От крутого ската поляны начиналось село. Было что-то захватывающее в этом могучем, утонувшем в тени природном укрытии, повернутом к северу горбом и открытом к долине, забирающей все больше пространства, аж до синеватых противоположных гор.
Элица восхищенно глядела то на скалы, то на равнину, а Нягол утопал в воспоминаниях. Каждая тропка здесь, каждый уголок и межа были исхожены когда-то его молодыми ногами. Вспомнились мельницы и сукновальни, что грудились тут в долинке на месте нынешних каптажей, точно бабки, собравшиеся на беседу. Из горловины ее били три мощных источника с хрустальной студеной водой, оглашали всю окрестность своим журчанием, а в очень тихую погоду доносилось от скал их эхо. Место было волшебным, в самый раз для античного театра или храма, но Эллада досюда не дошла, не напрасно боялась она морозов здешних, злачных, но суровых земель. Источники били совсем близко, словно укрощенные фонтаны, разливались на два рукава, на которые нанизывались мельнички, оплетенные ломоносом и украшенные плющом. Жизнь здесь пульсировала днем и ночью, приезжали и уезжали мужики на телегах, согнувшись под коромыслами, выступали бабы, нагруженные выстиранными половиками и ковриками. В многочисленных запрудах водилась рыба, из них же по деревянным щитам шла вода к огородам и садам, а их гибкие спины поигрывали от солнечных пятен. Воздух вокруг был опьяняюще чистым, напоенным духом цветов и трав, над которым верх иногда одерживала сирень, но чаще — полынь и тысячелистник. К вечеру от плато победоносным воинством, поднимая пыль, возвращались овечьи стада, с ними спускался запах молока и скумпии, обрядившей целые холмы в свою ярко-розовую кудель.
Нягол любил здесь проводить предвечерние часы, они снимали усталость, очищали душу, настраивая ее на созерцание и размышление, все равно о чем: о постукивающем на равнине поезде, о спокойствии навешенных скал, о далеких синих горах и об этих несмолкающих водах, напирающих неведомо из каких глубин, об этой наичистейшей из материй, к которой он прикасался. И пока он сидел, обрывая стебельки, на каком-нибудь все еще теплом камне, падал вечер, всегда внезапный, умаляющий землю и открывающий небо. Выцветшее и заветревшее на солнце, оно наливалось плотью, трепещущей яркими звездами. В этом уменьшенном и укромном мире раздавалось сильнее пение птиц, вступая в борьбу с журчанием вод.
На занемевших ногах Нягол спускался к слабо мерцающим мельницам, укутанным в паутину, толкался среди помольщиков, заглядывался на жернова и на клокочущие водные зевла, а затем, довольный и голодный, возвращался домой.
Теперь из долинки все до последней черепицы исчезло, будто никогда и не бывало. Вместо живописных стрешек и мостиков торчали бетонные слуховые окна каптажей, запертых железными крышками с проржавленными замками. И, только прижав ухо, можно было услышать подземный шум, с каким запертая вода расходилась по водопроводам.
Нягол подождал, пока Элица погуляет, потом они стали спускаться вниз по улице, по западной стороне ее уже поползли первые тени. Дома выстроились подновленные, вместо эркеров и сеней желтели кирпичные стены, стянутые железобетонными корсетами, старые кривоватые ограды заменились новыми, узорчатыми и прямыми, сделанными из железа. Вместо скотины по дворам отдыхали автомобили, только куры клевали носом в своих зарешеченных гетто. Нягол оглядывал всякий дом и двор, силясь вспомнить, как он выглядел раньше, заодно вспоминая и владельцев. Иногда удавалось, еще чаще нет, но двор со старым орехом, неестественно рассеченный бетонной оградой, заставил его остановиться. Да, здесь было, в этом дворе с орехом посередине. Он шел с родников, с удовольствием помахивая свежесделанной палочкой, как вдруг послышались крики и через улицу побежали люди. Постояв в нерешительности, он приблизился. Теперь гомонили в доме, изнутри слышался женский плач, а на улице курили мужчины, обсуждая ссору между двумя братьями за этот вот самый двор, завершившуюся роковой поножовщиной. Теперь двор был идеально располовинен бетоном, с двух сторон его красовались новые кирпичные домики, принадлежащие, вероятно, сыновьям или внукам.
— Красивый орех, правда? — оценила дерево Элица. Нягол кивнул и повел племянницу дальше, к нижним кварталам.
