А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Поощряемые освещением и музыкой из испорченного магнитофона, некоторые устроились довольно свободно.
— О-о-о! — захрипел кто-то.— Кого зрят старческие мои очи! Пожалуйте, бай Нягол!
Это был местный театральный художник Морж, мужичок с ноготок с кудельными усами, известный городской алкоголик. Зашумели, раздались женские голоса: входите, товарищ Няголов, идите сюда, а в это время Морж, расплескивая свою рюмку, уже ковылял к нему. Поцелуй был неизбежен, и Нягол стоически его перенес. Пока освобождали место — сюда давайте, нет, лучше к нам, у нас свежее...— Нягол распознал артистов и артисток местного театра, были и незнакомые молодые женщины, и не слишком молодые мужчины, по одежде судя, тоже из артистической богемы. Они оказались киношниками — телевизионная группа приехала снимать фильм.
Его устроили между двух артисток, ярко накрашенных, обе уже были в сильном подпитии. Наполнили его рюмку, выпили за его здоровье, расплескивая вино. Отяжелевший от братова угощения, Нягол быстренько протрезвел — жалел уже, что легкомысленно завернул сюда.
Пошли вопросы — с каких пор в городе, почему не показывается, новый роман небось, знаем, знаем, тихонько сюжеты ловите! Нягол отвечал, что ничего общего с ловлей не имеет, но тут подал голос актер Па-зачев, играющий частенько полицаев в антифашистских пьесах, и заявил, что литература — тоже охота, и даже охота на львов, и что бай Няго — ловец настоящий... Ну-ну, защищался Няго, однако Пазачев распалялся все больше: никаких ну, у нас только один писатель...
Нягол помрачнел, тяжело произнес:
— Если не прекратите глупости, придется мне вас покинуть!
Засуетились, Морж попытался встать, но не удержался на полусогнутых, покачнулся и с полной рюмкой рухнул на какую-то даму. Она запищала, Морж завозился на ее коленях, словно шаловливый ребенок. Его вывели, дама пошла оправиться, настала неловкая пауза. Тут вступились киношники, тот самый мужчина в кожаной куртке, что при входе рассказывал фильм своему коллеге. Он растолковал Няголу свою миссию — снимают фильм о местных обычаях и одежде, игровой вариант, милое дело. Объезжают села, ну и села же в этом краю: каждый вечер свежие отбивные и полынная настойка гарантирована, ведь правда, Чоки? И «димят» тоже, классное вино, шеф, м-м-м, слеза, отозвался Чоки — видимо, интендант группы.
Приглашаю вас к нам на съемочную площадку, проговорил мужчина в куртке, и труппа в такт зарукоплескала: к нам! К нам! Кто-то включил магнитофон, он зарычал, извергая синкопы модного танца, дамы принялись приглашать Нягола. Он кланялся и отказывался, но в конце концов был побежден. К нему прилепилась тонкотелая молодая женщина с пухлыми губами и иссиня-черными волосами, попахивающая потом. Танцы он давно упразднил, изредка доставлял удовольствие Маргарите дома — танцевальные па уводили их обычно в постель.
— Вам приятно? — поинтересовалась потная красавица с черными волосами, поблескивая глазами, старающимися уловить его взгляд.
Нягол кивнул.
— Я столько про вас слышала, читаю все, что вы написали, некоторые вещи даже не один раз...
— Даже так?
— Не дано, не люблю комплиментов... Я играю драматические роли, амплуа такое, понимаете ли, а в жизни очень люблю пошутить, попеть, понимаете? Жизнь так хороша, а я молодая,— она беззастенчиво прижалась к нему,— чего же гще хотеть?
Танцевали что-то вроде блюза, Нягол был настороже и не расслаблялся. Зато партнерша его чувствовала себя как рыба в воде и все щебетала, щебетала... Два раза поступала в театральный, но дело известное, кто туда проходит. И вот уже третий сезон играет как удостоенная... Как кто? — не понял Нягол. Удостоенная, повторила она, чуть обидевшись, собирается комиссия, голосуют тебе доверие, в нашем театре половина удостоенных, в конце концов, какая разница?
— Зачем же вы тогда поступаете? — срезал ее Нягол, вынужденный так близко вдыхать удушающий за
пах пота.
Как — зачем? Для соблюдения формальности. Уж не думает ли он, что эти, из театрального, что-то особенное? Вместе с ними играют, сплошные фасоны!
— Завтра, дай бог, закончите и вы, тогда и вас будут оговаривать.
