А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Неужели не ясно?
— Нет!
— Тогда ничем тебе помочь не могу.— Нягол встал, подошел к фикусу, погладил молодой светло-зеленый листок, тянущийся к окну.
— И что же напоследок — отказ?
— Да! — не оборачиваясь, ответил Нягол, чем его окончательно обидел.
— Хорошо, Нягол. Но должен тебе напомнить, что есть порядок и дисциплина.
— Знаю,— все так же спиной ответил Нягол.
— И что отказ твой встретят в штыки, тоже знаешь?
Нягол резко повернулся, столкнувшись с ним взглядом. Подал пропуск и, коротко кивнув, тронулся к двери. Хозяин следил за его широкой, слегка обвисшей спиной, потом вскочил.
— Стой! — Нягол почувствовал его руку на своем плече.— Давай этот разговор отложим. Предлагаю посидеть за рюмкой, хочешь по-домашнему, вечером...
Только теперь Нягол обернулся.
— Что касается рюмки, всегда готов — у вас, у нас. Но разговор этот считай законченным.
— Ты, кажется, рассердился,— попытался улыбнуться хозяин.
— А ты остался доволен, так, что ли?
— Меня ты оставь...
— Ты не жалей,— сказал Нягол, обретая свою обычную твердость.— А редактора вы найдете, ну, будь здоров!
В коридоре он вспомнил про Весо и пошел проверить, в кабинете ли он. Тот вел заседание, появился на секунду, стиснул ему руку. Уговорились встретиться вечером.
На улице Нягол оказался вдруг один перед пустым днем. Кого навестить, что делать? Домой не хотелось так рано, брату не следовало звонить — Элица его специально просила об этом. В сущности, лучше всего было бы улететь обратно с первым же самолетом, но он чувствовал потребность повидаться с Весо, рассеяться после неприятного разговора. Надо дать Элице телеграмму, что я тут остаюсь до завтра, подумал он и вспомнил про Маргариту. Опять я про нее забыл!
Тень пробежала по его лицу — что с ним сделалось за эти недели после их расставанья в Зальцбурге? Почему он все время про нее забывает, словно она была случайной знакомой? Совсем я угас, сказал он себе, не думал, что это произойдет так скоро...
Он позвонил из автомата. Никто не отозвался. Опера, соображал, в отпуске, ей там нечего делать. Вышла в город. А может, решила не отзываться.
— О-о-о, маэстро, что это ты делаешь в столице — ты же, говорят, засел на родине? Привет!
Грашев — литературное светило в летнем костюмчике.
— Здравствуй, Колё,— ответил Нягол.
— И про Зальцбург я знаю, братец, ты там пребывал со своей Дульсинеей,— галопировал Грашев, а глаза его внимательно изучали Нягола.— Давай посидим за рюмочкой, а?
Никуда не денешься, пришлось нырнуть в ближайшее заведение, заказали водку и свежий салат. Грашев первый хлебнул, позакашлялся и пустил фонтан: тот едет за границу через месяц, другой ухватил второй договор на один и тот же роман, в издательствах неразбериха, никакой тиражной политики, чиновники тянутся за гонорарами, руководство день и ночь заседает, а тем временем критика делает что ей угодно и молодые точат зубки. Не прошло и получаса, а Нягол уже выслушал массу историй, случаев, анекдотов, планов, подносимых действительно мастерски. Несколько слов с подтекстом и неизменная грашевская позиция: я — Грашев, а вы, извините, кто такие?
— Чего они, собственно, хотят, эти критики, Нягол? — плакался Грашев.— Взять нас за ручку и через светофоры водить? Ну уж извини.
— Если нам с тобой начать жаловаться...— возразил Нягол.
— Не в этом дело, братец! Меня хвалят, тебя тоже, я не про то...
Нягол знал истинную причину грашевской тревоги по поводу критики: не так давно в академическом издании известный критик позволил себе разобрать некоторые из его хваленых книг. Грашев был довольно безжалостно разоблачен и оставлен в одной пижаме, помятой и пообносившейся пижаме домодельного бюргера, взявшегося изображать, по его собственным словам, современные конфликты шекспировского масштаба, высокие идеи и могучие характеры, испепеляющие страсти и героические судьбы функционеров, директоров и научных диогенов, сельских реформаторов и медицинских сестер.
