Возможно, я просто не смела сказать себе правду.
А моя дорогая, моя преданная Тиш придерживала свой язычок, хотя трудно себе представить, какой ценой ей это давалось.
Итак, в тот вечер, когда она обвинила меня в том, что я хочу использовать Криса, чтобы освободиться от отца, я колебалась лишь долю секунды, перед тем как резко ответить ей:
– А откуда ты знаешь, от кого я пытаюсь освободиться? Может быть, не от отца, а от матери?
И произнеся это, я поняла, что сказала правду. Так было всегда.
О мама! Моя мама, Агнес Фарр Андропулис, эта мечтательница, убивающая реальность. Действительность никогда не удовлетворяла ее, а фантазии – не насыщали. Но для других они были смертельны.
Моя мать была цветком старого мещанского общества. Неожиданно, еще очень молодой она вышла замуж за зрелого греческого бога, который быстро и необъяснимо опустился. Ее жизнь можно сравнить с трагедией Эсхила или сказкой братьев Гримм.
Конечно же, он никогда не был богом, даже и тогда, когда мама встретила его и вышла замуж. Он был тем, кем был всегда: сыном давно обосновавшихся на Юге греков, владельцев бакалейных лавок, упрямым и великодушным, безумно любящим жизнь, что было так же естественно и хорошо, как запах дикого чабреца на холмах вокруг Афин. Он вырос в душном бедном районе Атланты 50-х годов, где его отец Дион держал лавку.
А моя мать мечтала о боге, и никто больше не нужен был этой принцессе, скрывшейся под оболочкой молодой учительницы в незнакомом и неуютном городе. Да и отцу нужна была именно принцесса.
Но уже к тому времени, когда я должна была появиться на свет, мама ясно поняла, что ее бог слеплен из самой обыкновенной глины, из которой ничего уже нельзя было сделать, а отец увидел, что у его принцессы очень мало шансов взойти на престол. Каждый из них не смог простить другому крушения своих надежд, и за это они жестоко наказывали друг друга. Отец топил свое оскорбление и несбывшиеся мечты в море бурбона на улицах нашего района, а мать отдалялась от мира в своих фантазиях и старалась взять меня с собой.
С самого раннего детства я помню, что единственными совместными усилиями была их забота о дочери. Часть времени я проводила в шатком и готовом упасть отцовском владении, любя этого сильного и в то же время слабого человека, а часть – в материнском сотканном из паутины королевстве, почти поклоняясь ей. Они оба вредили мне, но мать все же больше. Иногда отец просто пугал меня своим поведением, мать же породила страх в моей душе. До сих пор она не поняла этого.
Однажды по совету некоего молодого серьезного терапевта, для которого моя мать была так же непонятна, как грифоны и птеродактили, я попыталась поговорить с ней откровенно, желая добиться очищения и понимания.
– Ты слишком оберегала меня. Я начала уже думать, что просто не способна жить без твоей опеки, – проговорила я, дрожа от своей собственной смелости. – Ты внушила мне чувство, будто я ничего не смогу сделать самостоятельно. Вспомни, ты никогда не разрешала мне ходить босиком, играть с детьми с нашей улицы, я не могла оставаться после школы, чтобы поиграть в волейбол, я не должна была ходить на свидания с соседскими мальчиками, не могла кататься на автомобиле и есть острую пищу, ходить в кино или возвращаться после десяти часов. Так было всегда: „Не делай этого, ты можешь повредить себе", „Ты сама не сделаешь этого, дай я помогу…" Ты так старалась, чтобы я оставалась ребенком всю жизнь! Ведь я до сих пор зову тебя „мама". Я знаю, что ты никогда не желала мне вреда, никто не мог любить меня больше, чем ты. Но все это похоже… на укутывание и пеленание младенца, мама! Я делаю то, чего не хочу, и не делаю того, о чем так мечтаю. А я хочу чувствовать себя в безопасности и покое, я хочу быть, в конце концов, уважаемой. Ведь это самое лучшее, что есть на свете.
Я уже бесшумно плакала, понимая, что говорю резко и осуждаю мать, хотя вижу все добро, которое она для меня сделала. Но я должна была наконец высказаться.
