А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Теплота твоя оказалась накожной, извиняюсь за выражение, твоя страсть, твоя поддержка — все у тебя наигранное, театральное...— Маргарита грациозно подняла руку и, подержав в воздухе, позволила ей бессильно упасть на колени.— Да, театральное, уж в этом-то я разбираюсь. Сколько раз я спрашивала себя — что ты за человек? Что за магию ты излучаешь, если люди так обманываются в тебе, считая тебя чувствительным и благородным? А сколько вытерпела я и от женской зависти, и от желчных реплик неудачливых ухажеров? Вот ведь, думала, как несправедливо может судить человек задетый. И хотя шестым чувством я улавливала тонкое твое снисхождение и ко мне, и к моему пению, считала все же, что это у тебя чисто внешнее, от самоуглубленности, от незнания, верила в глубине души, что это не так, что ты ценишь и меня, и добытое мной трудами и самоограничением. Ты слушаешь?
— Конечно.
— Более того, я читала и перечитывала твои книги и, сравнивая их с тобой, открывала полную гармонию между вами, и это ощущение делалось все сильнее. А ведь я тебя боготворила, Нягол, бывали такие дни и даже месяцы...
Нягол закурил, с остервенением втягивая дым, а Маргарита продолжала:
— Был период, когда я считала тебя большим, даже мировым писателем. Но постепенно начала прозревать. Не только из-за этой балованной племянницы, хотя твое отношение к ней меня оскорбляет. Ты удивишься, но я совсем недавно перечитала твои главные книги. Читала ночью, внимательно, как посторонний человек. И знаешь, что я обнаружила? Это холодные, точно рассчитанные книги, чувство в них расставлено по углам, в словах же — как бы тебе сказать? — ощущается эдакое страдание ума, питаемое равнодушным сердцем... Понимаешь, ты можешь страдать умом, ты прирожденный философ или государственный деятель — но не писатель. Ты не способен любить просто так, не размышляя над чувством...
Нягол слушал пораженный. Как в старой магии, Маргины слова задымились, наполняя сознание, и выступило из едкого хаоса узкое лицо девушки-мима из ночного клуба, он ясно вспомнил ее слова: Вы склонны пренебрегать чувствами, предпочитая мысль, вы судите мысль и от ее имени все остальное, понимаете? Вы должны написать книгу, на прежние совсем не похожую.
— Марга,— глухо произнес он,— я слушал тебя внимательно. Знаешь, я человек не сентиментальный, но, кажется, сам того не заметив, стал и недобрым. Неправда, что я тебя не любил — во всяком случае, я к тебе привязался и, признаться, все еще тебя хочу...— Маргарита вздрогнула.— Ты мне жестоких слов наговорила, я на них не вижу ответа ни для тебя, ни для себя. Я тебя недооценивал, но не нарочно, и вообще все это не со зла. Просто уж я такой. Что тебе еще сказать... Думаю, нам лучше расстаться на какое-то время, каждому спрятаться в своем дупле — со своими ранами и надеждами. А дальше — время покажет.
Маргин подбородок, тот самый, что возбуждал столько женских симпатий и мужских желаний в оперном зале, мелко задрожал, молочная шея жертвенно склонилась, словно готовая к закланию.
— Я этого ожида-а-а-ла,— произнесла Марга глубоким грудным голосом.— В Зальцбурге еще и потом, когда ты не объявился, словечка не проронил, словно я возвращалась с рынка...— Ресницы ее сомкнулись, шея матово поблескивала, полы пеньюара распахнулись.— Хорошо, давай, как ты хочешь, но при одном условии: пускай это будет конец. Я не желаю никаких надежд — ни-ка-ких!
Нягол, увидев, как заходили мускулы у нее на шее, не сдержался. Сгреб ее с кресла, так что хрустнуло в позвоночнике и покачнулась веранда, и бросился с обмякшей Маргой в раскрытую дверь.
Вернувшаяся после обеда Элица застала Маргариту за кухонными хлопотами. Из комнаты раздавался стук пишущей машинки. Помирились, обрадовалась Элица и кинулась помогать Маргарите.
А вечером, совершенно сбитая с толку, она махала вместе с дядей с перрона вслед удаляющейся Маргарите, занявшей все окошко вагона.
— Тетя Марга поехала отдыхать на море,— объявил Нягол, как только поезд скрылся в низине.
