А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В каждой газете пишется! Но в том-то и дело, что я ничего не ищу, не хочу искать. Не хочу! Не могу! На поиск нужно иметь право и убеждение, а я ни того, ни другого не имею и не признаю за собой!
— Вы — троцкист. Может быть, и меланхоличный, но троцкист, уж это — точно!
— Не может быть! — снова удивился Корнилов.— Нелепица! Захочешь придумать — не придумаешь!
— Ну где вам признаться? Где вам понять, что вы — троцкист, в то время, когда вы — истинно он, а больше никто другой! Вы сами себе изменяете, и троцкисты тоже сами себе и так, знаете ли, к этому привыкли — ну, как будто по-другому быть не может и не должно быть! Ну вот их программы и заявления возьмите лет за пять — это же сплошные измены самим себе! Они сперва были справа от большевиков вместе с меньшевиками, а нынче они куда как левее! Это они всех более виновны в несчастиях военного коммунизма, а когда нашлось спасение в лице нэпа — они против! Это они народ хотят уничтожить, тот самый, представьте себе, народ, который и совершал революцию! Они без предательства шагу не могут, предательство истины для них истина, она им как хлеб, как теория и как практика жизни, потому что им все национальное, все историческое и даже все естественное враждебно, им нужна революционная масса, а вовсе не народы и не исторический опыт. Они будущее представляют как власть отвлеченных и демонических теорем, выдуманных порочными их умами! Я вам скажу: оттого, что вы троцкист меланхолический и даже добренький, что в вашу теорему входит отрицание нэпа, а в практику — отказ от своих законных, Советской же властью установленных прав на «Буровую контору», от этого вы ничуть не меньше троцкист! Вы и в нэпе тоже ждете предательства — и вот вы отказываетесь от «Буровой»!
— Не понимаю! Допрос? Или — дискуссия? — воскликнул Корнилов.
Он был в полной растерянности:
— И почему это вы одной веревочкой связываете меня с троцкистами? И при чем тут ваша личная точка зрения на троцкизм?
УУР же раззадорился еще больше:
— А потому я вас связываю, гражданин Корнилов, потому на одну веревочку цепляю, что вы отказываетесь от своей «Буровой конторы», а идете вить веревки к неграмотному, к средневековому веревочнику! И это делаете вы — образованный человек и не растяпа! А, глядя на вас, другие что должны подумать? «И нам тоже надо отказаться от своей собственности, пока не поздно, от проявления хотя бы какой-либо личной инициативы и деятельности! И нам нельзя верить нэпу, если такой образованный, такой умный человек — Корнилов — и тот ему не верит?!» А тогда — что же? Сейчас какое создалось положение вещей? Сейчас, в настоящее время, Россию вернуть в капитализм никак нельзя — землю ведь помещикам обратно не отдашь? Фабрик фабрикантам не отдашь? Учредительное собрание и то не соберешь, его ведь надо собирать кому-то, а где оно, это кто-то? Нету его, одна есть реальная сила, большевики, а больше — никого! Значит? Значит, остается одно из двух — либо нэп, либо — военный коммунизм. И вот вы и подобные вам троцкисты нэп всячески компрометируете, губите на корню, и тогда остается только одно: военный коммунизм. Вы, человек военный, все это точно рассчитали!
— Ну что вы говорите? Ну зачем это мне военный коммунизм]* Подумайте сами — зачем?
— Я подумал. Подумал! Он вас погубит, да. Но он и сам себя погубит тоже. Вот вы по-военному и рассчитали: «В свое время мы не смогли погубить коммунизм, ну что ж? Тогда погибнем вме'сте!» Вот какой у вас злодейский и тайный расчет!
— Вы — фантазер и чудак! Не годится это говорить следователю, но поймите и меня — не могу не сказать! Вы — очень странный чудак!
— Чудак-чудак! — подтвердил УУР.— И вот у меня, у чудака, скажу откровенно, к вашему делу большой интерес! Очень серьезный интерес. И я полагаю сделать так: представить такие материалы, чтобы суд закатал вас надолго, изолировал вас, чтобы зловредное ваше влияние, пример вашего поведения, легко можно было объяснить: «Отказался от «Буровой конторы»? Потому и отказался, что преступник! А дальше вот еще что: почему вы преступник-то, надобно мне все-таки выяснить? Не верю же я, будто вы от «Конторы» просто так отказались, за здорово живешь, из интеллигентских каких-то соображений,— не верю! Простачок какой! Бессребреник какой! Теоретик какой — теорией, видите ли, и ничем другим, он дошел, что «Контору» ему нужно отдать! Не верю: тут и практика есть в этом деле, голову даю на отсечение, есть практика! Есть она! Имеется обстоятельство, оно не позволило вам поехать в Саратов ни при жизни отца, ни после его смерти, вот вы и послали в Саратов незнакомого человека. Счастье ваше, что человек сошел с ума, что показания его не имеют нынче никакого значения, а в здравом-то уме уж он бы на вас показал, уж показал бы! Так вот: когда вы в последний раз были в Саратове?
