А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Так подобрался он к первой диссертации, украсил имя кандидатским титулом, считая его достаточным для следующих атак на заветные административные высоты.
Это был уже совсем другой Чочев, обкатанный речной камень, побывавший в омутах и воронках, сумевший оценить первосилу выгодных связей, с которой не могло тягаться и самое солидное открытие,— им-то и посвятил он многолетние направленные усилия. Он изучал людей возле себя, и особенно прилежно — над собой, их намерения, стремления, характеры, с одними сдружился, с другими держался на почтительном расстоянии, маленьких ругал, с большими был щедр и в меру услужлив, чтобы не казаться лакеем, по мелочам не льстил, зная, что это порождает сомнения, доходящие до обиды, зато лесть покрупнее, оптовая, внушала серьезность и чувство масштабности.
Так добился Чочев директорства в институте, узловом институте, на который возлагались надежды. Что было у него за плечами? Богатый житейский и весьма скромный профессиональный опыт. Первый ему подсказывал, что пост — это дело зыбкое, рано или поздно его может снести отсюда негаданный научный вихрь. Второй же ему внушал: сейчас самый момент попрочнее вписаться в табель о рангах — докторская, маленький курс для студентов-заочников (на очников нету времени), и профессура капнет. А найти себе подходящую пару, можно и до лауреатства добраться. И тогда — кум королю! Профессор-доктор — вот она, брат, стратегическая задача!
Что в этом случае оставалось делать Теодору? Разумно приспосабливаться, и все. Отмену докторской навесили ему как сережку на ухо — Чочев был не только силен, но и ловок, с ним шутки плохи.
Домой возвращался Теодор все позднее, посеревший и молчаливый. И ничего его глаз не радовало, все реже пускалась стереоустановка, его тайная гордость,— душа его сжалась, пожухла в тех именно уголках, которые были открыты музыке. Надо привыкать, привыкать, внушал он себе.
Милка его мнения не разделяла. Как всякая нормальная женщина, шагнувшая за сорок, она давно перестала удивляться и людям, и жизни. Она знала десятки запутанных историй — любовных, служебных, родственных и соседских. С юных лет не сомневалась она в неколебимой силе корыстного эгоизма, отточившего зубы на выгоде. Более того, в глубине души она только в это и верила, не сумев открыть никаких более прочных основ жизни. Насчет себя она тоже пребывала в полной ясности: любовь отлетела, потолок достигнут, амбиции прополоты и разделены на две грядки: Элица и Теодор. Отец и дочь, думала она, а до чего ж не похожи. Теодор пошел в ум, Элица же в характер. В Теодоре было что-то мягкое, женственное, Элица глядела решительно, по-мужски, всегда готовая на отпор. И это при такой-то болезни...
Для Милки была мучительной таинственность их раздора. Этот Элицын дневник, эти строчки о каком-то братоотступничестве Теодора, от которых он упал в обморок в кабинете, упрямое молчание Элицы дома, ее отшельничество, неразбериха с университетом, наконец, эти ее побеги к дяде — все это были звенья одной цепи, до которой Милку не допускали. Для нее, матери, это было мучительно, она догадывалась, что случился какой-то позор. Что в самом деле могло значить это братоотступничество — когда, где и какой ценой? Ответа не находилось. В молодости братья жили вдали друг от друга. Теодор учился в Мюнхене, Нягол в это время сидел в тюрьме. Значит, не тогда.
Да и что мог знать Теодор о подпольных делах брата... Милка напрягала ум. Во время Няголовой сидки Теодор заканчивал образование здесь, на свидания редко ходил, вообще жил на отшибе. Значит, период после Девятого. Верно, Нягола во время культа преследовали, исключали, даже вроде бы выдворяли, но ведь и Теодор тогда маялся в ассистентах, молодой, беспартийный, сын торговца и брат попавшего в немилость Нягола,— она очень даже хорошо помнит его тогдашнее самочувствие, подупавший гонор и поношенные костюмы.
С тех пор она и тени между братьями не замечала, обходилось без ссор, напротив, если оставить в стороне тонкую снисходительность Нягола к окружающим, впрочем, на Элицу это не распространялось... Милка разозлилась и потеряла нить. Да-а, к Элице Нягол всегда относился внимательно, особенно же после первых приступов ее болезни. Теперь-то видно, что имелся в этом дальний расчет, в свою пользу старался бездетный брат...