Встретил их высокий седоватый мужчина, муж Няголовой двоюродной сестры, Элица их не знала. Проживали они на кривой улочке, рядом с хозяйственным двором кооператива. Мужчины похлопали друг друга по плечу, потом Михаил — Мале, как его называл Нягол,— несколько удивленно оглядел Элицу. В это время выскочила его жена, низенькая, полная, с белым лицом и зеленоватыми глазами, поблескивающими из-под
платка.
— Ба, Нягол! — воскликнула она.— Ты ли это?
Э-э-эх!
Нягол нагнулся и обнял женщину.
— Я, Иванка, гостью тебе веду — ну-ка, поглядим,
сможешь ты ее узнать?
Иванка комично отшатнулась и, нечаянно наступив мужу на калошу, театрально раскланялась:
— Извини, муженек, иманципация...
Нягол представил Элицу, хозяева ахнули и обрадовались. Повели их в комнату для гостей, разговорились — как Теодор с Милкой, живы ли, здоровы, столько лет не видались; как дедушка Петко, держится ли еще; а брат-то Иван, кажется, обженил сыновей; давно ли приехал Нягол, очень хорошо, что догадался зайти и племянницу привел — из Софии деревню не разглядишь.
Иванка захлопотала в кухоньке, в открытую дверь ее ясный, немного писклявый, но ласковый голос слышался очень хорошо, да и она старалась не упустить разговора между мужчинами. Нягол расспрашивал Малё о деревенских делах, о хозяйстве, о людях и их домах, о доходах и свадьбах, о старых и молодых — груда вопросов, на которые Малё отвечал с помощью жены.
— Что тебе сказать, Нягол, постарело село, молодые лыжи навострили — и в город. У нас в звене восемь душ, так шестерым уж за шестьдесят. Помрем мы, совсем будет дело табак.
— Можно, значит, сказать, разлюбил землю болгарин, так, что ли?
— Нягол, и жену разлюбляют, и брата, а землю и подавно — общее и полюбить-то трудно. Вон у султана сколько жен, а сердце небось к одной лежит... Я говорю — уважение должно быть и страх, на первое время и того хватит, а для любви пока рановато.
— Страх?
— Страх, страх, Нягол,— отозвалась из кухни Иванка.— Без страха нет порядка и уважения, Малё прав.
— Хоть и нехорошо так говорить, но на общем человек распускается,— добавил Малё.— Общая собственность, я тебе скажу, не простое дело — много чего она требует, куда больше частной. За совестливый труд и оценка должна быть совестливая, и чтобы голос работника слышался и вес имел.— Малё пристукнул рюмкой по столу.— Ну, будем здоровы!
— Нягол,— появилась в дверях Иванка,— давай-ка я Малё похвалю. Двенадцать годов он звеном управляет, столько работы переделали и друг за друга держатся, как свояки, очень их на селе уважают.
— Давай, давай,— забурчал Малё.
— Я свое скажу, а ты меня после опровергай... Вот уж и подгорело, успело-таки...— Она метнулась обратно в кухню, продолжая ворчать.
— Значит, страх, порядок и парламентарный голос? — заключил Нягол.
— Ну уж и парламентарный! — ухмыльнулся Малё.
— Так, так, Нягол, в каждом селе чтоб парламент был, вот разведем дебаты,— пропела из кухни Иванка.
— Она дома теперь сидит, так по цельным дням клюетт газеты да книги, а вечером телевизору желает «спокойной ночи»,— добродушно поддел жену Малё.
— Я еще, может, телевизору и прощай скажу, только поглядим когда,— не сдавалась Иванка.— На погосте-то, слышь, тоже программы кажут, первую из рая, а вторая адовая. Обе погляжу, какая понравится...— И она весело захихикала.
— Райскую, Иванка, для тебя только райскую,— заметил Нягол.
— Нягол, ты вот в большие люди вышел, а кое в чем не кумекаешь. Райская-то она навроде учебной будет, а дьявольская для души — спорт, музыка и наряды!
Поулыбались, Малё сказал:
— Заберут ее рогатые к себе в советники.
Нягол наблюдал за их добродушной перепалкой. Занимали они домик в один этаж, вырастили дочку и сына, оба работали на железной дороге, ходили за внуками и теперь помогали — от 'банок с соленьями и компотами до взноса за кооператив. Дом с улицы так и стоял небеленый, кирпичи крошились, особенно в северной стене, сегодня он снова это заметил, обстановка за все эти годы не подновилась — самое необходимое, если не считать телевизора, холодильника, обитого дивана да нескольких зайцев и лебедей из цветного гипса. Дом, изнутри всегда прибранный, вычищенный и побеленный, старился вместе с хозяевами — явственно и с достоинством.