Корнилов попытался взять себя в руки.
— Я удивлен! — сказал он.— При чем тут ваши личные взгляды, симпатии и антипатии! Ваши взгляды на нэп? На троцкизм? Я требую, чтобы следствие велось не здесь, не в этой избе, где вы позволяете себе все что угодно, а в служебном помещении!
— Когда вы в последний раз были в Саратове?
— ...в служебном помещении, где я смогу заявить протест!
— В последний раз в Саратове вы когда были?
— ...где я потребую, чтобы следователь был заменен!
— Когда вы были в последний раз в Саратове? Вопрос ясен?
Корнилов отвечал так: в Саратове он был один раз, гимназистом. Была прогулка с отцом по Волге от Самары до Астрахани. На пароходе. Кажется, на том самом пароходе, который затем был описан Буниным в рассказе «Солнечный удар». Как тот пароход назывался? Кажется, «Святой Николай» или как-то по-другому? Впрочем, следователь, наверное, этого рассказа не знает. Бунин написал его уже в эмиграции. Наверное, не знает?
— Почитываете эмигрантов? Ухитряетесь здесь, в Ауле? Ну и что же? После прогулки с отцом на том пароходе вы никогда больше в Саратове не были?
— Отец переехал в Саратов, когда я был уже студентом в Петербурге.
— Одно другому не мешает... Почему не навестить-то? Родных людей?
— Не пришлось...
УУР встал, подошел к окну, сквозь немытые стекла поглядел на окрестности Верхней Веревочной, на Ту Сторону, на тот солнечный день, который нынче Ту и эту Стороны обнимал, а когда вернулся к столу, снова сказал:
— Без нэпа снова был бы военный коммунизм, да... Страдание было бы великое, потери великие! Все народное, историческое, все окажется ненужным и лишним. Песни не будет, кроме «Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка», сказки не будет. Выбора не будет, ежели настанет «военный»! Какой выбор на войне?! Вы же сами об этом знаете!
— Чашки чая с самоваром за вечерней беседой и то не будет! — усмехнулся Корнилов.
— Не будет! Чая — не будет! Нет, вам волю давать в самом деле никак невозможно, вас надо в тюрьму и надолго. На всю жизнь! Чтобы, не дай бог, не выдумали новых теорий. У интеллигента, у него — как? Ежели для простого человека, для мужика, убийство без суда — это убийство без совести, то интеллигенту дай теорию, и вот он уже террорист и убийца по убеждению, по совести и по собственному геройству... Мало того, что он запросто человека убьет, он и творения истинно человеческие запросто уничтожит, да... Репина там, либо Льва Толстого, либо Дионисия! Повесит вместо Репина Татлина, Татлин-то при военном коммунизме изобразительным искусством в Наркомпросе заведовал! А что с него, с Татлина, взять, ежели у него теория! И новые веяния? И веяния все новые, все новые, а старое и народное ему как проклятие какое-нибудь, не более того?! Оно же под его теорию не подходит?!
— Но ведь вы же сами, вы сами объясняли мне недавно, в дружеской беседе, что народ надо перевоспитывать? И как можно скорее!?!
УУР усмехнулся.
Он понял, чего стоит возмущение подследственного и его требование перенести допрос в служебное помещение, и в неожиданно дружественном тоне подтвердил:
— Ну еще бы не нужно было народ перевоспитывать, ежели он нынче — строитель коммунизма?! Конечно, нужно! Конечно, как можно скорее, пока железо еще горячо, пока революция в нем не остыла. Пока в народе еще не разрушен дух общинности. Пока не упущена возможность повернуть его к коммунизму вместе со всей его историей, начиная с «Повести временных лет» и даже — более ранней...
А кончилось-то? Неожиданно случилось, нельзя было этого ожидать...
Корнилов несколько раз ощупывал рану на голове, она легонько, но свербила, зудилась, может быть, оттого, что заживала, но УУР вдруг спросил:
— Болит?
— Побаливает...