В тот день они поднялись рано, позавтракали и, одевшись по-спортивному, отправились в село. В предзакатной сухости уже ощущалось лето, все вокруг будто присыпалось мелкой пылью. Эта пыльная блеклость, изредка отдающая холодком, обещала бесконечный знойный день. Они спускались вниз к остановке, и Нягол мимоходом оглядывал встающий ото сна город. Через час из этих бетонных дупел поползет человеческий муравейник — к заводам и канцеляриям, по магазинам и рынкам. Чуть позднее зарычат машины многочисленного начальства, пойдут оперативки и совещания. А с противоположной стороны, от вокзала, аэродрома и автобусных линий, всякий хлынет народ. Парикмахеры в увешанных снимками и цветными вырезками парикмахерских начнут распутывать местное и международное положение, в первую же очередь спорт, мужская половина артистической богемы накинется на суп из рубцов, эпически одолевая похмелье. И надо всем этим — немилосердно припекая — будет подниматься солнце, от которого, по речению древних римлян, нам не следует отступаться.
Нягол вышагивал отмеренно, сохраняя инерцию и при спусках, рядом, как коза, семенила Элица, не разошедшаяся еще после раннего вставанья. Интересно, а ей о чем говорил утренний город? Она, наверное, не ощущала его многослойности...
В последние недели он писал усиленно, но раз-бросанно: отдельные эпизоды, разговоры, фрагменты, авторские размышления.
Как раз об этих пластах, дымящихся, ферментирующих, вроде бы ясных, а развернешь их — сплошной туман. Таким сплошным туманом был, к примеру, племянник Динё, которого удалось избавить от тюрьмы с условным приговором и наставничеством, взятым на себя перед первым человеком округа. Трифонов, видимо, не ожидал подобной развязки их второй встречи и думал бог знает что — на его глазах Нягол разговаривал с центром на «ты», спешно вылетел, вернулся, сам пожелал увидеться — тут что-то не то, тайный умысел, связанный с округом, надо с ог-лядочкой, задобрить литературное светило, свойский разговорчик и к месту вставленная, хорошо подобранная информация о задачах сегодняшнего этапа, о перспективах и далеких прицелах, концентрациях, инте-грациях, интеллектуализациях, организациях, модернизациях... Он, помнится, слушал его бегло, зато наблюдал зорко — то трезвого, то воспламененного, объятого то общественной бодростью, то государственной озабоченностью — попробуй-ка, опиши такого.
Впрочем, по уши увязший в обязанностях, он поддавался описанию довольно легко. Гораздо труднее шло с людьми наподобие Динё, сельские хитрованы и государственные оплошники, потомственные накопители своего и беспечные расточители общего — вот где зарыта собака, Нягол...
— Дядя, куда тебя отнесло? — привел его в себя Элицын голос.
— Здесь я, племянница.
— Ушел в свои мысли, а с тропинки не сбился,— заметила Элица и объявила вдруг: — А я видела во сне тетю Маргу!
Нягол взглянул на нее краешком глаза.
— Честное пионерское, я тарелки мыла в каком-то баре, и тут она приезжает на огромном белом лимузине, заказывает кокосовое молоко, подмигивает...— Элица слегка зарумянилась.— Я глянула на себя и обомлела — а я-то ведь забеременела...
Нягол резко вскинул брови.
— Честное пионерское... А тетя Марга усмехнулась мне, да жестоко этак — мы, женщины, в последнее время ожесточились, ты ведь заметил, верно? Потом вынула какие-то ноты, видишь, говорит, этих ласточек, это письмо от Него... А кто Он, спрашиваю и таращусь в ноты, а она: Композитор, глупышка, в конце арии Он пытался меня схватить, а Дирижер отдернул, и вот теперь Он в изгнании, пишет мне оттуда, ты умеешь читать ноты? Не умею, отвечаю. Тут тетя Марга засмеялась колоратурно, это, говорит, глупышка, ария чувств... и исчезла.
— Куда исчезла? — вполне по-дурацки вопросил явно задетый Нягол.
— Не сказала, куда,— деловито ответила Элица.
— Гм...— произнес Нягол, пораженный упоминанием Дирижера, о котором при Элице не говорилось. А может, они говорили с Маргой? — И вправду странно, откуда бы взяться такому сну?
Элица пожала плечами.
— Он не к добру, дядя, что-то случится, вот увидишь, тетя Марга еще нас поразит.
— От тети Марги только того и жди, да и от племянницы тоже,— мрачно пошутил Нягол.— Так ты говоришь, господин Композитор...
— Ага! — пропела Элица, исподтишка наблюдая за дядей.
— А вы, женщины, значит, ожесточились?
— Да, мсье.
Нягол почесался.
— Это уже не от тети Марги.