Начали они с ничего, с двух узлов Иванкиного приданого — какое там приданое, Нягол, нас ведь пять ртов осталось без матери, тяте, бог его прости, едва удавалось сунуть каждому по куску. Боже, каким же голодом мы голодали... А Малё, тот и вовсе без узла явился, одежи — что на себе да шляпа, спереди как раз ее мыши прогрызли, так уж я штопала, штопала, такие на ней развела узоры...— рассказывала ему Иванка. Люди большие свадьбы играли, на Иванов да Йорданов день, а мы с Малё на Ильин день обвенчались, утайкой, будто краденые... И знаешь ты, где мы первые ночи спали? Тятенька на свадьбу не согласился, Малё ведь сирота круглый, у чужих жил, так не поверишь, забрались мы к дядьке Стане в колибу, тут вот она, под нами, в чистом поле. Пожили по-тарзански, покуда приют нашли, зато молодые были да крепкие, хоть и голодные, хоть и худые — боже, думаю себе, и куда только мой придурок Малё смотрел, когда меня в жены брал... Ты-то вот, гляжу, без жены обошелся, большой из тебя сектант получился, знаешь ли...
Неистощимой была эта небольшая женщина, от нее можно было услышать давно забытое слово, болгарское, турецкое, французское, неожиданно, но всегда к месту употребленное. Малё на первый взгляд казался полной ее противоположностью: говорил мало, редко употреблял чужие слова, оставаясь верным местному говору. С молодых лет он производил впечатление человека, рано умудренного истинами жизни. Он доходил до них внутренним уединением, постепенно, через проверки и уточнения, после чего усваивал твердо и уж не отступал от них. Малё был простым и прочным мостом между деревней и городом: половину времени он работал на станции, грузчиком, стрелочником, другую половину столь же беззаветно отдавал земле и семейству. Даже теперь мало кто знал в деревне, что во время войны он рисковал головой, будучи партийным курьером, что ему удалось ввести в заблуждение власти, которые так и не напали на след его тайного дела. Грузчик, стрелочник, виноградарь, огородник, пахарь и жнец, он умел строить из камня и дерева, владел молотом и рубанком, ловил рыбу, зашивал хомуты, приглядывал за насосной станцией, отличное вино делал. И вот на старости лет принял звено и двенадцать лет уж им руководит без оплошек. Чего же лучше, спрашивал себя Нягол, вот тебе и сирота, он бы его без колебаний выдвинул на самый ответственный хозяйственный пост, было бы только кому прислушаться к его предложению. И сейчас, разглядывая его, крупного, узловатого и достолепного, Нягол вспоминал картину своего друга — художника, которому он сказал в мастерской: Найо, твой Спиридон — вылитый Малё...
— А девочка-то наша что же, язычок проглотила? — Иванка появилась в дверях, нагруженная закусками.— Голоска ее еще не слыхали.
Действительно, войдя в дом, Элица, заглядевшись на обстановку и заслушавшись Иванкиного говора, молчала. Расставив дымящийся гювеч, Иванка подсела к Элице.
— Пока горшки остывают, давай-ка с тобой поболтаем по-женски, а мужики пущай в политике колупаются... Как тебе наша гостиная, на музей смахивает, правда? Коврик я мастерила, когда дочкой была беременна, а тот вон, большой, купили в городе, художественное, как говорится, изделие...— И она уверенно растолковала сюжет золотисто-коричневого панно, изображающего решительную сцену Отелло и Дездемоны.— Этот арапин-то, видишь его, чуть погодя ее задушит, пакостник этакий...
Элица усмехалась. А Иванка набирала скорость:
— Ревность, знаешь ли, лихая болесть, упаси бог... Был у нас случай, одно время все село про него говорило: поженились, потом разошлись, брань да ссоры, поуспокоились наконец, она новым домом обзавелась, нарожала детей, он по пароходам все ошивался, потом тоже и он кинул якорь, ребятишек развел, мал мала меньше, так и шло... А недавно выбрали их в руководство, так выставились друг против друга, точно кувшины, фасон держат — не интересуешь ты, дескать, меня, и все тут. Драматурги-и-ия!