Естественно, Колё Грашев болезненно перенес потрясение, но, к чести его надо признать, очухался быстро. Последовали интервью с фотографиями и без оных, телебеседы и радиораздумья о чем попало, из-под его благородно разгневанного пера выкатилось несколько новых, на скорую руку собранных опусов, разошедшихся на волнах старой славы и новой молвы: Никола Грашев сумел заткнуть течь, разогнать нависшую тучу.
Но Грашев уже не был прежним. Постоянная тень залегла под его глазами, застрахованная беспечность, сходившая за прирожденный оптимизм, начала постепенно обращаться в мнительность. Он подозревал окружающих в заговоре против себя, продиктованном, естественно, самым элементарным — завистью...
Нягол, слушая, вглядываясь в его костюм из дорогой ткани, как всегда, хорошего кроя, раздумывал о том, что этот человек, родившийся и выросший на селе, среди реальных обстоятельств и реальных людей, учившийся и работавший в столичном городе, тоже среди реальностей, неведомо как и когда совершил в себе настоящий переворот, отдаваясь явному сочинительству. И ведь, как ни странно, человек он был вовсе не бесталанный, довольно культурный, хотя и посредственного ума. Чем же, спрашивается, питалась эта нарастающая водевильность его книг? Вопрос не простой и не только Грашева касающийся. Если хорошенько подумать, а того лучше — вспомнить недавнее прошлое, можно обнаружить, что после победы Колё Грашев, до войны писавший рассказы о городских мизераблях, влился незамедлительно в кипучку преобразований, выпуская книгу за книгой о новой жизни и новых людях. Его рассказы, повести и романы прямо-таки кишели рабочими, крестьянами, инженерами, общественниками, с одной стороны, и врагами — с другой. Большинство из них размышляло вслух и разговаривало громогласно (враги, естественно, предпочитали шипение и шепот), судьбы их слагались из головоломных событий, тяжелейшие конфликты неожиданно возникали и столь же неожиданно утихали, скороспелые переломы покачивали героев — вообще жизнь бурлила и кипела. Нягол тоже был увлечен этой лавиной, отдав ей свою дань, Грашев, однако, заскочил далеко вперед, и его было нагнать не легко. Нягол не раз себе задавал вопрос: что такое случилось с людьми вроде него и Николы, вполне нормальными,— откуда явилась эта пелена? Приходилось признать силу догмы, особенно романтически приукрашенной, экзальтированной и экзальтирующей. Что там ни говори, а времена были духовно неопытными и довольно самонадеянными, мысль отступала перед порывом и самовнушением. Все еще свежи в памяти поездки по стране, наивные литературные посиделки, околийское трубадурство и безумные разговоры с людьми цехов и полей, фаустовский напор на человеческую природу, производимый с самыми лучшими намерениями.
Все это теперь отошло в историю, но не для Колё Грашева. И Нягол, кажется, знал почему. В отличие от многих своих тогдашних собратьев по перу Грашев выступал неповторимым романтиком в книгах и весьма предусмотрительным скептиком в жизни. Богемное свое ремесло он загодя и систематически дополнял такими прозаическими вещами, как общественные посты и высокие связи, ответственные редакторские и другие мандаты, международные знакомства и публикации, речи и доклады на конференциях и конгрессах. Параллельно с этой консульской деятельностью Грашев упорно работал над мелочами вроде своевременно прикупленных и обставленных апартаментов для себя и для домочадцев плюс большая дача в окрестностях столицы да еще одна в родных краях — поближе к землякам и к жизни. В просторных этих хоромах он поставил камины, отечественные и европейские, завел болгарские уголки и венские гостиные, увешал их картинами, наполовину подаренными, а то и выпрошенными, не упустил и старых икон. В родных краях он устраивал на своей даче званые вечера для гостей, преимущественно местных тузов, где журчал озабоченно, тревожась особенно за мораль. Гости почтительно слушали и кивали, Грашев же до того распалялся, что обвинял в грехах чуть ли не весь народ. Нет такого великого писателя, грозился он, который бы не посвятил себя народу, но нет и такого, который бы не высказал ему тяжелых укоризн. Возьмите Ботева, Алеко возьмите, Захария Стоянова... Соображает наш землячок, говорили одни, государственный у него зрак, а другие тайно подсмеивались: они знали кое-что про оратора — куда уж ему произносить укоризны, у него сердце доброе... Иногда Няголу казалось, что Грашев точно знает, что делает, он прозревал в нем тайного циника, но потом отказывался — слишком уж вылезало из него простецкое нашенское пройдошество, и Нягол говорил себе: Бюфон, однако, не прав. Не стиль, а характер делает человека, наверное, и со мной так, только некому мне это сказать...
