«Вы, интеллигенты, кого любите? По вашим же словам судя, никого не любите, и нет и не было в России сословий, чтобы вы его не осмеяли, не охаяли бы! В том числе и самих себя — не охаяли бы! Вот господин Чехов, доктор, лечить должен был людей, внушать им бодрую психологию, а ведь как своего же брата интеллигента разделал, под какой орех? Мужики интеллигенцию ругали, так разве им так же удавалось? Судить за это надо!»
«Вы, интеллигенты, хотя бы один из вас, хотя бы однажды, постоял навытяжку перед каким-нибудь товарищем министра народного просвещения, попросили бы его открыть школу в деревне Ивановке, в селе Петровском?! Ради народного блага — можно ведь было бы разок навытяжку? Но нет-нет, ни за что, гордость и благородство не позволяли, и вот вместо этого интеллигент отправляется в народ — и просвещает его не столько в арифметике и в грамматике, сколько в идеях революций. Он при этом думал, интеллигент, что революция навсегда освободит его самого от стояния навытяжку! Ну и дурак! А дураков — судить надо!»
«Вас, интеллигентов, уже за то судить надо, что вы радоваться и то не умеете! Вот мужик: постонет, постонет, пожалобится, что ему жить совсем худо, но уж когда ему весело — господи! — тогда ему действительно весело, когда он доволен — так он доволен жизнью, а не чем-нибудь там еще! Он. тогда всем доволен — птичками и всем миром божьим! Да я вот и сам, проснусь иной раз утром: «Боже ты мой, да хорошо-то как, что я до сих пор — мужик!» А вы? Вас и интеллигентность обременяет, и без нее вам жизнь не жизнь! Судить!»
«Уйду в деревню, уйду учить ребятишек арифметике, грамматике по новой орфографии и старинным народным песням. Взрослых — учить уму-разуму, что это значит — быть взрослым мужиком в нынешний исторический период .нэпа. А вы? Интеллигент? Вам, русскому человеку, куда уйти? Вам, доценту, есть чему учить?»
«Судить!»
В общем — человек довольно симпатичный, много, но не зря думающий. Если уж пришел в мыслях своих к тому или иному выводу, значит, это надолго, может быть, и навсегда. Если, родившись, увидел и услышал вокруг себя какой-то мир, значит, будет помнить и любить его всю жизнь. И ведь что-то природно судейское в человеке действительно было! Следователь, может быть, и не бог знает какой, но судья — это уже так и есть, это бог ему велел, так что Корнилов все еще чувствовал незаконченность суда этого человека над собою.
Жалеть его не жалел, это прекрасно, что суд не состоялся до конца, но интересно было — чем бы кончилось? Особенно интересно было бы понаблюдать, если бы УУР судил не самого
Корнилова, а очередную его копию,— чем бы кончилось? Конечно, было такое жизнерадостное чувство: «Вырвался! Удалось», а все-таки — страсть любопытно, поверил бы или нет УУР, что Корнилов улаганский — это не Корнилов самарский, саратовский и аульский? Докопался бы или нет, что Корнилов Петр Николаевич — это Корнилов Петр Васильевич? Докопавшись, что бы он вменил ему в вину безусловную, а что — в условную? Ввиду того, что странный этот суд не состоялся до конца, он казался теперь еще более странным, образ же судьи — еще более незаконченным: не то чудаковатым судья был, не то — свирепым? Не то рыжим и очень крупным, не то — слегка рыжеватым, среднего роста? Вот и с чувством подсудности, по той же, должно быть, причине Корнилов не знал, что делать,— прислушиваться к нему? Разрабатывать вглубь и вширь? Или — к черту! По шапке! Забыть, забыть?! Даже если и слишком много забывает Корнилов — и тогда забыть?! «Время покажет!» — думал он, подразумевая все-таки, что время поможет забыть.
Судебные и следственные осколки, остатки, издержки — забыть! Обязательно!
Теперь они Корнилову, кажется, оригинальными представились, а уж нелепыми и нескладными — так это точно! А ведь угрожали ему! Еще как угрожали, оригинальные!
«Поменьше бы таких оригинальностей на будущее, таких интересных сцен, таких неординарных людей, каким был УУР! Каким был Бурый Философ!»—желал самому себе Корнилов. Самому себе, как бы даже имениннику и как бы даже герою.
Потом он подумал, что Леночку Феодосьеву надо будет выручать... Из лап какого-нибудь нэпмана. Надо, надо! Как выручать — он об этом не думал, он надеялся — какой-нибудь случай поможет. Мало ли какой может быть случай, вон их сколько, самых разных, бывает!
