А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Звук раздался, приблизился, и Корнилов знал, что теперь женщина, полная недоумения и растерянности, с перехваченным дыханием стоит почти рядом с ним.
Прошло мгновение, в которое она могла вскрикнуть, всплеснуть руками, показаться в окне, но она не вскрикнула и не показалась, а он сказал:
— За мною следом! Сейчас же! Из правого кармана у меня видна булка.
Шел он теневой нечетной стороной улицы Локтевской, шел в сторону от центра, и сначала скрипели дощатые тротуары, а потом кончились они, вязкий сыпучий песок стал похрустывать под ногами. Когда он был уже почти за городом и уже виден был чахлой зелени луг, в улицу навстречу ему втиснулось городское стадо, волоча над собой, над своим горячим ревом, над молочно-потным запахом огромное облако пыли.
В эту пыль, в этот рев и запах на какое-то время погрузилась и вся окружающая жизнь, люди закрывали окна и распахивали калитки, чтобы принять своих коров, а Корнилов переждал этот потоп за столбом тряского забора. По груди его словно бы перекатывались парные коровьи тела с жесткими ребрами, и, сжимая в себе дыхание, он подумал: «Козлы... Собаки... Теперь коровы. Животный день? — Тут же испугался: — А как же она? Которая идет следом за мной?!»
Но стадо прошло, стадный рев затих, Корнилов оглянулся и увидел: женщина шла за ним так, будто ничто ей не помешало, ничто не встретилось ей на пути. Корнилов понял: она вошла в первую же распахнутую калитку какого-то дома и переждала там это время, этот рев.
Помятый, будто приплюснутый тяжестью все того же стада куст боярышника слева, а справа крутая излучина довольно высокого берега реки Аулки были там, где Корнилов наконец остановился.
Солнце, уже покрывшееся темными пятнами, оранжево светило на пустошь, на неширокую извилистую речку с отдаленными белыми стенами монастыря над нею и на вытоптанную, испещренную коровьими тропами луговину.
Женщина приближалась, она была не похожа на ту, которую Корнилов увидел впервые, когда она входила в калитку дома № 137.
Ничего не было общего между той, рассеянной и слегка взволнованной, и этой, до конца сосредоточенной, собранной, не замечающей ничего, только Корнилова, за которым она следовала неотступно.
Ей было неудобно и трудно преследовать его, потому что руки она несла на груди, крест-накрест на беленькой кофточке, руки мешали ей дышать, длинная и тяжелая юбка солдатского сукна била ее по коленям, оранжевое солнце заката ослепляло ее, и густой этот свет как бы тоже сопротивлялся ее движению.
Корнилов уже знал ее первые слова, первый вопрос и не ошибся.
— Он жив? — спросила она, приблизившись. И остановилась чуть поодаль.
И давным-давно предрешенный и неизбежный вопрос, о котором Корнилов знал еще тогда, когда не знал, кто же его задаст, ошеломил его. А руками, которыми женщина, подойдя к нему вплотную, схватила его руки, перешагнув невидимую черту, только что остановившую ее, она заставила Корнилова искать какого-то убежища, вжиматься в самого себя почти так же, как он вжимался в деревянный забор за столбом, когда мимо него двигалось жаркое стадо. Что-то твердое будто бы снова прокатилось по его груди, но тут же с неправдоподобной отчетливостью он увидел перед собой эту женщину, это существо — глубоко страдающее, все угадавшее и не верящее своей догадке, все знающее и снова не верящее этому знанию.
— Успокойтесь,— сказал он тихо, а потом громко приказал: — Успокойтесь!
Она кивнула, отвернулась, вздрагивая плечами под наивными складочками маркизетовой кофточки, и кивнула в сторону. Спросила:
— Это было мучительно для него? Очень? Говорите правду! Это было страшно — видеть его?
— Кому?
— Вам!
— Мне... Там не бывает страшно. Почти никому. Там теряется страх.
— Он... сам? Или с ним это сделали?
— Болезнь. Сыпняк. Кругом сыпняк. Значит, это было неизбежно.
— А вы?
— Я?
— Вы живой. И видели его своими глазами?
— Видел.
— Вы были друзьями?
— Нет. Не совсем. Нет. Не были...
— Кем же вы были?
— Соседями в бараке. Лежали рядом. На нарах.
— Что-то у вас было общим?
— Конвойные...
— Вы бежали? Оттуда?
— Нет.
— Отпущены?
— Тоже нет.
Она обернулась к нему:
— Не понимаю!
— Я тоже.