— Колё,— прервал он Грашева, который все говорил и говорил,— давай свернем на что-нибудь другое, подальше от наших печалей.
— Извини, дорогой,— обиделся Грашев,— какой прок в утилитарных разговорах, когда в дверь стучатся глобальные вопросы? Ты как, начал свой новый опус?
— Какой еще опус?
— Ну, ну...
— И не думал,— откровенно солгал Нягол.
— Что ты говоришь — последний твой роман ведь плачет по продолжению — я по глазам вижу, что ты уж отмахал половину!
Нягол пожал плечами и опустошил рюмку.
— Слушай, брат,— сказал Грашев, следуя его примеру,— мы же с тобой не соперники, а старые волы, что тянут одну борозду, самую глубокую. Ведь так?
Нягол глядел на него молча.
— Кто другой, скажи ты мне, нарывается на оплеухи, кто разгребает авгиевы конюшни, уж не эти ли...— Грашев перечислил несколько имен.— Как бы не так! Один в историю вдарился, другой в гротески, третий в обряды да в околийскую мистику, четвертый спец по интерьерам и психиатрии... А кому пахать народную ниву — Няголову да Грашеву, у них опыт... Ты на меня так не смотри, у них тут настоящий заговор!
Грашев был отчасти прав, но высказанная его устами правда эта моментально обращалась против него самого.
— Такое у нас ремесло, Коле, мужское,— произнес Нягол.— Каждый сам решает, что и как.
— Потому что мы честные, потому что у нас вот тут,— Грашев ткнул себя в цыплячью грудь,— болит... Усидел я новый кирпич нашего Энчо, ты помнишь. И что? Притчи, метафоры, параболы — исконные вещи, братец. Читаешь и прямо рычишь — это ли наша жизнь, это ли наши проблемы, это ли магистраль?
Нягол героически слушал. Колё Грашев, Колё Грашев... Знаю я, где у тебя болит, где свербит — кабы мог, ты бы тотчас же ухватился за эти самые параболы и околийские притчи, которые сейчас хулишь, да закваска у тебя не та, тебе их не сработать, вот ты и прикидываешься Гераклом... Кстати, чистил Геракл эти конюшни или не чистил?
Дальше Нягол слушать Грашева перестал.
Днем он прогулялся по городу, обошел книжные магазины, заскочил в выставочный зал, позвонил Маргарите. Она не отзывалась. После обеда вернулся в свою пыльную мансарду, вздремнул и проснулся в никудышном настроении: не хотелось ни читать, ни что-нибудь делать — к примеру, убрать квартиру. Поворочался, словно старый медведь в берлоге, включил проигрыватель, послушал и выключил. Набрал номер и продиктовал телеграмму Элице — они договорились, что он вернется вечерним самолетом. Теперь же ей придется ночевать одной, ничего особенного, но все же девушка, к тому же этот ее коварный недуг...
Он вздрогнул. А ну как, не дай боже, ей станет плохо именно этой ночью, когда она одна в доме? Нет, надо возвращаться.
В билетной кассе сказали, что мест на самолет нет. Нягол снова схватился за телефон. Пускай Иван заберет Элицу к себе. В крайнем случае пусть Стоянка у нее переночует. Телеграмму-молнию Ивану приняли.
Он вытянулся в шезлонге на террасе. В обильном послеполуденном свете гора казалась высохшей и поблекшей. В молодые годы, когда город еще не дополз до ее подножий, Нягол любил ее созерцать с какого-нибудь балкона — она казалась ему интимно близкой с ясными очертаниями и подробностями, доступными глазу. Вечером по ее темному телу вспыхивали редкие одинокие огоньки, не было еще лучистых усиков скользящих машин. Она напоминала ему гигантское древнее животное, расположившееся на ночевку под еще более древним небосводом.
Теперь вид стал совсем иным. Вся усеянная огоньками, залитая заревом миллионного города, сама гора словно бы умалилась, потеряв осанистость; впечатление древности и неколебимости исчезло. Обман это или же человек и вправду способен подавить и унизить целую гору? Для молодых глаз, видевших ее только такой, она, может быть, и внушительна, и прелестна. Особенно для влюбленных...
Влюбленные. Это слово звучало для него все более отвлеченно, вызывая какую-то неловкость, близкую к самоиронии. Был ли он влюблен и в кого? В Маргу? Нет, с самого начала это была скорее привязанность, временами — страсть, перешедшая в дружескую близость. Элицу любил по-отцовски, это совсем другое.