— Нету такой опасности,— изумительно фальшиво рассмеялась она, на сей раз действительно смутив Нягола: откуда столько манерности в таком молодом возрасте?
— Вы слишком категоричны,— заметил он.
— Как же не быть категоричной, если у меня толкача не имеется?
— И вы его ищете? — догадался Нягол.
— Чего скрывать...— Глядя прямо в глаза, она прижалась к нему так сильно, что он явственно ощутил натиск ее груди, и добавила влекуще: — Но только не через постель!
Сделали еще несколько шажков. Нягол спросил, чем занимаются ее родители. В кооперативном хозяйстве работают, отец бригадиром, она снимает в городе отдельную комнату.
— Приходите в гости, буду очень рада!
— Когда? — испытывал ее Нягол.
— Когда хотите, можно хоть сегодня вечером. Поговорим о литературе, вы мне надпишете свои книги — неужто вправду придете?
— — Благодарю, но старому человеку вроде меня не до гостей. На сон потянет.
И оба понимающе улыбнулись.
Потом с Няголом танцевали еще две дамы, одна из них совсем девочка, с проницательными глазами мима. Худенькая, угловатая, она танцевала небрежно, но свободно, все у нее было в движении, за исключением странно неподвижного лица, еще более странно оживляемого большими, резко двигающимися глазами. У Нягола было чувство, будто танцует он с маской. Они часто встречались взглядом, близко, безмолвные, изучающие друг друга.
— Вы тоже играете драматические роли? — неуместно пошутил Нягол, но ответ получил неожиданный:
— Играю, что дадут. Вас, кажется, соблазняли? Зоркий глазок, оценил Нягол и сказал:
— Много ли надо мужчине вроде меня, чтобы соблазниться.
Она ловко сменила направление, лавируя среди других пар.
— Вы нас изучаете, словно подопытных мышек,— заметила она,— разве это честно?
— Такое уж у меня ремесло. А честно ли это — я, признаться, и не задумывался.
— Извините, но, судя по вашему признанию, вы себя ставите над нами, а потом нас же и судите. По какому праву?
Нягол прихватил ее за кисть и повел к одному из диванчиков, стоящих вдоль стен. За ними следили, особенно черноволосая. Заметив это, Нягол сделал вид, что притомился. Уселись, закурили.
— Вы мне подкидываете загадки,— дружелюбно произнес Нягол.— По какому праву сужу? Хорошо, отвечу: с точки зрения морали каждый писатель — судья, но в душе своей он прощает даже преступника... Я вас, кажется, не убедил?
— Не совсем.— Она помолчала.— Знаете, что мне не нравится в ваших книгах? Ваши скрытые приговоры. Человек должен быть судим только в крайнем случае, без вины жизнь станет фальшивой.
Теперь помолчал Нягол.
— Может, вы отчасти и правы, но ведь вина всегда таит посягательство на другого?
— Не всегда. Человек может провиниться по заблуждению, по слабости, по вере.
— Видите ли, я сказал, что в писательском суде есть прощение, но в прощении его уже нет суда — в отличие, скажем, от религии.
— Почему вы так думаете?
— Потому что одно дело, когда прощает простой смертный, и совсем другое — когда прощает само божество.
— Гм!
— Если я могу вам что-то простить,— продолжал Нягол,— значит, предполагаю, что и вы меня тоже простите, а у бога прощение царское, в нем зависимость слабого перед всемогущим. Вот почему я говорю, что в прощении божьем есть приговор, а в суде божьем нет прощения, так я думаю.
— Интересно думаете. Но я заметила, что в книгах своих вы легче прощаете чувства, чем мысль, то есть судья вы не столько нравственный, сколько духовный, судите мысль, понимаете?
Нягол снова помолчал. До такого тонкого наблюдения не добирался ни один из его критиков.
— А кем именно вы работаете?
— Стажируюсь в театре, играю третьестепенные роли.
— Вы здешняя?
— Плевенская, а что?
— Обычное любопытство. А родители ваши чем занимаются?
— Ну вот вы и начали меня изучать. Ладно, скажу, мама — учительница, отец работает библиотекарем в окружной библиотеке. Довольны?
— Я доволен вашей критикой,— просто сказал Нягол.
— Неужели? — не поверила она. Нягол кивнул.
— А вы не думаете, что в моей критике почти нет
прощения? — осторожно спросила она.
— Если так, что же мне остается, кроме последствий?
— И вы действительно готовы их принять?
— Думаю, да.