Он увидел ее лицо — темные не то карие, не то черные глаза со странным разрезом, обращенным вверх, к вискам, правильно и четко выписанные полукругом брови, тщательно отточенный нос и опять странный, слишком округленный рот и подбородок. Соединение почти геометрически правильных очертаний с неверностью детского рисунка. И вот лицо это смотрело на Корнилова с ужасом, с недоумением. Она провела ладонью по этому лицу, по этому недоумению.
— Нет-нет, не понимаю! Зачем вы пришли? Пришли, позвали меня за собой от его имени. Позвали, словно от живого: от Петра Корнилова! —Она повторила еще раз и тише: — От Петра Корнилова!..
— Но вы же и без меня знали, что с ним случилось? Вы еще раньше получили известие?
— Позвали, словно от живого. Звать так для того, чтобы подтвердить? Ужасно! Это ужасно!
— Я не обманул вас. Ни словом. Я звал вас от своего имени. Я Петр Корнилов.
И он взял женщину за руку и отвел ее чуть в сторону от черной тени боярышника. Он вынул из кармана пиджака бумажник и развернул его перед нею:
— Вот! Смотрите!
Она с неожиданным каким-то вниманием, кажется по складам, с дотошностью несколько- раз прочла справку, держа замызганную бумажку перед глазами одной рукой, а указательным пальцем другой словно подчеркивая строчку за строчкой: год, место рождения, служба, все, что там было... Потом вернула ему бумажник.
— Да, это его документ. Его! Но фотография ваша! — И тут догадалась: — Не думаете ли вы искать спасения у меня? — и снова отступила в сторону.— У меня?
— Ради этого я здесь. Только!
— Нет-нет! Это невозможно!
— Да-да! Вы должны сделать для меня все, что сделали бы для него. Ради него! Ради того, чтобы потом не проклинать себя...
— Никогда!
— Иначе не может быть! Не может! Вам что же, мало одной смерти? И нужна другая? Собственноручная?
— Послушайте... Я даже не знаю вашего настоящего имени!
— Петр Корнилов. Разница только в отчестве. Была. Теперь нет и ее. Ее нет больше ни в чем! Оба должны были погибнуть, оба Корнилова: тот своею смертью от тифа накануне освобождения, этот — спустя несколько дней — смертью не своею. Неужели вы думаете, что тот не захотел бы спасти этого? Сменить документы и спасти? Тот это сделал бы, а вы? Вы сделаете так же! Я знаю!
— Значит, он передал вам свое имя? Всю прошлую свою жизнь? Но тогда он должен был написать мне об этом! У вас есть письмо от него? Есть что-нибудь от него?
— Ничего! Ничего нельзя было успеть тогда.
— Он что-нибудь говорил вам обо мне? Что вы знаете обо мне?
— Вы живете в городе Ауле, на улице Локтевской, в доме номер сто тридцать семь.
— Еще?
Он протянул ей конверт. Конверт из желтой оберточной бумаги, много раз сложенный, и вдвое, и вчетверо, и расправленный снова. И чиркнул керосиновой зажигалкой — уже смеркалось, и теперь было трудно что-нибудь прочесть.
Она приблизила его руку с неярким колеблющимся огоньком к своим глазам, к этому конверту и прочла адрес: город Аул, улица Локтевская, дом № 137. Пальцами она поискала там, где должно было быть написано ее имя, но имени не было. Она расправила конверт и заглянула внутрь. Там не было ничего. Она скомкала конверт, швырнула его на землю и зарыдала.
— Напрасно...— и Корнилов тряхнул ее за плечи.— Напрасно! — повторил он зло и требовательно.— Когда нет ничего, это может значить все! Ведь это он написал адрес? Это его рука?
— Его...— подтвердила она.— Его! Но ведь больше ничего? Как же вы смели?
— Я не мог ничего, как только сметь! Возьмите себя в руки и поверьте мне: не мог!
— Вы убили его? Вам был смысл убить его? При обстоятельствах, о которых вы сами говорите? Вы ведь могли чем-то ускорить его смерть, чтобы выдать себя за него? Да? Ну, ладно, не убили. Вы только способствовали его смерти? Ладно, вы не способствовали, но, когда он умирал, вы не пошевелили пальцем, чтобы спасти его?! — Она подняла палец к глазам Корнилова почти вплотную, сначала к одному, потом к другому его глазу. Лицо ее было рассечено бликами зажигалочного огня.— Ну, по крайней мере, как меня зовут?
— Вот видите, я не знаю и этого! Если бы я хотел обмануть вас, неужели я не смог бы узнать ваше имя и еще что-нибудь о вас? Узнать у ваших хозяев, у соседей, на вашей службе? Но я не знаю ничего — вот доказательство, что я не обманываю вас!