— Как ты узнал? — удивилась Элица.
— Главное, что узнал.
Элица поравнялась с Няголом и, подпрыгнув, поцеловала его в висок:
— И я тоже узнала...— Коснувшись Нягола, она кинулась по тропинке.— Догоняй!
Как и следовало ожидать, Иванка встретила их не без ласкового ехидства.
— Э-э-эй, пролетарии в спортштанах, я Малё давеча говорю: наши-то небось подыскивают мотыги полегче...— Глаза ее блестели насмешливо, а Малё добродушно скреб поседевший затылок.— Отведайте-ка вот брынзы со свежим чесночком, молодой-зеленый да тонкоперый, сам во рту тает. Подкрепитесь, а то заждалась работа — вся республика нынче хребет гнет, кто в дерюге, кто в чесуче...— Не дождавшись ответа, Иванка первая рассмеялась.
Через полчаса все четверо, одолев холмы над селом, обливаясь потом, вошли в виноградник. Сплошь засаженный огромными кустами памида, он был старый, крутой и каменистый, пересекался выложенными камнем канавками, а в нижнем его конце разросся ветвистый орех. Земля под его ядовито-зеленым шатром оставалась холодной, с редко пробивающейся травой. От центра тянулись вверх по склону осыпанные поздними плодами черешни. Элица, увидев их, ахнула.
Солнце припекало, откуда-то снизу, с далекого шоссе, доносилось урчание перегруженных щебенкой грузовиков, устремляющихся к городу. Вокруг летали бронированные жуки с миниатюрно бычьими головами, носились бабочки, сновали ящерки. Иванка сменила черный — «уфициальный», как она пошучивала,— платок на белый, они с Малё закатали рукава, а Нягол разделся до пояса. Элица дернула молнию курточки — забелелась грудь, и она поспешила прикрыться. Распределили мотыги, отточенные, с зеленоватыми жилками от налипших на металл трав, с истертыми до лоска черенками: Малё с Няголом взяли какие побольше, Иванка среднюю, а Элице оставили самую маленькую, с торчащими ушками. Пошли по рядам с верхнего края виноградника, по горизонтали, Иванка, театрально перекрестившись, воскликнула:
— Ну, дружина, чтоб только спины ваши было видать!
Ее мотыга привычно вскинулась, достигнув верха своей скромной небесной дуги, и полетела вниз. Раздался первый стук металла о каменистую землю, не слабый, но и не очень сильный. Следом отозвалась Малева мотыга. Она была широкая и лопастистая, с плотно набитой ручкой, о землю ударялась с глухим звуком. Третьим размахнулся Нягол. Мотыга его взлетела над виноградником, покачалась и захватила большой кус земли. Оставшаяся внизу Элица, следившая за первыми неравномерно звучащими ударами, за проворно двигающимися плечами копальщиков, с удивлением установила, что за считанные секунды все трое вошли в такт, словно работали по чьей-то невидимой команде. Ты гляди-ка, дядюшка, подивилась она Ня-головой спине, ныряющей среди виноградных зарослей. Она стояла, опершись на свое полудетское орудие, и гадала, с чего начать, но тут отозвалась Иванка:
— Э-гей, а про нашего новичка-то мы совсем забыли!
Мужчины остановились, а она вернулась показать Элице приемы — какие тут приемы, дело нехитрое, а все ж таки надо знать... Вот так, здесь прихватить, а то будешь тыкаться в серединку ряда. Теперь приступи вперед, немножко, чтобы силы зазря не терять... Да не с левой, а с правой сперва давай.
Смущенная Элица смешно перехватывала держак мотыжки то одной, то другой рукой, то слишком низко, как первоклашка карандаш, то слишком высоко. Наконец-таки она «прихватилась», шагнула и размахнулась так, что мотыга взлетела вверх, секанув ближайшую ветку, а сама она едва устояла.
— Что я наделала...— заохала раскрасневшаяся Элица и еще раз замахнулась. Теперь мотыга взяла прямо вверх и угрожающе треснулась у самых ее ног. От резко скошенного угла падения Элица потеряла равновесие, выпустила ручку, мотыга перевернулась от удара в землю и ударила ее по колену. Элица, застонав от резкой боли, стала сползать вниз.
Ее подняли, отнесли к воде, дали напиться. Иванка растерла ушиб, утешая девушку:
— Ничего, пройдет. Поначалу-то оно всегда так и бывает... И в любви тоже: сперва в голову ударяет, крутишься, точно сбитый с толку утенок, луна солнцем кажется, солнце — луной, а после, как примешься копать рядом с тем, кто тебя ударил, копаешь да на себя дивишься: тот ли это, что тебе голову закрутил, не тот ли?