А Бурого Философа, который чувства отрицает, а в то же время из ревности чуть не погубил Корнилова, а любимую женщину, жену — ту погубил совсем, Бурого Философа не худо бы пристрелить. Хотя бы из-за угла — все равно не грех!
А ровно восемь часов назад, вчера вечером, уже при свечах, Корнилов был единогласно избран председателем «Красного веревочника». Кроме того, в протоколе собрания записано было: «Постановили: объединиться навсегда».
Объединенные веревочники, жители Верхней и Нижней заимок, громко похлопали в заскорузлые, средневековые свои ладоши, Корнилов же недоумевал: веревочники объединены? Навсегда?! Корнилов — у них председателем?
Ну, а где сейчас находится каторжник? Который бежал из тюрьмы в ту самую ночь, когда Корнилов бежать не решился? Хотя и бросал в темный ночной воздух медный пятачок, и выпал «орел» — все равно не решился. Где-то он сейчас, товарищ по несостоявшемуся ремеслу? Поздороваться бы: «Здравствуйте, разбойничек! Как живете, что поделываете? Разрешите представиться: Корнилов Петр... Ну тот, который очень-очень выиграл: и не бежал, а все равно на воле! Председателем он на воле-то!»— «Председателем чего?» — «А не все ли равно чего?»
А УПК весь вчерашний день все рассуждал и рассуждал, исходя из выгод промыслового кооператива. Нынешнее время, лето 1926 года, рассуждал он, очень благоприятное, можно сказать, самое счастливое для объединения веревочников. Как же иначе? Веревочникам предстоит суд, а суд, безусловно, примет во внимание, что перед ним уже не кустари-одиночки, отсталый элемент, не частные хозяева, а кооператоры, то есть сознательные граждане, строители нового, социалистического общества,— таким очень многое можно простить, а не только драку, о которой за это время уже и думать забыли!
Кроме того, если веревочники не объединятся сегодня же, завтра им принесут налоговые повестки и штрафы за прошлый год, за позапрошлый, да как бы и не за те три года, когда под вывеской артели они скрывали свои частные доходы, а также не зарегистрированную наемную рабочую силу. Значит — объединяться! Навсегда!
Вообще, полагал УПК, летом 1926 года работа по организации и дальнейшему укреплению промысловой кооперации во всей стране, а в пригородном Аульском кусте в частности, вступила в свою решающую фазу. С некоторых пор УПК полюбил это слово: «фаза»!
Между прочим, для УПК его стажировка в «Кр. веревочнике» или еще что-то, что происходило в последние дни, не прошли даром: он будто бы повзрослел, предметы и слова канцелярского обихода: «квитанция», «скоросшиватель», «кредит-дебет», кажется, уже не производили на него прежнего впечатления,— он все больше и больше становился работником.
И вот ровнехонько в семь часов на другое утро после объединительного и выборного собрания веревочников Корнилов вступил в свой рабочий кабинет и решил быть ироничным. Не бог весть какой выход, зато из любого положения.
Значит, так: начинаясь в необозримости, в грандиозных событиях мира, в масштабах общечеловеческих, его собственная судьба пошаталась по таким лабиринтам, по таким закоулкам-переулкам, что запуталась окончательно, не соображала, что такое «хорошо», а что такое «плохо», что такое «можно», что такое «нельзя», что такое «да», что такое «нет», и вот в каком-то ошалевшем виде и достигла она своего нынешнего владельца —-Корнилова Петра Васильевича-Николаевича.
Я — промысловый кооператор...
Впрочем, что это он хотя иронически, но ополчился-таки на свою судьбу, безобразник? Того гляди начнет упрекать Великого Барбоса, безобразник! Уж это точно — стоит спастись, как тут же забываешь, а то и поносишь последними словами, и упрекаешь своего спасителя?! Иногда — поносишь и упрекаешь нехорошими словами — вот какая привычка! И среди всех людей так же, и среди различных человеческих обществ так, и среди государств и народов — точно так же!.. Подумаешь, какой чистоплюй, уже и к средневековью относится чуть ли не свысока, а ведь только на прошлой неделе он, безобразник, вил веревки, а в средневековье находил огромный смысл! Подумаешь, какой интеллигент, какой Боря-Толя! Какой Боретоля! Напустить бы на него снова Уполномоченного Уголовного Розыска!
Новой жизни агитатор...