Внезапно она сменила тему — что ж Элица учит, философию? Насчет, значит, мудрых дел? Из их села всякие выходили — и офицеры, и доктора, есть и ветеринар один, а агрономов так целое стадо, в городе все поустроились, и в партии люди есть, и в милиции — любой тебе специалист сыщется, а вот философа, да к тому же женского, не было. Философом небось быть куда как интересно — этак себе посиживаешь и прикидываешь насчет жизни, хороша ли, плоха ли, чего ей недостает и куда она тронулась, вверх ли карабкается или тащится вниз, а может, зигзагами пошла, так что и не разберешь, куда пошла, а, Элица? Глядела Иванка восторженно, но зрачки поигрывали бедовыми огоньками. Раз уж ты, Элица, пошла в философы, скажи, не стесняйся — куда, душа моя, правится этот мир, к худу или к добру?
Элица, смутившись, ответила, что, по ее мнению, жизнь одновременно движется в разные стороны.
— Нягол! — позвала Иванка.— Слышал? Выйдет из девчонки философ, башковитая! — Она обняла Элицу за плечи.— Так вот оно, моя девочка, жизнь себе течет, а мы ее отводим в разные стороны, то влево, то вправо, эту вот ниву напоить надо, да вон ту грядку полить, а живой-то воды маловато, не хватает на все, вот и вводится водный режим, вон наша чешма, через полчаса зачихает и до вечера сопеть будет... Малё, слышь-ка, а воды-то ведь мы не набрали!
Она вскочила и кинулась наполнять котлы и ведра.
Под вечер, осмотрев грядки, ожидающие первых семян, и по-девчоночьи подстриженные плодовые деревца, тронутые кое-где зеленым кремом, как выразилась Иванка, Нягол с Элицей попрощались и, нагруженные тяжелыми сетками (от них невозможно было отказаться), направились к автобусной остановке, провожаемые до перекрестка Иванкой и Малё. Долго шли прямой улицей мимо новых домов, из чьих окошек выглядывали женские лица, а когда оборачивались назад, видели уменьшающиеся фигурки — высокого Малё и маленькой Иванки. Она махала им мелко-мелко, словно боялась, что ее не заметят, а он взмахнул два-три раза, напомнив крупную птицу, вскидывающую крылом.
На остановке Нягол поинтересовался:
— Ну как, довольна прогулкой?
Элица стиснула его руку.
Дома они застали дедушку Петко в компании неожиданно приехавшей Маргариты. Оба пили чай и кротко беседовали.
Марга сразу же вперила взгляд в остановившуюся на пороге разрумянившуюся Элицу, и Нягол, бледнея от воспоминания об актрисиной комнатке, понял, что последуют объяснения. Марга не упустила смущения обоих, особенно Нягола, и истолковала его по-своему, но, будучи человеком сцены, взяла себя в руки, подождала, пока Элица подойдет, и, заглянув ей в глаза, царственно протянула руку, объяснила: выдался свободный денек, решила рассеяться.
Пока женщины пребывали на кухне, что было весьма кстати для смутившегося Нягола, он рассказал отцу о своей прогулке, описал места, по которым они с Элицей шли, сельские перемены и свое гощение. Старик слушал сосредоточенно, Нягол догадался, что возвращает отца в детство и юность, в последнее время он часто уносился туда.
В кухне Элица снова почувствовала Маргин взгляд — та ее оглядывала тайком. Делала это ловко, любезно, с улыбкой — сразу ей уступила фартук, возьми, пожалуйста, у тебя новый костюм (что было неправдой), а мое платье только по поездам и таскать (и это тоже было неправдой), бери, бери, ты, в конце концов, помоложе...
Марга энергично разбивала яйца, которые купила сегодня у соседки, у этакой скупердяйки со стиснутыми губами, а в молодости, верно, была хорошенькой и ревнивой, Элица знает ее? Элица ответила, что горожан знает плохо, и соседей тоже, редко наезжает сюда. Марга почла себя обязанной заявить то же самое: столько езды до такого затырканного городка можно выдержать разве что в качестве разгрузки перед заграничным турне. Она, видимо, ожидала, что Элица спросит ее о предстоящем путешествии по Европе, но Элица воздержалась.