— Тот, тот,— отозвался Малё.
Пристыженная Элица уселась под деревом, глядя в спины работающим. Они двигались подбористо, в ритм замаха, не слишком нагибаясь и выпрямляясь, ноги их ступали в строгом соответствии с движением мотыг, и стелилась следом свежевскопанная земля, которую подгребали к лозам, перемешивая с посеченной травой. Особенно хорошо копал Малё. В высокой костистой фигуре сохранялось что-то от его поступи, приноровленной к внутреннему ритму скупых движений. Малё казался приподнятым на сантиметр от земли, словно бы плывущим в легкой невесомости, штаны и рубашка из домотканой холстины и полотняная шляпа придавали ему классический вид хозяина этой земли.
Подобное же впечатление оставляла и Иванка, его вечная спутница; небольшая и жилистая, покорная внешне, она в то же время была исполнена энергии и воли, отставала от мужа на два-три шажка, и это было естественно — мужскую силу не пересилить. Она вроде бы семенила за ним следом, чаще размахивалась, чтобы не слишком отставать, тем не менее не выбивалась из общего ритма, и был в этом некий тихий, навязанный судьбой стоицизм.
Дядя Нягол копал совсем по-другому. Элица впервые видела его раздетым. От крупных его лопаток исходила упрямая сила уверенного в себе человека: Нягол тоже умел менять руки и тоже ловко ступал по вскопанной земле. Но в сравнении с теми двумя легко открывалась разница. Нягол мотыгу вскидывал резче и выше, чем Малё, хотя в росте он ему уступал, и вбивал ее резко, без той плавности, с какой Малё словно позволял ей самой полететь к земле. И в движениях головы то же самое: Малева была опущена и слегка покачивалась, а дядя свою держал прямо, встряхивая ею при каждом ударе.
Все трое удалялись постепенно, каждый по своему ряду; вслушиваясь в перестук их мотыг, Элица забыла про боль в коленке и взяла свою. На сей раз острие устремилось вниз правильно, врезавшись в нескольких пядях от ее ступней, но вошло в каменистую землю всего лишь на какие-то сантиметры. Элица аж застонала: земля упорно сопротивлялась.
Передохнули, поставили Элицу между Иванкой и Няголом и пошли по рядам в обратную. Элица начала хорошо, удары ее попадали в точку, и мотыжка теперь врезалась поглубже, зато ее очень путали ноги: чуть только приходило время шагнуть, она останавливалась озадаченно и творила непостижимое — выставив правую ногу, совала вперед мотыгу левой рукой. Нягол ее поправлял, а Иванка ободряюще гугукала рядом: а ну-ка вот так, руки-то смени, я, бывало, тоже вот, как ты, путалась, а тятя только покрикивает: «Задвигайся левой ногой да в правую обувку», а какие там обувки, их тогда и в заводе не было...
Когда прошли четверть ряда, она начала страшно отставать. Под мышками повлажнело, лицо охватило пламенем, по спине сползала капля пота. Дыхание становилось все мельче, разбухал язык, а тело начало деревенеть.
Подождали, пока она отдохнет, посоветовали не спешить, она все-таки новичок, дело понятное. Элица слушала их, а смысла не понимала, охваченная единственным желанием — вернуть себе нормальное дыхание. Отдыхая все дольше, все чаще оставаясь одна на нескончаемой полосе, она наконец достигла заветной воды. Силы сразу ее покинули — выпустив мотыгу, так и повалилась навзничь.
Первым ее ощущением было, что земля приподнимается и опускается в такт дыханию. Поглядела в сторону — виноградник тоже покачивался. Только небо, чьи бездонные просторы притягивали и уносили куда-то взгляд, неподвижно висело над ней, над виноградником и близкой горой, над всем миром. Странным было, что вместо жути эта синеватая бездонность излучала покой и нежность, словно запрокинутая кверху колоссальная и идеальная сфера, из которой струились мирно тепло и свет, напитывая собою воздух, наш хлеб небесный. Элица поглощала волшебный этот хлеб, он возрождал ее, наливал тело силой, побуждающей ее вскочить с земной песчаной постели. Но девушка не спешила. Следила взглядом за облачной куделью, спустившейся с веретена престарелой какой-то богини. Кудельное облачко неподвижно висело среди синевы, белое и прозрачное, и Элица думала, что оно выпрядено и послано наверх из какого-то чистого родничка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44