Вот это — дело другое, садись, брат Корнилов, под плакат, садись, руководи «Кр. веревочником» — именно так на круглой артельной печати было указано.
Ну?
С чего бы начать?
В июне светает едва за полночь, а к семи-то часам утра веревочники уже изждались своего руководителя, истомились, сидя — трое — на приступках избы, лежа — четверо — на травке рядышком.
И вот прошла минута-другая, в председательский кабинет явился Павлуха Павлов.
Он пришел первым, Павлуха. Его другие послали, а он согласился, безответный мужик. Сам бы он первым — ни в жизнь!
Послали его потому, что он, желтовато-черной шерстью обросший, на вид страховитый, в действительности был душой-человеком. Корнилов с ним, чуть ли не с единственным, водил знакомство, сердечно беседовал еще в то время, когда работал в Верхней заимке.
Павлуха просил, чтобы пристройка к его веревочному сараю, чтобы «сараюшка» оставалась бы под замком, как частная и неприкосновенная собственность, не подлежала бы осмотрам и записям.
Просьбу Павлуха излагал следующим образом:
— Там,— объяснял он,— у меня сундук находится с разной с моей дребеденью. С моей, с бабьей, и с ребятишковой. Годов уже тридцать, припомнить, сундук уже все тама, а нынче куда я с им? С тем с сундуком — во-от с таким? В избу же не затаскивать его, когда сам в пол-избы? Не в изголовье же его класти в самое в постель? Не на крыльцо же? Не в огород же его бросить? Не в бор же выносить его без присмотру? Не...— Павлуха еще и еще соображал — куда нельзя отнести и поставить его сундук, и чем больше приходило ему на ум совершенно непригодных для этого мест, тем больше он воодушевлялся и основательнее чувствовал свою правоту. Наконец Павлуха еще и такой сделал дипломатический ход: — А пожечь тот сундук невозможно ни в каком даже случае, мне за его баба голову начисто сымет. Мало того, она еще из кооперации обратно в единоличество выйдет, а когда я живой в то времечко еще буду, то и меня снасильничает выйти. Веревочный сарай, тот действительно в пятьдесят одну сажень, действительно большой и главный, и он, истинный бог, должон существовать как артельное имущество, а сараюшке — тоей нельзя! Невозможно, и вот на ей должон мой личный замок веситься!
Дело-то ясное: в сараюшке под личным замком будет находиться у Павлухи сундук с дребеденью, там же будет и кудель самая лучшая, самая мягкая, пушистая кудель; там же найдет убежище и готовый веревочный товар, который, помимо артели, произведет Павлуха, а затем потихоньку будет сбывать на аульском базаре.
Павлуха не сомневался, что в большом сарае он будет истинным кооператором, членом артели «Красный веревочник», но в сараюшке хотел оставаться единоличником. Она как будто была навеки предназначена для единоличества, та сараюшка!
И Корнилов сказал об этом Павлухе, а Павлуха вытаращил сквозь желто-черную шерсть глаза: «Председатель-то! И как догадался, шельма? Догадался обо всем? А догадался — так дальше что же и как будет?»
А вот это — что дальше? — Корнилову тоже не было известно, и они сидели, растерявшись, оба, моргали в две пары глаз. Корнилов стал говорить. Долго говорил о частном и коллективном способе производства и не мог понять — для чего говорит-то? Наконец понял: чтобы ничего не сказать.
Что было сказать?
Павлуху уговаривать, чтобы он и думать забыл о сараюшке и собственном хозяйстве, уповал бы только на артель? Обман! Чтобы Павлуха как зеницу ока берег свою сараюшку? Какая же тогда будет артель, какая кооперация?
Ни много ни мало, а необходимо было идеальное решение вопроса, гармоническое согласование личного и общественного интереса.
Тут что требовалось? Для решения вопроса? Тут ни много ни мало, а требовалось гармоническое сочетание личного и общественного интересов — так читал в газетах Корнилов. Но для этого они с Павлухой тоже ведь должны стать личностями гармоническими?! Уж это — точно, как же иначе?
Корнилов поглядывал на Павлуху—нет, не то. .
Корнилов и самого себя представил мысленно, и опять — не то!
Ну, кончилось не так уж плохо: Павлуха ушел довольный!
«Ох, и хорошо поговорили, ох — поговорили!» — сказал довольный Павлуха и ушел, а насчет сараюшки они вопроса так и не решили; дескать, время покажет, как и что.
Еще посетители были у Корнилова, каждый полагал, что пришел по делу совершенно секретному: насчет замка на сараюшке.