– Глупости, – весело воскликнула мама. Она так говорила всегда, когда хотела отмахнуться от реальности, как от надоевшей мухи. – Глупости. Я воспитала тебя в такой манере, какая только и имеет значение в этом мире, которая позволяет ощущать себя настоящей леди. А как мне надо было вести себя? Позволить, чтобы ты не знала ничего, кроме пьянства, грубости, вульгарности и всей дешевой жизни, которая окружала бы тебя? Жизнь только тогда становится красивой, когда ты сама стремишься сделать ее лучше! Где бы ты была сейчас, если бы я позволила тебе бегать без присмотра со всеми этими маленькими хулиганами и торчать в грязной лавке отца? Что бы с тобой было, если бы я воспитала тебя так, что ты смогла бы выйти замуж только за какого-нибудь механика с завода Форда? Если мой единственный грех в том, что я заставляла тебя ходить обутой и не разрешала лазить по деревьям, то, может быть, Господь простит мне его. И если ты чувствуешь себя все еще ребенком, то, возможно, причина в тебе самой? Ноешь и плачешь, бегаешь к какому-то психиатру, потому что чувствуешь себя маленькой сиротой, хотя у тебя есть все, что только может пожелать женщина. Можешь быть уверена, что мистер Кристофер Колхаун никогда бы и не посмотрел на тебя, если бы я разрешила тебе расти так, как ты этого хотела, моя дорогая мисс!
К этому времени ее веселость пропала и появились горькие слезы, всегда убивавшие меня, наводившие на мысль о моей чудовищной неблагодарности.
Я оставила маму в покое, а через неделю перестала посещать терапевта. Я уже давно поняла, что мать не спасет меня, как амулет, от опасностей и огромных, смертельных ран, наносимых жизнью. Мама сама была опасна. Но даже зная это, я была бессильна. Ведь одно только сознание причины бед не могло стать панацеей. А к тому времени, когда я наконец нашла в себе силы, мать невольно чуть не погубила меня и мою дочь.
Всю жизнь она была красивой женщиной, хрупкой и сверкающей. Люди, мало знавшие ее, всегда чувствовали необходимость оберегать это изящество, как оберегают изысканно разукрашенную фарфоровую чашку, которую находят в куче мусора.
Эта хрупкость частично извиняла ее эксцентричность. И только позже, когда люди имели возможность разобраться в моей матери как в живой женщине, они осознавали всю степень ее странности.
Но я позволяла лишь некоторым узнать ее поближе. К началу учебы в колледже я уже не приводила в дом знакомых из-за горького пьянства отца и странного поведения матери.
Я упорно занималась в колледже и следовала манере поведения моих приятельниц по женскому общежитию, рабски копируя каждую мельчайшую подробность их одежды, речи, которые казались мне „нормальными".
Мне нравилась сама банальность и ограниченность жизни в колледже. И я стала наконец одной из самых „нормальных" студенток учебных заведений Юга 70-х годов. Эта „нормальность" была для меня незнакомым и невероятно экзотическим состоянием. Я просто влюбилась в свое здравомыслие, но очень долго даже не представляла, что же означает вся эта „нормальность".
Я часто бывала у Тиш в ее большом белом доме в Мейконе, согреваясь у животворного семейного очага, щедро излучавшего искреннюю любовь. Семья Гриффинов стала моим идеалом.
А вот Тиш виделась с моей матерью лишь однажды, когда мама приехала на традиционное чаепитие в колледже. Я была смертельно оскорблена ее оборочками, оттопыренным мизинчиком, когда она брала чашку, ее щебетанием о нашем „скромном маленьком бунгало" и „семейных деловых связях". Но мои подруги и воспитательница нашли, что она „невероятно мила", а некоторые, включая Тиш, считали ну просто светской леди эту маленькую хрупкую даму, которая так стоически переносила невзгоды и экономила на всем, чтобы ее дочь могла получить образование в одном из лучших колледжей Юга.
Ни для кого не было секретом, что я училась на стипендию, но самыми нужными и всегда своевременными были чеки, приходившие из белого домика на улице Хардин и подписанные нетвердой рукой моего отца.
Да и к Крису меня привлекла именно длительная влюбленность в „нормальность" и упорядоченную жизнь. Это было какое-то скрытое влечение. Мне никогда не приходило в голову, что в этом непостоянном ветерке, в этом позолоченном эльфе, отпрыске одного из самых богатых и знатных родов города, есть что-то простое и обычное. Он сиял на моем небосклоне, подобно солнцу. Он стал выражением всего, чего мы так желали и чего были лишены.