Отвлеклась, а ведь дошла до важного места, чуть не ухватила нить. Если отбросить Няголово высокомерие, между братьями царило понимание и уважение, особенно со стороны Теодора. Когда он говорил «батё», размякал прямо... Нет, тут что-то не то, тут тайна какая-то, связанная с грехом или наследственной болезнью.
Однажды вечером Теодор возвратился за полночь. Милка, услышав сквозь сон хлопанье входной двери, пробудилась и стала следить, как Теодор разоблачается — сперва ботинки, потом пиджак, прошаркали шлепанцы, сначала ясно, по мраморной настилке, затем по ковровой дорожке — тупо. Дальше шаги заглохли. Милка напрягала слух: что он делает, в носках, что ли, пошел?
Шагов не было слышно. Милка встала, прислушалась и вышла в коридор. Теодора нигде не было. Проверила в кабинете, в кухне, приоткрыла Элицыну дверь — никого. Она испугалась. Мысль о вкравшемся воре сковала ее, в горле пересохло, и оттуда вырвался слабый, охрипший звук.
Теодор вздрогнул. Опершись в прихожей на вешалку, совершенно разбитый, он погрузился в себя. В отраженном свете заметил вжавшуюся в стену и словно озябшую Милку. Отвел ее в холл, закутал. Милка дрожала. Теодор захлопотал, успокаивая, говорил ласковые слова, давнишние, уже забытые, растирал ладони, но Милка продолжала дрожать.
Ничего не понимая, Теодор спрашивал ее бессмысленно одно и то же — что с тобой, что случилось, а Милка все больше сотрясалась в немых конвульсиях, пока не вырвался из нее первый стон, хриплый, сильный и безнадежный. Никогда не слышал он, чтобы Милка так отчаянно стонала, перепугался. Эли-ца! — поразило его страшное предположение, он бросил жену и заметался, сжав виски, по пустому дому, тыкаясь в стены и мебель. С Элицей случилось непоправимое, не смогли привести в сознание, задохнулась, задохнулась... «А-а-а-ах!» — закричал он, сползая на колени, на локти, лоб его стукнулся об пол, темный холл пересек резкий свет, и Теодор затих...
Через полчаса оба сидели в столовой, странно успокоенные, онемевшие. Первая придя в себя, Милка кинулась к мужу, привела его в чувство, осыпая вопросами-ласками, которых он не слышал. Рубашка его намокла, лихорадочными пальцами Милка растирала ему шею, плечи, затылок, гугукающая, утешающая. Наконец Теодор оклемался.
— Тео...— выдавилось из Милкиных губ,— Тео, что у нас происходит?
Теодор вглядывался в ее побелевшее лицо.
— Что между вами произошло,— продолжала Милка,— почему вы от меня скрываете?
Теодор продолжал на нее глядеть оцепенело, но теперь ясно различал каждое ее слово.
— Молчишь...— с горечью промолвила Милка,— что у вас за тайны такие, что за диво?
Теодор не выдержал. Побелевшие от нажима на стол пальцы застыли, весь он окостенел, внутренне распинаемый Милкиными словами.
— Это случилось за дубовой дверью...— начал он, словно для себя, не отрывая взгляда от ее лица,— их было двое, меня повели... У них на чернильнице был бронзовый орел с распростертыми крыльями... Милка слушала изумленно.
Как только дядя уехал на аэродром, Элица повертелась по дому, вымыла кофейник и чашки, подмела и подошла к окошку. Вниз по склону сбегали сотни черепичных крыш — красных, коричневатых, блекло-желтых. На их гребнях торчали антенны, странноватые металлические шесты для далекой связи, собирающие людей перед вечерним экраном и крепко разделяющие их на семейные островки. Чуть ниже внушительно возвышались плосковерхие общественные здания. Далеко на восток кварталы терялись в пред-летнем мареве. К обеду марево разойдется, и город сожмется внезапно, притиснутый геометрической мозаикой виноградников и садов, Элица повернулась, оглядела кухню с пожелтелыми стенами, с облупившейся раковиной и решила прогуляться. Надела шелковую блузку в сине-белую полоску, Маргаритин подарок, застегнула поясок чесучовой юбки, обула молочно-серые туфли — высокие каблуки ее слегка приподняли. Зеркало кольнуло косой линией шрама, напоминающей русло миниатюрной речушки, протекавшей некогда по ее щеке. Элица пальцами прикрыла шрам, потом открыла. С ним лучше.