С каждым Корнилов разговаривал долго, ему уже было ясно — чем дольше, тем лучше.
Заключал же он так:
— Вот и познакомились!
И действительно, посетитель уходил уже не чужим человеком, уходил знакомым, и Корнилов подумал, что теперь самое главное его занятие — это знакомиться, узнавать, у кого какая сознательность.
А еще он думал, что средневековье всегда поставляет современности самых верных рекрутов. Сама-то современность разве таких же соберет? Да ни в жизнь! Боря и Толя, что ли, пойдут — еще и еще думал он — в уполномоченные промкооперации? Или — в машинисты современных курьерских поездов? В прислугу дальнобойных орудий? А вот веревочники, подучи их, и пойдут и туда, и сюда, и куда пошлют. Веревочники, правда, хаживали и в город Аул бить электрические лампочки и рвать провода, но это потому, что они не были призваны те же самые лампочки и провода охранять.
А если бы их к этому призвали, научили бы ни к одной лампочке никого ближе, чем на двадцать метров, не подпускать? Да они бы и на километр никого не подпустили бы, они любую ценность и любое безобразие современности охраняли бы с энтузиазмом даже от нее самой.
И вообще, что бы делала современность без средневековья? Да она без него — ни шагу!
Вот и Корнилов — он не то что в коллективе, он среди двух-трех друзей, бывало, скучал, они мешали ему думать, а призвал его Уполномоченный исполнить нынешнюю идею Промысловой Кооперации — и он оказался готов к этому, уже надеется на себя: «Будет сделано!» Подспудно, но уже думает, что спасает мир.
Ведь если сам по себе не надеешься и своим собственным умом не спасаешь мир, так тебя этому быстренько научат!
Тот же Иван Ипполитович, автор «Книги ужасов», научит. В два счета!
Иван Ипполитович, когда Корнилов посетил его в сумасшедшем доме, объяснил ему положение дел в мире следующим-образом:
«Мало, мало человечество истребляло друг дружку, мало-с! Всего-то и отвоевало оно пятнадцать тысяч войн — много ли? К тому же и памяти нет на те пятнадцать тысяч,— рукой Иван Ипполитович в воздухе рисовал цифру «15», а потом и три кругляшка при ней,— забыты они почти что навсегда. Потому и забыты, что во все те тысячелетия не было еще гения, который «Книгу ужасов» бы писал и записывал. Нынче такой гений явился, скажу-с вам по секрету, впрочем, вы и сами о том знаете! Нынче явилась надежда на спасение, не столь уж скорая, но — надежда!
Конечно, потребуются и еще войны, а также самые различные ужасы для той книги, и когда Россия провоевала в войнах мировой и гражданской сем лет, то это, скажу вам по секрету, дорогой Петр Николаевич, хи-хи-хи! Николаевич! — это есть сущий пустяк — сем-то лет! Такой пустяк, он только новые слова на свет может произвести, а чтобы новые дела — нет, конечно, нет! Для новых-то дел, чтобы сознание человеческое окончательно содрогнуть и подвигнуть его на новые дела,— сем лет военного изничтожения — пустяк, он даже мне не помешал, этот пустяк, и вот в тот же день, как вы меня послали в Саратов оформить ваше владение на «Контору», я подумал: «А — мне? А нельзя ли и мне оформиться? А?!» А ведь я не кто-нибудь, ведь я автор гениальной книги-с, да! Так вот, все пятнадцать тысяч прошлых войн мне же в этом моем соображении нисколечко не помешали, нет и нет! И сем лет — не помешали тоже! И, значит, не сем, а двадцать сем, пятьдесят сем, семсот семдесят сем лет столь же губительных войн и прочих событий требуется, чтобы «Книга ужасов» содрогнула бы человечество, чтобы Россия содрогнулась бы не только в слове, но и в деле!»
Корнилов тогда содрогался от этих слов Ивана Ипполитовича, потом успокоил себя: «Сумасшедший же?!»
Теперь же, вспоминая Ивана Ипполитовича, одетого в длинную холщовую рубаху, он думал: «Попробуй опровергни сумасшедшего! Попробуй не поверь в сегодняшнюю идею, в многообещающую идею спасения мира, хотя бы и через промысловую кооперацию!»
Корнилова уже подхватило, он уже чувствовал себя через мировой масштаб, тем более что в последнее свое посещение города Аула он накупил там газет и все их, от строчки до строчки, прочитал, но тут явился к нему Гришка Худяков, зажиточный, а того больше — жадный мужик с Нижней заимки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54