— Ну, так мы вот что, мы на сегодняшний день кончим. У меня и другие дела имеются, тоже неотложные, а вы чайку попейте. Отдохните. Приготовьтесь к дальнейшим вопросам, не завтра, так послезавтра мы разговор продолжим, да. А чтобы вам не скучно было, я вам книжечки принес. Три! Две Анатоля Франса, одну — Бернарда Шоу. Борю и Толю принес я вам, судя по всему, они любимые вами интеллигенты. Мыслительные люди, ежели не сказать — заумные! Вот и читайте на здоровье!
— Вы же говорили, вам эти книги еще нужно где-то взять? В какой-то, кажется, библиотеке?
— Это я так. Просто так, — нужны вам Боря с Толей или нет. Вот получите: это — Толя, а это — Боря... Но только не думайте, что ваше дело вам сойдет с рук, нет — не сойдет! Я вас закатаю, дорогой мой, и хорошо закатаю. Надолго и надежно! Тут уж ничего не поделаешь — нет для меня другого выхода, совесть не позволяет. Конечно, вы можете сегодня же убежать, скрыться, но напрасно: поймаю!
На какое-то время — на день, на два, на три, Корнилов почему-то сбился со счета — он остался один и действительно читал
Шоу и Франса и спрашивал себя — а что же это было, что за допрос? Фарс какой-нибудь? Агитация и пропаганда какая-нибудь? Внушение? Вербовка куда-нибудь? Или это все-таки был допрос?
Не знаешь, что и думать...
Не зная, что думать, он думал: ну почему, почему, право, не съездил он в Саратов после смерти тамошнего папочки? Даже и не занимался бы в Саратове наследственными делами, ничем не занимался, а так — повертелся бы у кого-то на глазах, по улицам походил бы, местную газету почитал бы, и все! Теперь все было бы в порядке! Ведь чувствовал же он в свое время, когда вступал во владение «Конторой», что надо, надо съездить.
Кроме того, не зная, что думать, Корнилов все больше и больше думал о Леночке Феодосьевой, ее вспоминал.
Он Леночку-то знал давно. Ну как давно?
Приехал в город Аул, поселился у своей спасительницы Евгении Владимировны и тут же где-то вскоре познакомился с Леночкой. Когда именно—нет, не помнит. Вернее всего — на бирже труда, в очереди безработных, до того, как стал вить веревки в Верхней заимке. За прошедшие с тех пор годы Леночка не раз и не два то приближалась к нему, то отдалялась, совсем исчезала ..
Так было: вдруг Леночка появляется в каморке на углу Локтевской с площадью Зайчанской, появится, поглядит на Евгению Владимировну и на Корнилова тоже, что-то такое поболтает, задумается, будто спрашивая у себя — туда ли она попала, куда хотела попасть, к тем ли людям? — ответит: нет, не туда и не к тем! — и убежит! Полгода ее нет.
Через полгода прибежит снова — проверить, не ошиблась ли она в тот раз? Может быть, люди-то все-таки — те? Нет, не те! — ответит самой себе через полчасика и убежит снова...
И т. д.
А чего тут было проверять-то, в чем еще и еще раз убеждаться? — удивлялся Корнилов.— Ну разве Евгения Владимировна, святая женщина, могла быть близким человеком для Леночки, своим человеком?! Своим по духу, хотя бы по внешним каким-то признакам, по тому, что составляет женский разговор? Евгения-то Владимировна, она и понятия о таком разговоре не имела, а Леночка за ним и прибегала. Ну, положим, не только за ним, не только к Евгении Владимировне, и к Корнилову, разумеется, тоже, но не могли же они — Леночка и Корнилов — между собой беседовать, дальше и дальше знакомиться, если с Евгенией Владимировной у нее два слова не клеилось?
И получалось, что Леночка забегала на улицу Локтевскую, угол с Зайчанской площадью, будто бы для того, чтобы узнать как там — все еще ничего не изменилось? Ах, ничего! Ну, тогда придется еще с полгодика обождать... Вот так, ни на кого не обижаясь и никого не обижая, как бы даже и несколько легкомысленно, она ждала и ждала своего часа.
Какой это мог быть час? Корнилов не понимал.
Зато когда стал нэпманом, понял.
Он тогда с улицы Локтевской переехал на улицу Льва Толстого, № 17, а Евгения Владимировна переезд не приняла, отвергла новое жилье — и с таким ожесточением, какого Корнилов даже предполагать не мог, для Леночки же улица Льва Толстого, № 17 оказался домом родным, и казалось, будто история этого дома с нею была связана, будто они друг без друга существовать не могли — она и этот дом, только какой-то нелепый случай их на время разлучил.