В своем упрямом решении стать великим хирургом, в своем понимании страданий мира и в желании использовать состояние семьи в благих целях он напоминал молодого Кеннеди, который сумел сделать себя сам, завоевав людей своей неудержимой энергией.
Крис редко оставался спокойным, его остроумие было молниеносно. Но в нем было достаточно и весьма нежелательных качеств: богатство, светскость, наследственные консервативные взгляды – все это мне, девушке 70-х, было не нужно. Но я видела, что это и есть та самая безопасность и уважение, о которых я так мечтала.
Все складывалось так удачно, что напоминало красивый рождественский подарок, и тогда где-нибудь на уроке экономики или на улице мягким зимним днем по дороге к общежитию дыхание мое срывалось от радости и одной мысли, что на свете есть Крис.
В те дни я жила как в тумане, не веря в собственное счастье, и никакие доводы Тиш не могли пробиться через эту завесу. Намного позже, когда розовая дымка наконец рассеялась, я вдруг многое поняла и, схватив дочь, бежала. Обыденность и „нормальность", которых я так жаждала, стали сумасшествием.
Я понимала, что в глубине моей души скрывалась потребность в скандалах и возмутительных эксцессах. Я увидела: то, что я принимала за „непохожесть", отличительную особенность, оказалось на самом деле своего рода отклонением. Я думала, что быть самой собой означает сдаться перед тьмой. И когда я наконец убежала от нелепой жизни в Пэмбертон, к Тиш и Чарли, во многом это был побег от своего темного „я".
Я искала „нормальность" и обыденность, а вместо этого нашла двух чудовищ, одним из которых была я сама. Это было очень извращенное представление о себе, как, впрочем, и все предыдущие, но оно помогло мне в конце концов встать на ноги и найти свой путь. Если бы я не сделала этого, Хилари и меня давно не было бы в живых.
Но вначале я не хотела знать ничего, кроме того, что жаждала Криса, а он, как ни трудно себе это представить, хотел меня. И в конце моего второго, а его первого курса он поинтересовался, не соглашусь ли я обвенчаться с ним в кафедральном соборе Святого Филиппа после того, как Тиш выйдет замуж за Чарли в церкви Святого Мартина в Мейконе. Я ответила „да" еще до того, как он закончил говорить.
Первое, что он сказал после этого: „А я-то думал, что ты начнешь говорить о какой-нибудь ерунде: о Корпусе мира или походе к Белому дому в наш медовый месяц". А потом он заметил: „Надеюсь, теперь я могу получить тебя? Я терпел целый год, и не думаю, что смогу ждать дольше".
В ту же ночь мы стали близки в его спальне, в жаркой, душной маленькой квартире на Понс де Леон, в то время как Тиш с Чарли были в кино, а радио надрывалось модной песенкой.
У меня не было ни единого повода, чтобы не спать с ним. Свадьба состоится, уважение обеспечено, и мое невольное „нет" замерло на губах, и я легла в его тесную смятую постель. Сердце колотилось так, что, казалось, разрывало грудную клетку. И мы совершили то, что для всех людей становится рубежом двух времен.
Крис уважал мои инстинктивные, мягкие, но энергичные „нет" всегда, когда его руки пробирались под юбку или кофточку. Он равнодушно пожимал плечами, тем самым успокаивая меня. Но потом снова и снова заставлял беспокоиться, не добьется ли он своего иным путем.
Я не понимала, почему Крис предпочитает меня, ведь он мог иметь любую из позолоченных богинь Атланты, если бы только захотел. Но я знала, что он никогда не ответит на этот вопрос, а я его никогда не задам.
В конце концов, был закат 70-х, и по всей стране молодые женщины, если хотели, принимали противозачаточные таблетки и занимались сексом. Но мы жили на Дальнем Юге, и мои сверстники не слишком-то говорили о сексе, а многие не занимались им, с таблетками или без таковых, но те, кто все же занимался, не были по-настоящему довольны.
Но времена меняются, и великое, основное бедствие – беременность и страх бесчестья – почти исчезло, и не осталось ни одного веского довода, чтобы отдалиться от Криса, кроме подлинного ужаса перед новым, неведомым. Это было самое долговечное наследство, оставленное мне матерью.