На улице она почуяла невидимые взгляды соседок, обшаривающих ее из-за тюлевых занавесок. Ужасное мы племя, усмехнулась она про себя, хлебом нас не корми, дай подсмотреть. Прошла мимо тонко посвистывавшей башни насосной станции, обогнула летний театр со сценой, привычной к дешевым эстрадным страстям, и снова усмехнулась: Остап Бендер сказал бы — нет, это не Рио-де-Жанейро...
За театром зеленел на небольшом склоне сад, перерезанный аллеями, которые пересекались в свою очередь тропками, проделанными практичными пешеходами. Вдоль аллей расцвели кусты, настоящая разноцветная рощица, кишащая бабочками и пчелами. Элица постояла возле одного из них, с интересом следя за бешеным пилотажем бабочек.
Пересекла двухскатный бульвар, разделяющий город пополам, загляделась в витрину книжного магазина напротив. Дядиной книги, как обычно, не было. Интересно, прилетел он уже или все еще в самолете трясется. Не сказал, зачем вызывают так спешно, скрытный он человек, дядя. Нет, скорее сдержанный. Ей это качество нравилось. Было в нем и достоинство, и внутренняя уверенность. А мне его не хватает — что на сердце, то и на лице, так нельзя. Не надо было ругаться с моими, особенно с папой, он слабохарактерный, надо его великодушием брать. Она взъерошила волосы. Дома сейчас, наверное, как на кладбище. Сидят и молчат, мама плачет тайком, отец тает, не надо было. Да если еще, не дай бог, получат какой-нибудь фирман с факультета, тут уж без припадков не обойдется.
Ей захотелось пить — все равно чего. Завернула в соседнюю кондитерскую с новым обзаведением, с отдельными уголками, по которым жужжали прыщеватые школьники. У окна был только один свободный стол, впрочем, за ним тоже сидела молодая женщина с узким выразительным лицом мима — хорошо очерченный большой рот, длинный нос с горбинкой и большие неподвижные пронизывающие глаза под высоким прямым лбом. По сравнению со щекастыми и низколобыми школьницами из ближайшего уголка молодая женщина выглядела пришелицей с другой планеты.
Элица вежливо спросила, свободны ли остальные места, женщина пронзила ее в упор немигающими глазами и с врожденным достоинством кивнула. Усаживаясь, Элица чувствовала, что ее оглядывают глазами знатока.
Помолчали, женщина-мим пару раз потянула через соломинку свое питье. При всяком втягивании на ее худое лицо набегали две длинные узкие морщины.
— Я, кажется, вам мешаю,— сказала Элица.
Женщина покачала головой по-европейски — горизонтально,— и, странно, лицо ее залучилось доброжелательностью, пробивающейся в неуловимой усмешке. Глаза, однако, оставались все такими же немигающими и пронизывающими. Она из цирка, решила Элица, разыгрывает номер с лавандой.
— Я ненадолго,— сказала Элица,— только выпью чего-нибудь прохладительного.
В ответ женщина-мим покачала головой, и Элица снова уловила в ее лице таинственную усмешку, умертвляемую неподвижными глазами. Наверное, немая, перерешила Элица: у немых часто бывают такие выразительные лица.
— Пейте себе, сколько желаете,— неожиданно альтом отозвалась женщина и, пока Элица приходила в себя от изумления, спросила в упор: — Что вас так смущает, мои глаза?
— Ваши?
— Вы же в мои смотрите, других я перед вами не вижу.
— Вы ошибаетесь.
Женщина-мим, ощупав опытными губами соломенную трубочку, коротко втянула в себя.
— Вы гордая и нездешняя,— отсекла она.— Я тоже. Давайте познакомимся.
Они обменялись фамилиями и именами, женщина-мим вслушалась, элегантно наморщив лоб, и, глядя на Элицу своим всепроникающим взглядом, спросила:
— Вы не родня писателю Няголову? Изумленная Элица пролепетала:
— Это мой дядя... Вы его знаете?
— Бегло... Не бойтесь, я его не обольщала. Она чокнутая, подумала Элица, но ответила:
— И не жалейте, вам бы не удалось.
— Вы уверены?
— Просто я его знаю. Он не любитель кошечек.
— А вы смелая девушка,— сказала женщина-мим.— Но к вашей чести признаюсь — ваш дядя и вправду производит впечатление сурового мужчины. Не любителя кошечек.
Они взглянули друг на друга в упор, Элица не стерпела:
— У вас глаза жрицы. Вам дядя что-нибудь про них говорил?
