А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

..
Однако противопоставления не получилось, Ивану Ипполитовичу юные образы были нипочем — при первом же взгляде на него Корнилов в этом убедился. Дети и дети были они для него, больше ж никто, и, поняв это, Корнилов не стал смущать мальчиков, включать их в беседу, которая, если только продолжится еще с полчаса, несомненно, закончится их — и его! — поражением и конфузом...
Нет, снова и снова не выдерживал Корнилов Петр Николаевич-Васильевич против бурового мастера Ивана Ипполитовича, мастер был характером, а он? С какого-то времени он даже и не знал, а нужен ли ему характер и что это такое. Логика — это характер или нет? Фантазия? Склонность к психологическому анализу? Память — это что? Да он не только о себе, он и о других людях судил и запоминал в них не столько характер и даже не столько внешность, сколько слова и мысли. Юных Колумба и Лютера он разве по внешности помнил? Ничуть, они были безлики для него, легкие и неопределенные наброски лиц, эскизы, больше ничего. Они вот обиделись, когда он сначала тщательно подготовил их к беседе, а затем отстранил, не позволил сказать ни слова, так разве эта обида выразилась на их лицах? Обиделись опять-таки только их мысли. Правда, Корнилов знал о себе, что он умел напрячься, изловчиться и остаться жить там, где другой бы погиб запросто, умел стать из Васильевича Николаевичем и даже сделаться владельцем «Буровой конторы», но все это — характер ли? Или только желание жить во что бы то ни стало? Желание — тоже черта характера, но если она единственная? Конечно, только желание жизни и ничто другое не раз и не два спасало его, удивляя его своей самостоятельностью и независимостью, силой, быстротой и точностью своего проявления, но вот еще немного, еще минута-другая, и он уступит — согласится взять у мастера его «Книгу», а потом будет сидеть в палатке и при свете десятилинейной керосиновой лампы читать ее... Читать, читать, читать, без сомнений зная, что в этом чтении его гибель. Он уже чувствовал ужас одного только прикосновения к этой книге. Он оглянулся по сторонам быстро и пронзительно в надежде заметить в окружающем пространстве что-нибудь, какой-нибудь предмет, какое-нибудь едва приметное явление, которое помогло бы ему спастись...
— Мастер! Мастер! Мастер! — бежал по роще и кричал и звал один из рабочих-буровиков Сенушкин, а другой — сезонник Митрохин — мчался за ним и тоже что-то такое кричал, но уже без слов, без единого слова... Мастер вздрогнул повернулся и тихо пошел навстречу Сенушкину, а потом прибавил шагу и, наконец, тоже бегом бросился Сенушкину навстречу. А,Корнилов за ним.
Выяснилось: в скважине, на дне ее оказался какой-то предмет, кем-то уроненный.
Кем? Какой? Когда?
С утра не пробивались штанги, и теперь Сенушкин, первый помощник мастера, понял и окончательно убедился: железный предмет лежал на дне скважины.
Этот предмет предстояло «ловить».
Умение «ловить» было в буровом деле великим трудом, тонким искусством, тяжким испытанием, и теперь не кто другой, как буровой мастер, должен был им заниматься.
Корнилову же снова ничего не оставалось, как только входить в курс дела, постигать его, и вот в справочнике по бурению он увидел рисунки «ловильных» инструментов. Нескладные, очень примитивные приспособления... Будучи опущенными на бечевке в скважину, они должны зацепить уроненный туда предмет.
Еще расспросил Корнилов рабочих своей конторы и узнал, что мастера редко пользуются «ловильными инструментами», которые изображены в справочнике, они предпочитают крючки собственного изготовления, приспосабливая их к уроненному предмету и к самим себе — к своим рукам, к своему обычаю и характеру.
У каждого бурмастера имеется потаенный ящичек с навесным хитрым каким-нибудь замочком, он всюду следует за ним, без надобности не являясь на белый свет, не распахиваясь крышкой, не открываясь постороннему человеку. Ключик вместе с крестиком висит у мастера на шее; ящик этот наполнен «счастливыми» ловильными крючками, в то же время он как бы маленькая церковка, где мастер истово молится за удачу дела, а может, и всей своей жизни, он свидетель и участник неудач мастера, он же, тот ящичек, большой и нескладный амулет и «табу» для всех других на свете людей, он мистика бурового дела, а может быть, и его психика, наземная и подземная судьба мастера бурения... так понял Корнилов.
И, дальше расспрашивая, он узнал, что иные мастера «ловили» какую-нибудь гайку, гаечный ключ, звено оборвавшейся штанги или малый какой-нибудь блок от полиспаста месяц, и два, и три, что иногда вот уже почти что и поднят тот уроненный предмет, уже хорошо виден он через устье скважины, и тут он снова срывается с крючка, а падая на дно скважины, снова ложится там накрепко, и зацепить его становится еще труднее, еще невозможнее. И прежним крючком его не взять, нужен другой, но какой же именно?