Многие комплексы стираются, когда обнаружена их причина. Мой страх был объясним. После первой сильной тупой боли, когда Крис овладел мной, я почувствовала себя потерянной, опустошенной. Я почти задохнулась, будто пошла ко дну. Тут же, в ужасе, не зная, что это было, я стала неистово кричать, пытаясь освободиться. Я просила Криса остановиться, ощущая, что таю, исчезаю в огромном чувстве, темпом, как кровь. Мною овладела паника: у этой бездны, бездны наслаждения не было дна, и, наверно, там, внизу, меня ожидало забвение. Мой страх жил внутри, и это не были опасения любой другой женщины: беременность, позор, распутство. Это был страх полного исчезновения. Страх стать ничем. Попросту раствориться без следа…
Крис не слушал меня и не останавливался. Он входил в меня снова и снова, и каждый раз я, пронзительно крича, тонула в той изысканной смерти, стыдилась, ужасалась и изумлялась, что именно со мной происходит все это.
Я делала то, что любил Крис и о чем никогда не слышала ни до, ни после наших отношений. Мы с Тиш часто хихикали над „Камасутрой", но даже там я не встречала того, что проделывал Крис со своим гладким, жилистым и выносливым телом. В последний раз, взрываясь от гнева, брыкаясь и плача, я вдруг ощутила себя вертящейся под потолком бесстыдной китайской акробаткой. Моя мать, казалось, парила бок о бок со мной, пронзительно крича: „Позор! Ты должна лечь на спину и сложить руки как монашка!"
Когда он кончил в последний раз, я не могла двигаться и говорить, лежа на разметанной постели как труп. Я хотела бы лежать так вечно, не двигаясь, еле дыша, с холодной темнотой, опустившейся мне на веки, без этой колотящей и кружащейся красноты. Сердце билось с тихим, глубоким, протяжным и глухим стуком, и я не удивилась бы, если бы оно остановилось. Кажется, это было вполне возможно.
– Я полагаю, что проблема с замужеством решена, – улыбнулся Крис, приподнимаясь надо мной на локте. Невероятно, но он не выглядел унылым или взъерошенным. Он был похож на Питера Пэна – живой, нахальный и веселый. Я начала плакать.
Он раскаивался, был нежен, помог мне одеться и сказал, что не торопит меня и впредь не будет таким… изобретательным.
– Но я ждал тебя так долго, – оправдывался он, – а то, как ты кончила… Я думал, тебе нравится. Я никогда не слышал, чтобы так кричали.
– Я просила тебя остановиться… Я просила тебя снова и снова. Это было похоже… похоже на смерть, Крис!
– Я знаю, – сказал он, улыбаясь. – Говорят, что так бывает, когда лучше уже быть не может. Ты счастливица, Энди. Мы оба счастливцы. Некоторые люди пытаются достичь этого в течение всей жизни, но не получают, а мы сразу попали в десятку.
Мы оделись и вернулись к дому „Три Делт", по дороге задержавшись в таверне Мануэля выпить пива. До этого мы сотни раз заходили туда, но сейчас сделали это в атмосфере важности и необратимости случившегося с нами.
– Мы уже не те, что были до сегодняшнего вечера, – произнес Крис, с силой обнимая меня за плечи, когда мы входили во двор общежития, – теперь мы часть чего-то другого, часть целого. Я не думаю, что свидетельство о браке сделает нас более близкими. Ты чувствуешь это?
– Да, – сказала я, шатаясь на ватных ногах, ощущая скрытую, неопределенную боль, пронизывавшую, как иглой, позвоночник, – разумеется, чувствую.
Я удивлялась, как другие – Тиш, моя мать – в один прекрасный вечер становились женщинами, а потом продолжали жить по-прежнему, даже не ощущая существенной разницы. Это было откровением, это изменяло жизнь. И я хотела понять, как можно заниматься этим каждую ночь и при этом оставаться в общем-то тем же человеком, что и до сих пор.
Тиш выходила из душа, закутанная в тонкое, серовато-белое полотенце „Три Делт", когда я вошла в комнату. Она сразу все поняла. Мы не сказали друг другу ни слова, но Тиш догадалась, что этот вечер я провела с Крисом.
Я всегда удивлялась, как она могла это узнать, но никогда не спрашивала подругу. Я догадывалась, что она спит с Чарли, но не знала, когда начались их отношения. Мы не говорили об этом.
– Я предполагаю, что разговариваю с будущей миссис Кристофер Колхаун? – засмеялась она.
– Верно, – произнесла я, тоже пытаясь улыбнуться, – мы поженимся через неделю после вас.