— Значит, вы когда-нибудь попытаетесь написать книгу, совсем непохожую на предыдущие?
Эта девочка лезла ему прямо в душу.
— Я скажу. Жизнь пройдена, времени осталось мало. Не отказываясь от своих книг, они все ж мои духовные дети,— Нягол сухо сглотнул,— и не переоценивая их, я думаю попытаться.
— Чудесно! — воскликнула она.— Вам непременно надо пытаться, много пробовать! Поверить себе.
— В нашем ремесле,— вздохнул Нягол,— и веришь себе, и не веришь.
— А вас ревнуют, настрадаешься с вами,— неожиданно произнесла девушка и встала.
— ...И что же, спрашиваю я, получчается на практике? На практике получчается, что господин Рембрандт ван Рейн распивает вино с Саскией и рисует личностей, а моя милость лакает швепс и гоношит групповые портреты т-тружеников... Вот что получчается на практике!
Ораторствовал Морж, с бокалом швепса в нетвердой руке, и комичный, и жалкий. Вокруг него шумела компания, чья-то рука стащила его, а в противоположном углу уже поднимался новый оратор:
— Поспешливый, как огонь, и изменчивый, как во
да, дамы и господа, вот он каков, мой бывший приятель,
а ныне художественный руководитель. Прошу вас, по
любуйтесь!
Рукой актер указывал на стоящего рядом и ухмыляющегося постановщика шекспировского «Отелло». После рукоплесканий он поклонился и с той же серьезностью продолжал:
— По внушению его восемь раз на сцене и тридцать четыре на репетиции душил я мою Дездемону... Извини, Васка, сестра,— обратился он к женщине напротив,— но до чего же вы, болгарки, жилистые... у меня обе руки отнялись, вот! — Страдальчески вытянув их, он понизил голос: — Душа моя Дездемона, долгих нам лет, здоровья и публики — и мы опять с тобой будем душиться, и тебе опять будет хоть бы что, а мне — кто мне вернет их?
Последовал дружный смех. Магнитофон, потрещав, пришел в себя, и зал огласился чем-то неописуемо благородным — четырехголосый грузинский хор в сопровождении гитары пел, вероятно, народную песню. Онемевший от первых же звуков, Нягол впивал в себя созвучия сопрано, грудного материнского альта, тенора и баса, их элегичные переливы сходились в простую запоминающуюся мелодию. Из нее, словно теплый источник, выбивался время от времени альт. Давно не испытывал Нягол такого глубокого волнения. Воображение уже понесло его к далеким полянам, к каменистым вершинам, где стройные женщины в черном провожают на бой своих сыновей-красавцев и мрачноватых мужей,— провожают с твердостью и достоинством, завещанными дедами и прадедами.
Песня кончилась, Няголу захотелось прослушать ее еще раз, но безразличие шумного зала мешало ему. Одиночество, смешавшись с болью по чему-то неизжитому и безвозвратно потерянному, переполняло душу, он не выдержал, подал свою визитную карточку девушке с глазами мима, раскланялся и пошел, провожаемый до дверей местной публикой, в которую затесалась и черноволосая. Плевенчанка осталась на своем месте, даже не посмотрела на двери, что произвело на него впечатление.
На первом же перекрестке он услышал за собой шаги. Женщина с черными волосами. Она, видимо, не ожидала, что будет обнаружена так быстро, и, когда Нягол обернулся, пристыла к месту. Помолчали, принимая решение. Первой отозвалась она:
— Извините, мне очень хотелось вас проводить... Нягол обезоруженно кивнул. Тронулись по тихой, заснувшей улочке, обсаженной голыми липами. Нягол прочитал на табличке надпись «Любородная» и вздрогнул — та самая улочка, которой он пришел в клуб. Шли медленно, он в расстегнутой куртке, она запахнувшись в темное манто. Поддался, старичок, угрызался Нягол, завтра будешь мучиться и ненавидеть себя. Уж лучше бы проводил сам и кого-нибудь более достойного...
Он рассеянно слушал неуместные извинения спутницы по поводу простецкого вечера, как она выразилась, но что ж поделаешь — мужчины, как выпьют, дают волю и языку, и рукам. Да и не только мужчины.
Нягол понял намек, хотя и не сомневался, что достаточно ему протянуть к ней руку — и благонравия как не бывало.
— Вам понравилась грузинская песня?