— В чем вы меня не обманываете? Или в чем обманываете? Вы настолько чужой человек, что вам даже не в чем меня обмануть! Но я-то знаю: вы жестокий человек! Вы трус! Вам нужна ваша собственная жизнь любой ценой, и вы, не задумываясь, используете чужую смерть! Какое вы имели право к ней прикасаться, к этой смерти? И этого вам мало, и вы еще хватаете жизнь незнакомой вам женщины! Уйдите! Уйдите прочь! Оставьте меня!
Было долгое молчание, и дальнейшие слова в этой паузе теряли смысл, но все-таки они не потеряли его до конца, он не допустил этого и снова шагнул к ней.
— Человек погибает, тонет, и что же, он не вправе звать на помощь? Потому что спасающий тоже может утонуть? Потому что никто не знает имени утопающего? Потому что утопающий не знает имени того, кого он зовет на помощь?
Лицо ее — странное совпадение правильных и строгих очертаний с нелепыми, некрасивыми, почти уродливыми — стало недоуменным. А он и еще спросил:
— Не хочется быть убийцей? Не хочется... Особенно в первый раз... Тем более что ведь вы спасали в своей жизни множество людей!
— Уйдите! Я вас не знаю! И не хочу знать! Уйдите! У меня страх перед вами! Ужасное предчувствие — вы меня погубите каким-то необыкновенным образом.
— Разве вы всегда знали людей, которых спасали? Это ваше непременное условие — знать человека, прежде чем пойти ему на помощь?
Как страшное признание, женщина произнесла:
— Я была сестрой милосердия... Да... Я была и есть сестра милосердия... И что же? Это мой грех, за который я должна расплачиваться перед вами? Да?
— Еще за мною имя, которым вы не сможете пренебречь! А если сможете сейчас, тогда подумайте, представьте себе, что будет с вами потом? Через год? Через тридцать лет? Какое рас-каяние?
— Не смейте! Не смейте отсылать меня к нему! Я этого не позволю...
— Позволите!
— Вы ужасный! Вы преступник! Я не боюсь обыкновенной смерти, но вы... Вы что-то необыкновенно страшное для меня!
— Мы были вместе — тот и этот Петр Корнилов! А теперь мы оба — это я один! Один!
— Но ведь тот был накануне освобождения! Тот не был преступником и никогда-никогда не поступил бы так, как поступаете вы! Тот был виноват, но его простили! А вы? Это вы складывали трупные поленницы? В каждом городе, на каждой станции железной дороги поленницы, поленницы! Из трупов! Я видела.
— Туда мог лечь каждый из нас так же просто, как и положить еще одно... полено... Значит? Остается вычеркнуть все это из памяти! Из своей жизни! Из окружающего мира! И если бы я не хотел вычеркнуть и забыть, тогда зачем бы я искал вас? Остаться тем, кем я был, я мог бы и без вас! Остаться с этой бумажкой, с этой справкой на имя Петра Николаевича Петр Васильевич мог ведь и без вашей помощи, а потом? У меня во всем мире не осталось бы никого, кроме вас...
— Что вы от меня хотите? — Она передохнула, она задумалась и тут спросила еще: — Чего вы хотите? Что я должна сделать?
— Вы напишите туда, откуда я пришел. Вы сообщите, что ваш брат, ваш муж, ваш жених — кто я вам, я еще не знаю,— что я прибыл к вам и вы бесконечно благодарны за вновь обретенное счастье!
— Никогда!
— И вы здесь, в городе Ауле, докажете всем окружающим, что теперь вы не одна, что рядом с вами... Кто рядом с вами? Ваш муж?
— Как странно, что вы не сумасшедший. Вы не сумасшедший?
— Очень странно... Вам только сейчас, а мне это странно уже многие, многие годы! Скажите, какой нынче год? Скажите!
Она не поняла и вопросительно, со страхом посмотрела на ^ него, прежде чем ответить:
— Тысяча девятьсот двадцать первый...
— Тысяча девятьсот двадцать первый, считаете вы. А ведь нынче принято считать — год четвертый от сотворения нового мира...— И тут он спросил: — Вы так же считаете?
— Мне очень, очень нужно так думать... Но не удается. Так хочется думать, будто все можно начать сначала! Что тебе четыре года, а больше ничего...— Потом она вздрогнула и опять торопливо и возбужденно проговорила: — Но вы взрослый человек и мужчина! И преступный мужчина! И не имеете права касаться меня! Обращаться ко мне, к ребенку, произносить хоть одно слово! Уговаривать меня! Это пошло с вашей стороны: я хочу, я начинаю все сначала, мне четыре года! Не мешайте мне! Не губите! Вы много погубили людей, я не сомневаюсь ничуть!