Маломальский факт из истории дома, любое о нем сведение, очертание любого предмета в этом доме как будто бы давным-давно было известно Леночке, и она говорила:
— Что-о-о? Дом горел в семнадцатом году? А у меня дом в Москве горел в восемнадцатом! Что-о-о? В этом доме жил комиссар? И в моем доме жил комиссар! Что-о-о? Что-о-о? В этом доме был до революции Торговый дом? И в моем доме до революции был Торговый дом!
В конце концов получалось так, что каждое слово, если оно относилось к дому по улице Льва Толстого, № 17, в той же самой мере относилось и к Леночке Феодосьевой. И — наоборот.
...Значит, в семнадцатом году город Аул сгорел, дом № 17 по улице Льва Толстого сгорел тоже, причем одним из первых.
Происходило дело при Всероссийском Временном правительстве, и хотя было оно Временным, это не помешало ему преобразовать уездный центр Аул в центр губернский, учредить соответствующие учреждения и канцелярии по полной для губернии норме, а как бы даже не выше этой нормы.
Ну, а когда канцелярии возьмутся за устройство самих себя — дело закипит, и уже к концу года многие здания в центре были отремонтированы, дом № 17 по улице Льва Толстого ожил опять-таки одним из первых. Он был видный, трехэтажный, с мраморными лестницами, с магазином в первом этаже, с квартирами в третьем, он был в Ауле строением известным и по имени своих владельцев — купцов первой гильдии братьев Тетериных — назывался «Тетеринской торговлей».
...В Леночкином доме в Москве, на Таганке, неподалеку от Швивой горки, в те же дореволюционные времена помещалась торговля братьев Ляпиных.
Поскольку дом «Тетеринской торговли» был восстановлен из пепелищ губернскими канцеляриями, канцелярии и заняли значительную часть его, а братья потеснились, волей-неволей уступили половину молодым и энергичным губернским учреждениям. Учреждения эти в ту пору очень гордились своей молодостью и тем, что они, возникнув после революции, не имели за собою «самодержавного прошлого». Может быть, как раз по этой причине Тетерины и стали выходить в народ, то есть центральный магазин у них был теперь поскромнее, а на окраинах, в Сад-городе в первую очередь, они открыли с десяток небольших лавочек.
Но уже в декабре семнадцатого в Аул пришла Советская власть, тетеринские и прочие лавочки ликвидировались, здание же «Тетеринской торговли» незамедлительно заняло едва ли не самое главное губернское советское учреждение — Губпродком — Губернский продовольственный комитет — во главе с комиссаром, старейшим аульским большевиком товарищем Прядихиным, на которого и была возложена задача: конфисковать хлебные запасы Аульской губернии для голодающего Петрограда. А хлеба в губернии было невпроворот, точно никто и не знал, сколько сот миллионов пудов, хлеб скопился здесь за годы мировой войны, потому что железнодорожный транспорт не справлялся с вывозом в Европейскую Россию, и товарищ Прядихин, человек необыкновенной энергии, рассылая продотряды во всех направлениях, во все самые отдаленные поселки и заимки, очень скоро создал такой фонд, который действительно мог бы прокормить Питер, но дело-то как уперлось в железнодорожный транспорт, так и упиралось в него и теперь, тем более что положение стало еще хуже: вагонный парк сократился повсюду, а в Сибири особенно, паровозы не двигались, потому что не было дров. Революция же, какие тут дрова? Кто во время революций дровами запасается?
Странное дело, но и Губпродком, и товарищ Прядихин, и вагонный парк, и паровозы, для которых не хватало дров, и революции Февральская и Октябрьская, все-все это опять-таки благодаря дому бывшей «Тетеринской торговли» имело очевидное отношение к Леночке Феодосьевой, и вот она вспоминала, что и в ее доме на Таганке, в Москве поблизости от Швивой горки, с приходом Советской власти тоже обосновался комитет, только не продовольственный, а топливный, «Топком», и не губернский, а какой-то другой, и комиссар тоже был в бывшем ее доме, только не Прядихин, а Залман...
О своем доме на Таганке Леночка вспоминала исключительно по аналогии со всеми теми перипетиями, которые постигали здание бывшей «Тетеринской торговли», причем вспоминала как бы даже и с некоторым безразличием, дескать, было когда-то, как же, как же, знаю, как это бывает, но ни досады, ни обиды, а лишь некоторое удивление:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54