– Итак, твоя великая мечта начинает осуществляться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
А моя дорогая, моя преданная Тиш придерживала свой язычок, хотя трудно себе представить, какой ценой ей это давалось.
Итак, в тот вечер, когда она обвинила меня в том, что я хочу использовать Криса, чтобы освободиться от отца, я колебалась лишь долю секунды, перед тем как резко ответить ей:
– А откуда ты знаешь, от кого я пытаюсь освободиться? Может быть, не от отца, а от матери?
И произнеся это, я поняла, что сказала правду. Так было всегда.
О мама! Моя мама, Агнес Фарр Андропулис, эта мечтательница, убивающая реальность. Действительность никогда не удовлетворяла ее, а фантазии – не насыщали. Но для других они были смертельны.
Моя мать была цветком старого мещанского общества. Неожиданно, еще очень молодой она вышла замуж за зрелого греческого бога, который быстро и необъяснимо опустился. Ее жизнь можно сравнить с трагедией Эсхила или сказкой братьев Гримм.
Конечно же, он никогда не был богом, даже и тогда, когда мама встретила его и вышла замуж. Он был тем, кем был всегда: сыном давно обосновавшихся на Юге греков, владельцев бакалейных лавок, упрямым и великодушным, безумно любящим жизнь, что было так же естественно и хорошо, как запах дикого чабреца на холмах вокруг Афин. Он вырос в душном бедном районе Атланты 50-х годов, где его отец Дион держал лавку.
А моя мать мечтала о боге, и никто больше не нужен был этой принцессе, скрывшейся под оболочкой молодой учительницы в незнакомом и неуютном городе. Да и отцу нужна была именно принцесса.
Но уже к тому времени, когда я должна была появиться на свет, мама ясно поняла, что ее бог слеплен из самой обыкновенной глины, из которой ничего уже нельзя было сделать, а отец увидел, что у его принцессы очень мало шансов взойти на престол. Каждый из них не смог простить другому крушения своих надежд, и за это они жестоко наказывали друг друга. Отец топил свое оскорбление и несбывшиеся мечты в море бурбона на улицах нашего района, а мать отдалялась от мира в своих фантазиях и старалась взять меня с собой.
С самого раннего детства я помню, что единственными совместными усилиями была их забота о дочери. Часть времени я проводила в шатком и готовом упасть отцовском владении, любя этого сильного и в то же время слабого человека, а часть – в материнском сотканном из паутины королевстве, почти поклоняясь ей. Они оба вредили мне, но мать все же больше. Иногда отец просто пугал меня своим поведением, мать же породила страх в моей душе. До сих пор она не поняла этого.
Однажды по совету некоего молодого серьезного терапевта, для которого моя мать была так же непонятна, как грифоны и птеродактили, я попыталась поговорить с ней откровенно, желая добиться очищения и понимания.
– Ты слишком оберегала меня. Я начала уже думать, что просто не способна жить без твоей опеки, – проговорила я, дрожа от своей собственной смелости. – Ты внушила мне чувство, будто я ничего не смогу сделать самостоятельно. Вспомни, ты никогда не разрешала мне ходить босиком, играть с детьми с нашей улицы, я не могла оставаться после школы, чтобы поиграть в волейбол, я не должна была ходить на свидания с соседскими мальчиками, не могла кататься на автомобиле и есть острую пищу, ходить в кино или возвращаться после десяти часов. Так было всегда: „Не делай этого, ты можешь повредить себе", „Ты сама не сделаешь этого, дай я помогу…" Ты так старалась, чтобы я оставалась ребенком всю жизнь! Ведь я до сих пор зову тебя „мама". Я знаю, что ты никогда не желала мне вреда, никто не мог любить меня больше, чем ты. Но все это похоже… на укутывание и пеленание младенца, мама! Я делаю то, чего не хочу, и не делаю того, о чем так мечтаю. А я хочу чувствовать себя в безопасности и покое, я хочу быть, в конце концов, уважаемой. Ведь это самое лучшее, что есть на свете.
Я уже бесшумно плакала, понимая, что говорю резко и осуждаю мать, хотя вижу все добро, которое она для меня сделала. Но я должна была наконец высказаться.