Вернулись к соседям. Странные люди, снова завела Марга, дома у них ни городские, ни сельские, никакой архитектуры, не говоря уж об уюте и интерьере, по задним дворам ютится скотина, спереди выставлены автомобили, а уж любопытные такие, точно сороки, целый симпозиум собрали сегодня, как только она приехала. Элица сказала, что женщины везде любопытны, в столице тоже, но Марга не согласилась. Отстает наша провинция и в быту, и в манерах, и в культуре, в деревне, надо полагать, еще хуже?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Элица восхищенно глядела то на скалы, то на равнину, а Нягол утопал в воспоминаниях. Каждая тропка здесь, каждый уголок и межа были исхожены когда-то его молодыми ногами. Вспомнились мельницы и сукновальни, что грудились тут в долинке на месте нынешних каптажей, точно бабки, собравшиеся на беседу. Из горловины ее били три мощных источника с хрустальной студеной водой, оглашали всю окрестность своим журчанием, а в очень тихую погоду доносилось от скал их эхо. Место было волшебным, в самый раз для античного театра или храма, но Эллада досюда не дошла, не напрасно боялась она морозов здешних, злачных, но суровых земель. Источники били совсем близко, словно укрощенные фонтаны, разливались на два рукава, на которые нанизывались мельнички, оплетенные ломоносом и украшенные плющом. Жизнь здесь пульсировала днем и ночью, приезжали и уезжали мужики на телегах, согнувшись под коромыслами, выступали бабы, нагруженные выстиранными половиками и ковриками. В многочисленных запрудах водилась рыба, из них же по деревянным щитам шла вода к огородам и садам, а их гибкие спины поигрывали от солнечных пятен. Воздух вокруг был опьяняюще чистым, напоенным духом цветов и трав, над которым верх иногда одерживала сирень, но чаще — полынь и тысячелистник. К вечеру от плато победоносным воинством, поднимая пыль, возвращались овечьи стада, с ними спускался запах молока и скумпии, обрядившей целые холмы в свою ярко-розовую кудель.
Нягол любил здесь проводить предвечерние часы, они снимали усталость, очищали душу, настраивая ее на созерцание и размышление, все равно о чем: о постукивающем на равнине поезде, о спокойствии навешенных скал, о далеких синих горах и об этих несмолкающих водах, напирающих неведомо из каких глубин, об этой наичистейшей из материй, к которой он прикасался. И пока он сидел, обрывая стебельки, на каком-нибудь все еще теплом камне, падал вечер, всегда внезапный, умаляющий землю и открывающий небо. Выцветшее и заветревшее на солнце, оно наливалось плотью, трепещущей яркими звездами. В этом уменьшенном и укромном мире раздавалось сильнее пение птиц, вступая в борьбу с журчанием вод.
На занемевших ногах Нягол спускался к слабо мерцающим мельницам, укутанным в паутину, толкался среди помольщиков, заглядывался на жернова и на клокочущие водные зевла, а затем, довольный и голодный, возвращался домой.
Теперь из долинки все до последней черепицы исчезло, будто никогда и не бывало. Вместо живописных стрешек и мостиков торчали бетонные слуховые окна каптажей, запертых железными крышками с проржавленными замками. И, только прижав ухо, можно было услышать подземный шум, с каким запертая вода расходилась по водопроводам.
Нягол подождал, пока Элица погуляет, потом они стали спускаться вниз по улице, по западной стороне ее уже поползли первые тени. Дома выстроились подновленные, вместо эркеров и сеней желтели кирпичные стены, стянутые железобетонными корсетами, старые кривоватые ограды заменились новыми, узорчатыми и прямыми, сделанными из железа. Вместо скотины по дворам отдыхали автомобили, только куры клевали носом в своих зарешеченных гетто. Нягол оглядывал всякий дом и двор, силясь вспомнить, как он выглядел раньше, заодно вспоминая и владельцев. Иногда удавалось, еще чаще нет, но двор со старым орехом, неестественно рассеченный бетонной оградой, заставил его остановиться. Да, здесь было, в этом дворе с орехом посередине. Он шел с родников, с удовольствием помахивая свежесделанной палочкой, как вдруг послышались крики и через улицу побежали люди. Постояв в нерешительности, он приблизился. Теперь гомонили в доме, изнутри слышался женский плач, а на улице курили мужчины, обсуждая ссору между двумя братьями за этот вот самый двор, завершившуюся роковой поножовщиной. Теперь двор был идеально располовинен бетоном, с двух сторон его красовались новые кирпичные домики, принадлежащие, вероятно, сыновьям или внукам.
— Красивый орех, правда? — оценила дерево Элица. Нягол кивнул и повел племянницу дальше, к нижним кварталам.