Та, без которой когда-то, в тюрьме особенно, не представлял жизни, точно провалилась сквозь землю. Время берет свое, все кончается, он никогда больше не увидит Ее, не услышит голоса, не почувствует ее ладони в своей — почему же так, господи?.. Он сумел уберечь бледный лик, отдельные фразы, что-то от походки, ускользающие мгновения близости. Все более иконный, Ее образ уплывал куда-то внутрь, черты размывались, и, тайно преклонив колени, он молиться уже не мог, а только спрашивал робко: почему же так, господи?
Вечером он подождал Весо у служебного входа, пожали друг другу руки и тронулись куда глаза глядят. Никак не назаседаемся, позвоночник окостенел и голова полупустая, признался Весо. Ну как, проводили в могилу дедушку Петко, телеграмма вовремя пришла? Нягол подтвердил. Вот она какова эта жизнь — круговорот, в котором мы участвуем однократно. Однократно,— повторил Весо.— Мучился он перед смертью? Нягол сказал, что застал его уже холодным. Весо не знал о его поездке в Зальцбург. Стал расспрашивать, зашла речь о Марге, Нягол признался, что с тех пор они не виделись. Нет, ничего не случилось, просто гаснут угольки, огонь стихает. Весо его поведения не одобрил. Марга — редкая женщина, любит по-настоящему, он же помнит их последнюю встречу в мансарде, ее взгляды, воркование, хлопоты. Это она для тебя старалась, для гостя,— неуверенно защищался Нягол. Весо, однако, не сдавался: Марга стоит твоей опоры: в Зальцбурге золотой урожай собрала, европейская пресса ее отметила, как же так можно? Нягол вздрогнул — он Маргиным успехом даже не поинтересовался: не сомневался в нем, верил в него заранее, но, чем он обернулся, премией или чем другим, узнать не удосужился. И по телефону ее забыл поздравить, не написал — нет, что-то с ним происходит, сердечная амнезия какая-то. Давай ей позвоним, настаивал Весо, возьмем ее с собой.
Маргарита упорно молчала. Весо предложил заскочить к ней на квартиру, может, телефон повредился, может, заболела. Марга, однако, не отреагировала и на звонок. Они переглянулись, Нягол вынул связку ключей и открыл дверь. Их встретили слегка спертый воздух и тишина. Нягол обошел помещения. Везде царил порядок, все было расставлено по местам, мыло в кухне сухое и в ванной тоже. Уехала, не сказав ему. Он снова заглянул в спальню. Гобелен напротив залил его золотистым сиянием, двойная кровать была старательно застлана покрывалом. Нягол перевел дыхание: здесь, в этой постели, переживал он и сладостные мгновения, и спокойные часы отдыха. На ночном столике возле лампы лежала раскрытая книга. Нягол подошел и замер: его последний роман! Перед тем как уехать неизвестно куда, Марга перечитывала его книгу. Милая Марга — тронулось что-то в нем, но он ничего не произнес.
Они пошли к Весо. Стали себе готовить в кухне закуску да там и остались. Весо вынимал выдержанные вина знаменитых марок, Нягол выбрал тосканское.
— Аванти кон кианти! — экспромтом сочинилась у него фраза.
— Ты что, и по-итальянски можешь? — удивился Весо.
— Это вино зреет на роскошных холмах,— обошел его вопрос Нягол.— Внизу маслиновые рощи, наверху — виноградники. Хлебни-ка, сразу почувствуешь, какой у него аромат.
Весо отпил и, облизнувшись, сказал:
— И вправду аромат... А утром сегодня ты вел
себя как дровосек.
Нягол сбоя не ожидал: быстро же ему нажаловался коллега.
— Странные вы все-таки люди,— ответил он Весо.— По-вашему это хорошо — браться за работу без всякого сердца, только чтоб она за тобой числилась, результаты значения не имеют. Ты небось...
— И что же ты будешь делать?
— Ты небось к своей так не относишься,— не сдавался Нягол.
— Что ты будешь делать целый божий день?
— Как что? Делом своим заниматься.
Замолчали. Слышалось только, как редко и тоненько
капает в раковине кран, неправильно отмеряя какое-то свое, капельное время. Весо ткнулся в закуску, повертел вилку.
— Нягол,— начал он слегка глуховато,— может,
я ошибаюсь, но все же скажу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44