнивая Марга, она его все еще переоценивает, старается понять, сохранить для себя — для своего запоздалого женского счастья...
— К черту! — отмахнулся Нягол.
— Кого это ты туда посылаешь? — полюбопытствовал Весо.
— Себя в первую очередь...— Нягол запрокинул голову и помолчал.— И все же, я тебе скажу, любая суетня лучше, чем мертвечина.
— Мы народ маленький, у нас одеяло короткое,— без всякой связи вдруг объявил Весо.
— Маленькие народы в отличие от маленьких семейств более счастливы, Весо. Счастье, как я заметил, бежит от силы, она его прогоняет.— Нягол подцепил кусок мяса и пододвинул свою рюмку к Весо.— Налей-ка по этому случаю...
Весо налил и погрузился в себя. Маленькие народы, маленькие семьи, счастье. Сам он стоял во главе маленького народа и еще более маленького семейства, гнездо их рано осиротело: жена умерла неожиданно. Когда ему сообщили о кровоизлиянии в мозг, он сперва не поверил: Кристина страдала почками и соблюдала диету, давление же у нее поднималось редко и на головные боли тоже не жаловалась. Но она была из тех женщин, которые копят пережитое внутри, многократно возвращаясь к нему, они его словно переживают заново. Он знал ее еще с нелегальных времен: Кристина была ремсисткой в подуенской организации и участвовала в опасных акциях. Тогда она не знала его настоящего имени, да и две их встречи были случайными. На него произвела впечатление черноглазая девушка с родинкой над верхней губой, она дежурила во дворе нелегальной квартиры и входила время от времени, чтобы сказать: Все чисто.
После Девятого они встретились на какой-то конференции, Весо там говорил о политическом положении. В перерыв он ее заметил в толпе, разговорились, Кристина явно смущалась, но глядела пристально, и Весо не обманулся: гораздо позднее она призналась, что начала влюбляться в него еще в пору дежурств у нелегальной квартиры. Свадьбу отпраздновали скромно, с друзьями и ее родственниками, из ремесленников, холодно и недоверчиво принявшими новую власть. Кристину это ужасно смущало, она даже всплакнула украдкой, а Весо приписал ее слезы сердечным переживаниям. С тех пор Кристина стала для него доверенным лицом, он нередко изливал ей свои печали. Она закончила курсы, поступила в библиотекарши, ее вскоре повысили. Потом у них родился первый ребенок. Они радовались, жили маленькой дружной семьей почти счастливо, пока не наступила пора внезапного недоверия, расследований и унижений. Тогда, сам того не желая, он еще раз убедился в силе ее характера. Кристина держалась с аристократическим достоинством, не задавала лишних вопросов, не испугалась, не усомнилась в нем. Оба они похудели и поседели, но Кристина умела поддержать дух такими вроде бы мелочами, как безукоризненная чистота и порядок в доме, даже в те дни и ночи, когда будущая судьба Весо была и вправду неведома. В одну из таких ночей она, поцеловав его в лоб, тихо сказала: «Что бы ни случилось с тобой, я буду с ребенком тут и дождусь тебя». Помнится, в тот миг он подумал, что счастье может прятаться даже в несчастье, среди терний большой беды...
Умерла Кристина. Когда дети выросли и отделились, они на годы остались вдвоем, он — вечно занятый или в командировках; она — наедине с книгами, к которым пристрастилась. Мысли их стали одинаковыми, привычки — тоже, у нее вроде бы не было тайн от него, зато у него целые горы — государственные, военные, дипломатические, а то и сердечные. Многие из них касались общей судьбы болгарской, о которой наверняка было у Кристины свое мнение.
Теперь, потеряв ее так внезапно, он ночами перебирал в памяти прожитое и сам на себя дивился: чем ему иногда докучала Кристина и с чего брались его мимолетные увлечения? Глядя теперешними глазами — ничем не докучала, разве что постоянством, на котором крепилась внутренне. Да, Кристина была из той породы болгарок, что крепко держались на своем собственном корне: ясность в отношениях, маленькие, чистые радости, твердые понятия и привычки — вот откуда шло ее самообладание, глубоко скрытое от чужого взора.
Были ли у этого теневые стороны? Были, разумеется, временами он их ощущал очень сильно, и именно в такие редкие дни его тянуло на грех. Хуже всего было то, что в последнее время от одиночества возникало в нем чувство причастности к Кристининой смерти, с которой он никак не мог свыкнуться...
Мысль его сделала неожиданный поворот. То среднее, на которое намекал Нягол, связано ли оно с маленькими народами и семьями? С Кристиной? Как женщина и как супруга Кристина словно бы стремилась к среднему, к его уюту и застрахованности. Стремление наследственное, проистекающее из ремесленного духа ее рода — она не одобряла, даже боялась роскоши, которой избегал и он, бывший бедняк. Но о делах государственных она рассуждала совсем иначе, полагала, что именно способный и усердный ущемляется так называемой общей справедливостью, более того, была убеждена, что в этом корень несправедливости, аморальности и недальновидности. Теперь внимание, Весо: если средние пласты, насчитывающие миллионы, сами по себе предполагают усреднение, нет ли опасности его распространения на все и на всех, превращения в подход, в способ мышления? Среднее может стать моралью, если уже не стало,— с видимыми спра-ведливостями и невидимыми бедами. И, наверное, прав Нягол (и не он один), утверждая, что даже для сферы материальной усреднение гибельно как стимул, как перспектива, не говоря уж об областях духа. Прав-то прав, но кто же будет точным и беспристрастным судией, той Фемидой с всевидящим взором, призванной заменить нынешние неуклюжие средние тарифы, нормы, ставки, проценты, за которыми стоят государство, министры, директора, плановики и бухгалтеры, вся эта армия блюстителей статус-кво, с грехом пополам выдерживающая ливни, но избегающая любого незапланированного дождика, любой дополнительной поливки? Ясности нет, практической ясности, застонал про себя Весо, и мысль о невозвратимости Кристины безми-лостно обожгла его. Потерял ее, навсегда — недолюбленную, недооцененную, недослушанную. И как раз, когда на пороге зрелость, осень жизни, когда сгущается само время и такому человеку, как он, нужны делаются верные друзья, бескорыстные советники, устоявшие перед соблазнами жизни души...