Встретил их высокий седоватый мужчина, муж Няголовой двоюродной сестры, Элица их не знала. Проживали они на кривой улочке, рядом с хозяйственным двором кооператива. Мужчины похлопали друг друга по плечу, потом Михаил — Мале, как его называл Нягол,— несколько удивленно оглядел Элицу. В это время выскочила его жена, низенькая, полная, с белым лицом и зеленоватыми глазами, поблескивающими из-под
платка.
— Ба, Нягол! — воскликнула она.— Ты ли это?
Э-э-эх!
Нягол нагнулся и обнял женщину.
— Я, Иванка, гостью тебе веду — ну-ка, поглядим,
сможешь ты ее узнать?
Иванка комично отшатнулась и, нечаянно наступив мужу на калошу, театрально раскланялась:
— Извини, муженек, иманципация...
Нягол представил Элицу, хозяева ахнули и обрадовались. Повели их в комнату для гостей, разговорились — как Теодор с Милкой, живы ли, здоровы, столько лет не видались; как дедушка Петко, держится ли еще; а брат-то Иван, кажется, обженил сыновей; давно ли приехал Нягол, очень хорошо, что догадался зайти и племянницу привел — из Софии деревню не разглядишь.
Иванка захлопотала в кухоньке, в открытую дверь ее ясный, немного писклявый, но ласковый голос слышался очень хорошо, да и она старалась не упустить разговора между мужчинами. Нягол расспрашивал Малё о деревенских делах, о хозяйстве, о людях и их домах, о доходах и свадьбах, о старых и молодых — груда вопросов, на которые Малё отвечал с помощью жены.
— Что тебе сказать, Нягол, постарело село, молодые лыжи навострили — и в город. У нас в звене восемь душ, так шестерым уж за шестьдесят. Помрем мы, совсем будет дело табак.
— Можно, значит, сказать, разлюбил землю болгарин, так, что ли?
— Нягол, и жену разлюбляют, и брата, а землю и подавно — общее и полюбить-то трудно. Вон у султана сколько жен, а сердце небось к одной лежит... Я говорю — уважение должно быть и страх, на первое время и того хватит, а для любви пока рановато.
— Страх?
— Страх, страх, Нягол,— отозвалась из кухни Иванка.— Без страха нет порядка и уважения, Малё прав.
— Хоть и нехорошо так говорить, но на общем человек распускается,— добавил Малё.— Общая собственность, я тебе скажу, не простое дело — много чего она требует, куда больше частной. За совестливый труд и оценка должна быть совестливая, и чтобы голос работника слышался и вес имел.— Малё пристукнул рюмкой по столу.— Ну, будем здоровы!
— Нягол,— появилась в дверях Иванка,— давай-ка я Малё похвалю. Двенадцать годов он звеном управляет, столько работы переделали и друг за друга держатся, как свояки, очень их на селе уважают.
— Давай, давай,— забурчал Малё.
— Я свое скажу, а ты меня после опровергай... Вот уж и подгорело, успело-таки...— Она метнулась обратно в кухню, продолжая ворчать.
— Значит, страх, порядок и парламентарный голос? — заключил Нягол.
— Ну уж и парламентарный! — ухмыльнулся Малё.
— Так, так, Нягол, в каждом селе чтоб парламент был, вот разведем дебаты,— пропела из кухни Иванка.
— Она дома теперь сидит, так по цельным дням клюетт газеты да книги, а вечером телевизору желает «спокойной ночи»,— добродушно поддел жену Малё.
— Я еще, может, телевизору и прощай скажу, только поглядим когда,— не сдавалась Иванка.— На погосте-то, слышь, тоже программы кажут, первую из рая, а вторая адовая. Обе погляжу, какая понравится...— И она весело захихикала.
— Райскую, Иванка, для тебя только райскую,— заметил Нягол.
— Нягол, ты вот в большие люди вышел, а кое в чем не кумекаешь. Райская-то она навроде учебной будет, а дьявольская для души — спорт, музыка и наряды!
Поулыбались, Малё сказал:
— Заберут ее рогатые к себе в советники.
Нягол наблюдал за их добродушной перепалкой. Занимали они домик в один этаж, вырастили дочку и сына, оба работали на железной дороге, ходили за внуками и теперь помогали — от 'банок с соленьями и компотами до взноса за кооператив. Дом с улицы так и стоял небеленый, кирпичи крошились, особенно в северной стене, сегодня он снова это заметил, обстановка за все эти годы не подновилась — самое необходимое, если не считать телевизора, холодильника, обитого дивана да нескольких зайцев и лебедей из цветного гипса. Дом, изнутри всегда прибранный, вычищенный и побеленный, старился вместе с хозяевами — явственно и с достоинством.