– Глупости, – весело воскликнула мама. Она так говорила всегда, когда хотела отмахнуться от реальности, как от надоевшей мухи. – Глупости. Я воспитала тебя в такой манере, какая только и имеет значение в этом мире, которая позволяет ощущать себя настоящей леди. А как мне надо было вести себя? Позволить, чтобы ты не знала ничего, кроме пьянства, грубости, вульгарности и всей дешевой жизни, которая окружала бы тебя? Жизнь только тогда становится красивой, когда ты сама стремишься сделать ее лучше! Где бы ты была сейчас, если бы я позволила тебе бегать без присмотра со всеми этими маленькими хулиганами и торчать в грязной лавке отца? Что бы с тобой было, если бы я воспитала тебя так, что ты смогла бы выйти замуж только за какого-нибудь механика с завода Форда? Если мой единственный грех в том, что я заставляла тебя ходить обутой и не разрешала лазить по деревьям, то, может быть, Господь простит мне его. И если ты чувствуешь себя все еще ребенком, то, возможно, причина в тебе самой? Ноешь и плачешь, бегаешь к какому-то психиатру, потому что чувствуешь себя маленькой сиротой, хотя у тебя есть все, что только может пожелать женщина. Можешь быть уверена, что мистер Кристофер Колхаун никогда бы и не посмотрел на тебя, если бы я разрешила тебе расти так, как ты этого хотела, моя дорогая мисс!
К этому времени ее веселость пропала и появились горькие слезы, всегда убивавшие меня, наводившие на мысль о моей чудовищной неблагодарности.
Я оставила маму в покое, а через неделю перестала посещать терапевта. Я уже давно поняла, что мать не спасет меня, как амулет, от опасностей и огромных, смертельных ран, наносимых жизнью. Мама сама была опасна. Но даже зная это, я была бессильна. Ведь одно только сознание причины бед не могло стать панацеей. А к тому времени, когда я наконец нашла в себе силы, мать невольно чуть не погубила меня и мою дочь.
Всю жизнь она была красивой женщиной, хрупкой и сверкающей. Люди, мало знавшие ее, всегда чувствовали необходимость оберегать это изящество, как оберегают изысканно разукрашенную фарфоровую чашку, которую находят в куче мусора.
Эта хрупкость частично извиняла ее эксцентричность. И только позже, когда люди имели возможность разобраться в моей матери как в живой женщине, они осознавали всю степень ее странности.
Но я позволяла лишь некоторым узнать ее поближе. К началу учебы в колледже я уже не приводила в дом знакомых из-за горького пьянства отца и странного поведения матери.
Я упорно занималась в колледже и следовала манере поведения моих приятельниц по женскому общежитию, рабски копируя каждую мельчайшую подробность их одежды, речи, которые казались мне „нормальными".
Мне нравилась сама банальность и ограниченность жизни в колледже. И я стала наконец одной из самых „нормальных" студенток учебных заведений Юга 70-х годов. Эта „нормальность" была для меня незнакомым и невероятно экзотическим состоянием. Я просто влюбилась в свое здравомыслие, но очень долго даже не представляла, что же означает вся эта „нормальность".
Я часто бывала у Тиш в ее большом белом доме в Мейконе, согреваясь у животворного семейного очага, щедро излучавшего искреннюю любовь. Семья Гриффинов стала моим идеалом.
А вот Тиш виделась с моей матерью лишь однажды, когда мама приехала на традиционное чаепитие в колледже. Я была смертельно оскорблена ее оборочками, оттопыренным мизинчиком, когда она брала чашку, ее щебетанием о нашем „скромном маленьком бунгало" и „семейных деловых связях". Но мои подруги и воспитательница нашли, что она „невероятно мила", а некоторые, включая Тиш, считали ну просто светской леди эту маленькую хрупкую даму, которая так стоически переносила невзгоды и экономила на всем, чтобы ее дочь могла получить образование в одном из лучших колледжей Юга.
Ни для кого не было секретом, что я училась на стипендию, но самыми нужными и всегда своевременными были чеки, приходившие из белого домика на улице Хардин и подписанные нетвердой рукой моего отца.
Да и к Крису меня привлекла именно длительная влюбленность в „нормальность" и упорядоченную жизнь. Это было какое-то скрытое влечение. Мне никогда не приходило в голову, что в этом непостоянном ветерке, в этом позолоченном эльфе, отпрыске одного из самых богатых и знатных родов города, есть что-то простое и обычное. Он сиял на моем небосклоне, подобно солнцу. Он стал выражением всего, чего мы так желали и чего были лишены.