Как он и ожидал, она не могла ее вспомнить, пробормотала что-то насчет шума в клубе. Здешние коллеги не умеют ценить музыку, она вот недавно была на «Цыганском бароне», хороший состав, зал полный, а из коллег никого, наливаются спиртом или торчат по репетициям. А вы любите оперетту? Нягол ответил, что посещает оперу, да и то скорее по обязанности. Оказалось, она тоже посещает, особенно когда попадает в столицу. У нас опера на уровне, не то что итальянская, но и опереттой тоже пренебрегать не следует, столько там красивых арий, дуэтов, стоит раз пойти — и не оторвешься. Нягол пообещал пойти. Тут в городе состав ничего особенного, еще учатся, а набито битком — куда с ним театру меряться, дают по сто представлений в сезон, а мы на десятом спотыкаемся, даже Шекспир не идет. Нягол поинтересовался, чем это объясняется. Наши пьесы, сказала она, слишком будничны — партийный секретарь да директор,— и классическое старье тоже скучно, а люди устали, хотят чего-нибудь легкого, для души: красивых мелодий, любовных невзгод, шуток и смеха. Вот оперетта и переполнена. Конечно, и серьезное искусство тоже нужно, но ведь оно скорее для специалистов...
— Вот тут я живу.— Понизив голос, она указала взглядом на двухэтажный нештукатуренный дом со сквериком впереди.— Приглашаю на кофе!
Через час Нягол, спотыкаясь о разбросанную обувь, стащился с лестницы и вышел на улицу Любородную. Город мертвецки спал, тишина была такой плотной, что слышалось жужжание неоновой рекламы от самой площади. Покачиваясь, добрался до мокрых скамеек бульвара, свалился на ближайшую. Кризис, первый в его жизни, медленно затихал, и он произнес вполголоса: пронесло...
То, что произошло в комнатке черноволосой, было столь банальным, что он не заметил даже, как и когда поддался. Теперь только припоминал. Вошли на цыпочках, хозяева нервные люди, просыпаются от малейшего шума. Отсюда и началось, с этого возбуждающего подкрадывания, тотчас словно бы негласным договором повязавшего обоих: ее, ведущую покорительницу, и его, ведомого и покоренного. Прокрались в нетопленую комнату, лампу женщина зажигать не стала, и это оказалось решающим — он торчал в темноте податливый, точно слепец, она безошибочно это учуяла и, схватив за руку, повела его среди невидимых препятствий, пришептывая: идите, идите, осторожнее, здесь стул... теперь немножко правее, готово... Увлекаемый ею, он провалился в продавленную постель и услышал в самое ухо: расслабьтесь и ни о чем, ни о чем не думайте...
Первые приступы он принял за провалы в наслаждение, все более плотное и хищное, но несколько мгновений спустя был оглушен тяжестью, обрушившейся на левую сторону груди, словно его придавил утес...
Очнулся от остросвежего запаха уксуса, перемешанного с кисловатым потным душком: совершенно голая, черноволосая ставила ему компресс за компрессом, то на грудь, то на лоб. Нет, не совсем так, он не полностью потерял сознание, просто был раздавлен ужасающей тяжестью, зрение и речь пропали, но мысль работала, и слух — тоже. Должно быть, было так, потому что он слышал ее шаги, шум опрокинутого стула, звон стекла, а вблизи — ее посапывание. Утес прочно лежал на его груди, какой-то своей острой гранью впиваясь точно в левую половину, боль была раздирающей, но, как только обожгла уксусная кислота, он пришел в себя и стал различать ее слова, она причитала: ой, мамочка, что же я наделала, ой, мамочка...
Она приступала, словно кошка, ловко меняла пропитанные полотенца, растирала область сердца, левую руку, шею — пальцы работали неустанно, как у опытной массажистки, но шепот, шепот: ой, мамочка, откуда он только взялся... спаси его господи, не надо...
Нягол слушал замерев — впервые о нем говорили как об отбывающем с этого света. И тут вдруг отодвинулось острие утеса и главная, раздирающая боль ушла. В первый миг он подумал, что это конец, но чувство прихлынувшей свободы движений было таким явным, прилив сил — таким осязаемым, что он не заметил, как. сел в растерзанной постели. Забыв про свою наготу, она склонилась над ним, груди касались его лица, колени врезались в его тело, а пальцы продолжали его растирать. Он ясно слышал ее слова, они стали совсем другими: ох, милый, что же я с тобой сделала, такая неудобная постель, так тебе было плохо, это я виновата, только я...
Поднялись на ноги, она шумно вздохнула, а он потянулся так, что аж позвоночник хрустнул. И тут она совершила нечто, полностью его доконавшее:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44