Начали они с ничего, с двух узлов Иванкиного приданого — какое там приданое, Нягол, нас ведь пять ртов осталось без матери, тяте, бог его прости, едва удавалось сунуть каждому по куску. Боже, каким же голодом мы голодали... А Малё, тот и вовсе без узла явился, одежи — что на себе да шляпа, спереди как раз ее мыши прогрызли, так уж я штопала, штопала, такие на ней развела узоры...— рассказывала ему Иванка. Люди большие свадьбы играли, на Иванов да Йорданов день, а мы с Малё на Ильин день обвенчались, утайкой, будто краденые... И знаешь ты, где мы первые ночи спали? Тятенька на свадьбу не согласился, Малё ведь сирота круглый, у чужих жил, так не поверишь, забрались мы к дядьке Стане в колибу, тут вот она, под нами, в чистом поле. Пожили по-тарзански, покуда приют нашли, зато молодые были да крепкие, хоть и голодные, хоть и худые — боже, думаю себе, и куда только мой придурок Малё смотрел, когда меня в жены брал... Ты-то вот, гляжу, без жены обошелся, большой из тебя сектант получился, знаешь ли...
Неистощимой была эта небольшая женщина, от нее можно было услышать давно забытое слово, болгарское, турецкое, французское, неожиданно, но всегда к месту употребленное. Малё на первый взгляд казался полной ее противоположностью: говорил мало, редко употреблял чужие слова, оставаясь верным местному говору. С молодых лет он производил впечатление человека, рано умудренного истинами жизни. Он доходил до них внутренним уединением, постепенно, через проверки и уточнения, после чего усваивал твердо и уж не отступал от них. Малё был простым и прочным мостом между деревней и городом: половину времени он работал на станции, грузчиком, стрелочником, другую половину столь же беззаветно отдавал земле и семейству. Даже теперь мало кто знал в деревне, что во время войны он рисковал головой, будучи партийным курьером, что ему удалось ввести в заблуждение власти, которые так и не напали на след его тайного дела. Грузчик, стрелочник, виноградарь, огородник, пахарь и жнец, он умел строить из камня и дерева, владел молотом и рубанком, ловил рыбу, зашивал хомуты, приглядывал за насосной станцией, отличное вино делал. И вот на старости лет принял звено и двенадцать лет уж им руководит без оплошек. Чего же лучше, спрашивал себя Нягол, вот тебе и сирота, он бы его без колебаний выдвинул на самый ответственный хозяйственный пост, было бы только кому прислушаться к его предложению. И сейчас, разглядывая его, крупного, узловатого и достолепного, Нягол вспоминал картину своего друга — художника, которому он сказал в мастерской: Найо, твой Спиридон — вылитый Малё...
— А девочка-то наша что же, язычок проглотила? — Иванка появилась в дверях, нагруженная закусками.— Голоска ее еще не слыхали.
Действительно, войдя в дом, Элица, заглядевшись на обстановку и заслушавшись Иванкиного говора, молчала. Расставив дымящийся гювеч, Иванка подсела к Элице.
— Пока горшки остывают, давай-ка с тобой поболтаем по-женски, а мужики пущай в политике колупаются... Как тебе наша гостиная, на музей смахивает, правда? Коврик я мастерила, когда дочкой была беременна, а тот вон, большой, купили в городе, художественное, как говорится, изделие...— И она уверенно растолковала сюжет золотисто-коричневого панно, изображающего решительную сцену Отелло и Дездемоны.— Этот арапин-то, видишь его, чуть погодя ее задушит, пакостник этакий...
Элица усмехалась. А Иванка набирала скорость:
— Ревность, знаешь ли, лихая болесть, упаси бог... Был у нас случай, одно время все село про него говорило: поженились, потом разошлись, брань да ссоры, поуспокоились наконец, она новым домом обзавелась, нарожала детей, он по пароходам все ошивался, потом тоже и он кинул якорь, ребятишек развел, мал мала меньше, так и шло... А недавно выбрали их в руководство, так выставились друг против друга, точно кувшины, фасон держат — не интересуешь ты, дескать, меня, и все тут. Драматурги-и-ия!