— Знаешь, о чем я думаю? — он очнулся от слов Нягола.— О трагической доле политиков в наши дни. Причем не в бедных или отсталых странах, и не в маленьких, а в больших и передовых. Как спят эти люди и что видят во сне...— Весо промолчал, все еще думая о своем.— Уж не сектантски ли воспринимаем мы такую мировую вещь как бытие единственной нашей земли, такой одинокой среди мертвого космоса? — Весо опять промолчал.— Что-то есть в этом безумное, Весо, какие-то силы мистические, которые нас доко-леблют до погибельных рубежей. Я отказываюсь их понять.
Весо продолжительно на него поглядел и с недрогнувшим лицом поднял рюмку.
Подзаправленный вином и одуревший от ополовиненной пачки сигарет, Нягол отклонил предложение Весо ночевать у него и двинул домой. Время было позднее, город видел свои сны, летние, под стать теплой ночи. В голове шумело от разговора с Весо. Странный человек — вроде бы многое сумел понять, а... От страха, наверное, государственный человек обзаводится этаким государственным страхом. А может быть, это мудрость. Он резко повернул назад и направился к дому Мар-ги. Если она в городе, он явится к ней сюрпризом, и они помирятся. С первого же автомата он позвонил, но Марга и на этот раз не ответила. Нягол постоял у аппарата, накрытого прозрачной плексигласовой паранджой. Значит, Маргарита уехала — после их телефонного разговора.
Квартира ее безмолвствовала в темноте. Нягол повертелся в кухне, заглянул в холодильник. Почти пустой — кусок завернутого в станиоль рокфора, бутылка кислого молока, начатый пакет масла да баночка с горчицей. Холодильник одинокого человека, он его хорошо знал.
Посидел в холле напротив книг. Скромное собрание, о музыке в основном, остальное — художество. Увидел свои книги, он дарил их по разным счастливым поводам, с простыми посвящениями, которые вдруг зазвучали суетно. Неужели в слове столько коварства, что оно может подвести тебя даже в послании к близкому человеку? Что же говорить о посланиях к далеким! Ужасное ремесло.
Ему захотелось пить. Разыскал начатую бутылку виски, накренил ее. Невинно посматривали на него Маргины опусы, разбросанные в беспорядке. Мы обитаем в совершенно различных землях, подумал он. Мне едва ли соорудить хоть грядку в ее владениях, а она и разу копнуть не сможет в моих бурьянах. Эта мысль его поразила. Действительно, разве знала Марга, над чем он каждый день бился? Почти не знала. Она читала его книги старательно, выискивая в них интригу, извивы чувств — главным образом это. Все прочее ей докучало втайне. Но спрашивается: был ли в этих книгах он сам, настоящий, или его не было? И из чего, собственно, состоял настоящий Нягол Няголов, что за смесь он представлял — благородную, алхимическую, или нашенское простецкое хлебово со скукоженными бобами, непроваренной овощью и рано сорванным перчиком?
Телефон тихо звякнул. Наверное, спаренный. Жалко, что в отцовском доме нет телефона — он бы побеседовал с Элицей. Взяв бутылку, он придвинулся к аппарату. Теодор в эту пору спит уже своим праведным, выверенным по формулам сном. Что они вытворяют такое, эти люди, что не могут удержать при себе собственного ребенка? Еще весной, во время первого Эли-цыного побега, он догадался, что там происходит что-то, не связанное прямо с ее припадками. Но этот козленок молчит. Даже теперь молчит, когда столько времени прошло после ее внезапного решенья остаться.
Он набрал телефон брата. Оттуда долго не отвечали, наконец отозвался Теодор. Обалдеет сейчас, подумал Нягол и пояснил, откуда звонит, завтра он возвращается к Элице, она жива и здорова. Теодор никак не мог оправиться от изумления, верил и не верил. Послышался шепот, видимо, притащилась Милка. Теодор робко спросил брата, почему он не позвонил раньше. Как ему объяснить, этому химическому созданию? — злился Нягол. Ответил, что был занят весь день, потом навестил друзей, хлебнули лишнего, только что вернулся. Снова помолчали. Теодор спросил, где он оставил Элицу. Нягол его успокоил: Стоянка, дескать, переночует у них, и вообще тревожиться нечего — настроение у нее хорошее, сон спокойный, нормально питается, читает, ходят на прогулки, позавчера гостили у Иванки и Малё, а на следующую неделю собираются засесть в деревне, поразмяться на винограднике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44