— Товарищ Няголов держался серьезно, мы говорили про высокие материи, а не про мои глаза.— Та же неуловимая усмешка пробежала по ее лицу.— Впрочем, почему жрицы, вы не можете мне объяснить?
— Нет, но у меня чувство такое,— ответила Элица, добавив: — С вами, наверное, жить интересно и трудно.
— А с вами?
— Со мной трудно,— призналась Элица и заметила первое смигивание женщины-мима.
— В таком случае приглашаю вас в гости... Как родственную натуру,— добавила она, засмеявшись горловым смехом.
Они заказали настоящее кампари, бог весть как попавшее в это заведение, разговорились, перестав изучать друг друга, первоначальное напряжение рассеялось. Женщина-мим рассказала про свое житье-бытье: она актриса, из Плевена, город красивый, но прокисший от скуки, мужчины там дюжие и агрессивные. Пусть только Элица не подумает, что она гетера, упаси боже, один раз обожглась, хватит, во всяком случае, пока. Элица мгновенно вспомнила свой аборт, кровь, обморок, пропащее состояние. Что она играет? Да что дадут, выбора нет, она еще ничего не достигла на сцене, даже в классике. Как, почему? Потому что не умею, моя милая, стараюсь на сцене, пыжусь, а там это особенно заметно. Отец — старый библиотекарь, возрожденческий экспонат, живой для себя и безжизненный для остальных, она при нем вроде духовной родни, полное понимание насчет тонких материй и полное же непонимание насчет обыденных, она, конечно, гордится этим изящным духовным мостом, выплетенным из воображения, ума и голенького душевного пафоса, они часто по нему снуют над житейской рекой. Элица слушала изумленно, она тоже думала про подобный мост между ней и дядей, а он тогда из чего же выплетен? Спросила женщину-мима, чем ее привлекает мужской ум. Как это чем — силой, естественно, по мощностям сердца мужчинам с нами не потягаться. Улыбнулись. Товарищ Няголов ей много верных вещей насказал: к примеру, что в суде писателя над человеком есть прощение и в его прощении уже нет суда, в отличие от божеского. Потому что, так он говорил, бог прощает по-царски, со снисхождением всемогущего к слабому, и в этом уже есть корысть, а не духовное бескорыстие, которое всепрощающе.
Они точно виделись, оценила Элица, интересно где. В свою очередь она рассказала коротко о себе. Студентка, занимается философией, не ладит с родителями, химическими людьми, дружит с дядей, которого обожает, лето они собрались провести тут, он пишет новую книгу, а она ему составляет компанию, пока, конечно, ее не свалит припадок. Припадок? Какой припадок? Подпившая Элица поняла, что проговорилась, но возврата не было: Обыкновенный припадок — спускается с ясного неба разноцветная мгла, по тебе начинает бухать клепало, кто-то подключает высокое напряжение к вискам, к затылку, к конечностям, и ты срываешься в бездну.— А пробуждение? — спросила женщина-мим. Вы хотите сказать, выздоровление? Отвратительно — тошнота, головокружение, боли — все вокруг становится горьким, даже воздух горчит.— Крайне интересно,— заметила женщина-мим,— начинается как оргазм, а конец походит на роды. Элица ответила, что и врагу такого не пожелает. Просто-напросто видишь, как мир плюет на тебя, жалкое существо из плоти, а в конце изображает великоду... нет, не то, скорее снисходительность — ладно, дескать, поживи еще, можешь дышать нормально, спать и двигаться, думать нормально...— Нормально, говорите. А вы ни о чем не думаете в этой бездне? — Какое там, к черту, думанье — один только редкий пульс да слабое дыхание, существование на волоске, выглядишь мертвецом.— Но это же чудо! — воскликнула женщина-мим.— Это перерождение! Вы будете жить долго и долго будете молодой, понимаете? Элица усмехнулась печально: Все будет наоборот.— Ну вот еще, наоборот! Вам знаете, что сейчас нужно? Большая изнурительная любовь, которая бы вас поглотила целиком,— вот что вам нужно.— Вы так говорите, будто вам это не нужно...— Я, знаете ли, честолюбива, какая уж тут любовь! — А почему вы не допускаете, что я тоже честолюбива? — ощетинилась Элица. Женщина-мим рассмеялась: Да потому, моя милая, что ничего нет глупее женского честолюбия.— Вы щадите меня,— ответила Элица,— ведь вы хотели сказать, что нет ничего нелепей женщины-философа, так? Но вы еще не знаете моих планов.— Какой-нибудь трактат? — заинтересовалась женщина-мим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44