В своем упрямом решении стать великим хирургом, в своем понимании страданий мира и в желании использовать состояние семьи в благих целях он напоминал молодого Кеннеди, который сумел сделать себя сам, завоевав людей своей неудержимой энергией.
Крис редко оставался спокойным, его остроумие было молниеносно. Но в нем было достаточно и весьма нежелательных качеств: богатство, светскость, наследственные консервативные взгляды – все это мне, девушке 70-х, было не нужно. Но я видела, что это и есть та самая безопасность и уважение, о которых я так мечтала.
Все складывалось так удачно, что напоминало красивый рождественский подарок, и тогда где-нибудь на уроке экономики или на улице мягким зимним днем по дороге к общежитию дыхание мое срывалось от радости и одной мысли, что на свете есть Крис.
В те дни я жила как в тумане, не веря в собственное счастье, и никакие доводы Тиш не могли пробиться через эту завесу. Намного позже, когда розовая дымка наконец рассеялась, я вдруг многое поняла и, схватив дочь, бежала. Обыденность и „нормальность", которых я так жаждала, стали сумасшествием.
Я понимала, что в глубине моей души скрывалась потребность в скандалах и возмутительных эксцессах. Я увидела: то, что я принимала за „непохожесть", отличительную особенность, оказалось на самом деле своего рода отклонением. Я думала, что быть самой собой означает сдаться перед тьмой. И когда я наконец убежала от нелепой жизни в Пэмбертон, к Тиш и Чарли, во многом это был побег от своего темного „я".
Я искала „нормальность" и обыденность, а вместо этого нашла двух чудовищ, одним из которых была я сама. Это было очень извращенное представление о себе, как, впрочем, и все предыдущие, но оно помогло мне в конце концов встать на ноги и найти свой путь. Если бы я не сделала этого, Хилари и меня давно не было бы в живых.
Но вначале я не хотела знать ничего, кроме того, что жаждала Криса, а он, как ни трудно себе это представить, хотел меня. И в конце моего второго, а его первого курса он поинтересовался, не соглашусь ли я обвенчаться с ним в кафедральном соборе Святого Филиппа после того, как Тиш выйдет замуж за Чарли в церкви Святого Мартина в Мейконе. Я ответила „да" еще до того, как он закончил говорить.
Первое, что он сказал после этого: „А я-то думал, что ты начнешь говорить о какой-нибудь ерунде: о Корпусе мира или походе к Белому дому в наш медовый месяц". А потом он заметил: „Надеюсь, теперь я могу получить тебя? Я терпел целый год, и не думаю, что смогу ждать дольше".
В ту же ночь мы стали близки в его спальне, в жаркой, душной маленькой квартире на Понс де Леон, в то время как Тиш с Чарли были в кино, а радио надрывалось модной песенкой.
У меня не было ни единого повода, чтобы не спать с ним. Свадьба состоится, уважение обеспечено, и мое невольное „нет" замерло на губах, и я легла в его тесную смятую постель. Сердце колотилось так, что, казалось, разрывало грудную клетку. И мы совершили то, что для всех людей становится рубежом двух времен.
Крис уважал мои инстинктивные, мягкие, но энергичные „нет" всегда, когда его руки пробирались под юбку или кофточку. Он равнодушно пожимал плечами, тем самым успокаивая меня. Но потом снова и снова заставлял беспокоиться, не добьется ли он своего иным путем.
Я не понимала, почему Крис предпочитает меня, ведь он мог иметь любую из позолоченных богинь Атланты, если бы только захотел. Но я знала, что он никогда не ответит на этот вопрос, а я его никогда не задам.
В конце концов, был закат 70-х, и по всей стране молодые женщины, если хотели, принимали противозачаточные таблетки и занимались сексом. Но мы жили на Дальнем Юге, и мои сверстники не слишком-то говорили о сексе, а многие не занимались им, с таблетками или без таковых, но те, кто все же занимался, не были по-настоящему довольны.
Но времена меняются, и великое, основное бедствие – беременность и страх бесчестья – почти исчезло, и не осталось ни одного веского довода, чтобы отдалиться от Криса, кроме подлинного ужаса перед новым, неведомым. Это было самое долговечное наследство, оставленное мне матерью.