— И я хочу, и я требую того же — начала. Только! И вы не имеете права меня погубить!
Он схватил ее за руку.
Она отняла руку. Не сильным и не резким, а безразлично-слабым движением. И тут, почти во тьме, Корнилов все равно увидел ее такой же, как днем, когда она входила в калитку дома № 137 по Локтевской улице: рассеянной и взволнованной, но только не из себя, а откуда-то извне, как бы чужим волнением.
Все-таки она была красивой женщиной, как заметил он, но эта ее рассеянность и эта слабость, они были страшны. Не гнев, не презрение, а эта вот слабость могла его погубить.
Она повернулась и пошла, изредка и негромко повторяя:
— Отстаньте! Откуда вы? И для чего? Не ходите за мной. Не надо.
Он шел чуть позади и, стараясь не слышать ее тихого голоса, говорил громко, почти кричал:
— Завтра в этот час вы будете здесь! Завтра вы, живое существо, придете сюда, чтобы понять другое существо! Вы человек, и вы поймете другого человека! Вы женщина, и вы поймете мужчину! Завтра в этот же час вы вернетесь сюда! Я жду!
Знойное, голодное и холерное лето раскаляло нынче воздух, камни, жилые и церковные постройки и жизни людей. Казалось Петру Корнилову, будто нынешнее лето, нынешний год — не год и не время, а только осколок времени, осколок чего-то нездешнего, чужеродного.
Так он чувствовал, хотя с ним-то, с Петром Корниловым, перемены происходили, кажется, к лучшему, обещали ему продолжение жизни, а время такого рода перемен человек всегда считает самым надежным временем.
Так он и жил сутки — размышлял за все человечество, не будучи способным понять хоть что-нибудь в самом себе,— огромное бремя мыслей и безмыслия, тысячи часов и продолжительных, нескончаемых мгновений.
А пошли бы они все к черту — все эти разные и часы, и целые жизни неизвестного какого-то цвета, вида, звука, совершенно разных биологических начал и происхождений! Они были не по адресу, они предназначались или новоявленному Фаусту, гению, который сделал бы их достоянием человечества, либо какому-то тупице, у которого мыслей быть не может, а догадки от него отскакивают, как от стенки горох.
Петр Корнилов гением не был, тупицей не был тоже, но — деваться некуда — Корнилов их пережил, эти двадцать три и три четверти часа: на пятнадцать минут раньше срока он уже был на месте.
Вот оно было, это место: слева невысокий, но крутой яр — обрыв речушки Аулки, справа будто приплюснутый чьей-то тяжестью, потрепанный, запыленный куст боярышника, позади редкий, без молодняка сосновый бор и, наконец, перед ним, в той стороне, куда он смотрел, не спуская глаз, окраинные приземистые, нехотя приподнимавшиеся над землей деревянные кровли города Аула.
Это место — эта неприглядная и серенькая точка Земли была, однако, единственной, на которой только и могла нынче решиться судьба Корнилова. Решиться и состояться.
Сюда, минуя избушки и вдоль-поперек истоптанную коровами луговину, через одну четверть часа придет, должна прийти — сколько бы и как бы ни сомневался Корнилов, он все равно верил!— должна прийти его женщина.
Она была его, она была здесь еще вчера, она отвергла его, назвала преступником, убийцей, трусом, она твердила «нет, нет и нет!», но он обязал ее прийти сюда еще раз, прийти и сказать: «Да!»
Вся природа была здесь вчерашней, той же самой, и только солнце вчерашним не было — исчезла его густая, почти багровая оранжевость, и закат был нынче бледной желтизны и мог быть понят как восход или как признак уже иссякшего солнечного могущества.
Воды речушки Аулки, пронизанные той же солнечной бледностью и облегченные ею, бежали под яром чуть быстрее и чуть громче, чуть отчетливее вчерашнего позванивая. И сам яр, крутой, подтачиваемый этими легкими водами, тихо шелестел осыпающимися вниз песчаными струями, а в ожидании неминуемого обвала яр изредка вздрагивал.
Редкая дрожь земли воспринималась ступнями Корнилова как своя собственная, исходящая из него самого, из его мозга, из правого мозгового полушария.
Точность этого восприятия не могла быть опровергнута ничем, он знал, что дрожь, а иногда и короткие пульсирующие толчки происходят не в нем, а в той земле, на которой он, Корнилов, сейчас стоит, по которой нервно и напряженно то и дело начинает снова двигаться взад-вперед, но знание это, едва мелькнув, устранялось, и он продолжал вздрагивать и маяться все тем же чувством — чувством ожидания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54