Внезапно она сменила тему — что ж Элица учит, философию? Насчет, значит, мудрых дел? Из их села всякие выходили — и офицеры, и доктора, есть и ветеринар один, а агрономов так целое стадо, в городе все поустроились, и в партии люди есть, и в милиции — любой тебе специалист сыщется, а вот философа, да к тому же женского, не было. Философом небось быть куда как интересно — этак себе посиживаешь и прикидываешь насчет жизни, хороша ли, плоха ли, чего ей недостает и куда она тронулась, вверх ли карабкается или тащится вниз, а может, зигзагами пошла, так что и не разберешь, куда пошла, а, Элица? Глядела Иванка восторженно, но зрачки поигрывали бедовыми огоньками. Раз уж ты, Элица, пошла в философы, скажи, не стесняйся — куда, душа моя, правится этот мир, к худу или к добру?
Элица, смутившись, ответила, что, по ее мнению, жизнь одновременно движется в разные стороны.
— Нягол! — позвала Иванка.— Слышал? Выйдет из девчонки философ, башковитая! — Она обняла Элицу за плечи.— Так вот оно, моя девочка, жизнь себе течет, а мы ее отводим в разные стороны, то влево, то вправо, эту вот ниву напоить надо, да вон ту грядку полить, а живой-то воды маловато, не хватает на все, вот и вводится водный режим, вон наша чешма, через полчаса зачихает и до вечера сопеть будет... Малё, слышь-ка, а воды-то ведь мы не набрали!
Она вскочила и кинулась наполнять котлы и ведра.
Под вечер, осмотрев грядки, ожидающие первых семян, и по-девчоночьи подстриженные плодовые деревца, тронутые кое-где зеленым кремом, как выразилась Иванка, Нягол с Элицей попрощались и, нагруженные тяжелыми сетками (от них невозможно было отказаться), направились к автобусной остановке, провожаемые до перекрестка Иванкой и Малё. Долго шли прямой улицей мимо новых домов, из чьих окошек выглядывали женские лица, а когда оборачивались назад, видели уменьшающиеся фигурки — высокого Малё и маленькой Иванки. Она махала им мелко-мелко, словно боялась, что ее не заметят, а он взмахнул два-три раза, напомнив крупную птицу, вскидывающую крылом.
На остановке Нягол поинтересовался:
— Ну как, довольна прогулкой?
Элица стиснула его руку.
Дома они застали дедушку Петко в компании неожиданно приехавшей Маргариты. Оба пили чай и кротко беседовали.
Марга сразу же вперила взгляд в остановившуюся на пороге разрумянившуюся Элицу, и Нягол, бледнея от воспоминания об актрисиной комнатке, понял, что последуют объяснения. Марга не упустила смущения обоих, особенно Нягола, и истолковала его по-своему, но, будучи человеком сцены, взяла себя в руки, подождала, пока Элица подойдет, и, заглянув ей в глаза, царственно протянула руку, объяснила: выдался свободный денек, решила рассеяться.
Пока женщины пребывали на кухне, что было весьма кстати для смутившегося Нягола, он рассказал отцу о своей прогулке, описал места, по которым они с Элицей шли, сельские перемены и свое гощение. Старик слушал сосредоточенно, Нягол догадался, что возвращает отца в детство и юность, в последнее время он часто уносился туда.
В кухне Элица снова почувствовала Маргин взгляд — та ее оглядывала тайком. Делала это ловко, любезно, с улыбкой — сразу ей уступила фартук, возьми, пожалуйста, у тебя новый костюм (что было неправдой), а мое платье только по поездам и таскать (и это тоже было неправдой), бери, бери, ты, в конце концов, помоложе...
Марга энергично разбивала яйца, которые купила сегодня у соседки, у этакой скупердяйки со стиснутыми губами, а в молодости, верно, была хорошенькой и ревнивой, Элица знает ее? Элица ответила, что горожан знает плохо, и соседей тоже, редко наезжает сюда. Марга почла себя обязанной заявить то же самое: столько езды до такого затырканного городка можно выдержать разве что в качестве разгрузки перед заграничным турне. Она, видимо, ожидала, что Элица спросит ее о предстоящем путешествии по Европе, но Элица воздержалась.
Вернулись к соседям. Странные люди, снова завела Марга, дома у них ни городские, ни сельские, никакой архитектуры, не говоря уж об уюте и интерьере, по задним дворам ютится скотина, спереди выставлены автомобили, а уж любопытные такие, точно сороки, целый симпозиум собрали сегодня, как только она приехала. Элица сказала, что женщины везде любопытны, в столице тоже, но Марга не согласилась. Отстает наша провинция и в быту, и в манерах, и в культуре, в деревне, надо полагать, еще хуже?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44