Многие комплексы стираются, когда обнаружена их причина. Мой страх был объясним. После первой сильной тупой боли, когда Крис овладел мной, я почувствовала себя потерянной, опустошенной. Я почти задохнулась, будто пошла ко дну. Тут же, в ужасе, не зная, что это было, я стала неистово кричать, пытаясь освободиться. Я просила Криса остановиться, ощущая, что таю, исчезаю в огромном чувстве, темпом, как кровь. Мною овладела паника: у этой бездны, бездны наслаждения не было дна, и, наверно, там, внизу, меня ожидало забвение. Мой страх жил внутри, и это не были опасения любой другой женщины: беременность, позор, распутство. Это был страх полного исчезновения. Страх стать ничем. Попросту раствориться без следа…
Крис не слушал меня и не останавливался. Он входил в меня снова и снова, и каждый раз я, пронзительно крича, тонула в той изысканной смерти, стыдилась, ужасалась и изумлялась, что именно со мной происходит все это.
Я делала то, что любил Крис и о чем никогда не слышала ни до, ни после наших отношений. Мы с Тиш часто хихикали над „Камасутрой", но даже там я не встречала того, что проделывал Крис со своим гладким, жилистым и выносливым телом. В последний раз, взрываясь от гнева, брыкаясь и плача, я вдруг ощутила себя вертящейся под потолком бесстыдной китайской акробаткой. Моя мать, казалось, парила бок о бок со мной, пронзительно крича: „Позор! Ты должна лечь на спину и сложить руки как монашка!"
Когда он кончил в последний раз, я не могла двигаться и говорить, лежа на разметанной постели как труп. Я хотела бы лежать так вечно, не двигаясь, еле дыша, с холодной темнотой, опустившейся мне на веки, без этой колотящей и кружащейся красноты. Сердце билось с тихим, глубоким, протяжным и глухим стуком, и я не удивилась бы, если бы оно остановилось. Кажется, это было вполне возможно.
– Я полагаю, что проблема с замужеством решена, – улыбнулся Крис, приподнимаясь надо мной на локте. Невероятно, но он не выглядел унылым или взъерошенным. Он был похож на Питера Пэна – живой, нахальный и веселый. Я начала плакать.
Он раскаивался, был нежен, помог мне одеться и сказал, что не торопит меня и впредь не будет таким… изобретательным.
– Но я ждал тебя так долго, – оправдывался он, – а то, как ты кончила… Я думал, тебе нравится. Я никогда не слышал, чтобы так кричали.
– Я просила тебя остановиться… Я просила тебя снова и снова. Это было похоже… похоже на смерть, Крис!
– Я знаю, – сказал он, улыбаясь. – Говорят, что так бывает, когда лучше уже быть не может. Ты счастливица, Энди. Мы оба счастливцы. Некоторые люди пытаются достичь этого в течение всей жизни, но не получают, а мы сразу попали в десятку.
Мы оделись и вернулись к дому „Три Делт", по дороге задержавшись в таверне Мануэля выпить пива. До этого мы сотни раз заходили туда, но сейчас сделали это в атмосфере важности и необратимости случившегося с нами.
– Мы уже не те, что были до сегодняшнего вечера, – произнес Крис, с силой обнимая меня за плечи, когда мы входили во двор общежития, – теперь мы часть чего-то другого, часть целого. Я не думаю, что свидетельство о браке сделает нас более близкими. Ты чувствуешь это?
– Да, – сказала я, шатаясь на ватных ногах, ощущая скрытую, неопределенную боль, пронизывавшую, как иглой, позвоночник, – разумеется, чувствую.
Я удивлялась, как другие – Тиш, моя мать – в один прекрасный вечер становились женщинами, а потом продолжали жить по-прежнему, даже не ощущая существенной разницы. Это было откровением, это изменяло жизнь. И я хотела понять, как можно заниматься этим каждую ночь и при этом оставаться в общем-то тем же человеком, что и до сих пор.
Тиш выходила из душа, закутанная в тонкое, серовато-белое полотенце „Три Делт", когда я вошла в комнату. Она сразу все поняла. Мы не сказали друг другу ни слова, но Тиш догадалась, что этот вечер я провела с Крисом.
Я всегда удивлялась, как она могла это узнать, но никогда не спрашивала подругу. Я догадывалась, что она спит с Чарли, но не знала, когда начались их отношения. Мы не говорили об этом.
– Я предполагаю, что разговариваю с будущей миссис Кристофер Колхаун? – засмеялась она.
– Верно, – произнесла я, тоже пытаясь улыбнуться, – мы поженимся через неделю после вас.
– Итак, твоя великая мечта начинает осуществляться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68