Понятно, какое нужно ловильщику, буровому мастеру, терпение, а в то же время и решительность — наступает ведь момент окончательного решения — закладывать новую скважину или продолжать «ловлю»?
Быть или не быть?!
Нет доводов «за», нет и «против». Они есть «за», есть и «против».
И решает мастер: бросает на орла и решку медный пятак, а то царской чеканки золотой червонец, он тоже в заветном ящичке находится; молится, проклинает, глядит, как нынче всходило солнце: на счастье — в ясное небо либо на несчастье — в сумрачное; загадывает, какой масти покажется на ближней дороге лошадь: светлой — тогда «ловить», а темной — закладывать скважину заново.
Все это — «буровое дело»...
Впрочем, любое дело показывает себя в неполадках, только когда пошло оно вкось и вкривь, тогда и откроется до конца.
Между тем Иван Ипполитович готовился к «ловле» намеренно не торопясь, старики так же готовятся к смерти,— все заранее предусматривая, чтобы ничего не было со стороны, а все от собственного обычая...
Он закрепил концы ловильных бечевок на земле и сами бечевки прощупал со всею тщательностью, нет ли на них порока. Не порвутся ли?
Соорудил сиденье так, чтобы видеть скважину точно по центру, а над сиденьем устроил навес от солнца и от дождя...
Все это сам-один, своими руками, никого для помощи, хотя бы для слова какого-нибудь к себе не допуская.
А водрузившись на это сиденье, заглянул в темное круглое око скважины, опустив туда бечевку с крючком, мастер и вовсе стал бесконечно терпелив и полностью безразличен ко всему на свете. Он как будто с детства знал, что рано или поздно придется ему вот так сидеть над скважиной, вот так «ловить», настороженно, медленно и чутко двигая руками, сосредоточиваясь в движениях до конца, до потери всякого иного сознания.
Судьба...
И «Книга ужасов», и воображаемый собеседник Достоевский Федор Михайлович — все было теперь заключено там, в черном оке, и только оттуда исходило осознание жизни. Как натягивалась, как ослабевала в руках мастера бечевка, которую он и час, и два, и три, и день, и другой, и третий опускал и поднимал, опускал и поднимал, опускал и поднимал, неподвижно глядя в темное и чуть вздрагивающее своею темнотой отверстие скважины,— так и проходила его жизнь.
Бесконечна и утомительна была игра с упавшим на дно скважины неодушевленным предметом, который и в человеке тоже искал неодушевленности и в то же время требовал, чтобы человек безошибочно, совершенно точно угадывал правила этой игры, все, что в ней так, а что не так, какие движения что-то обещают, какие ничего...
Иван Ипполитович принимал ее, эту жестокую, бессрочную игру без правил и порядка, выматывающую и живую душу, и едва полуживое тело.
В недоумении и подавленности ходили, сидели, лежали поблизости от мастера рабочие, Корнилов среди них; никто ничем помочь мастеру не мог, никто какого-нибудь ободряющего слова произнести не смел, и, хотя каждый в течение своей жизни перенес, наверное, множество лишений, и невзгод, и унижений, и болезни, и войны, все равно нынешнее унижение, неизвестно чего ради учиненное жизнью, было для всех непонятно, необъяснимо...
На четвертый день «ловли» мастер сошел со своего сиденья, на побледневшем его лице красные и фиолетовые пятна приняли вид болезненный, напоминая гангрену, едва ли не в последней стадии, узкие глазки совсем заплыли, тело дрябло. Походка сделалась измученной, будто сто верст было только что пройдено им...
Не было в нем того признака жизни, в котором не сквозила бы усталость и утомление. И отчаяние.
Но когда Корнилов спросил, не пора ли закрывать скважину, закладывать рядом другую, мастер ответил: «нет!» Хрипло и бессильно ответил, отворачивая лицо в сторону.
И взял свое одеяло замызганное и еще более замызганную подушку-думку, ушел в рощу. Он хотел выспаться там, он не хотел видеть перед собой людей, которые на него все эти четыре дня не спуская глаз смотрели.
А еще мастер взял с собой тетради в твердом переплете, на одной Корнилов заметил золотое тиснение.
«Книга ужасов»!—догадался Корнилов, его охватил испуг: призовет мастер его для чтения своей книги! Снова вот сейчас призовет!
Вытоптанная до черноты ногами бурильщиков площадка вокруг устья скважины сперва опустела, никто на нее не ступал, никто не заглядывал в скважину, но так недолго было, спустя время толпились вокруг скважины люди, испуганно заглядывали в нее, догадывались, что за предмет мог упасть туда, на дно? Сам упал или кем-то брошен?! Таинственность была, кругом неизвестность.
Потом рабочие взбирались на сиденье мастера, пытались «ловить». И первым взялся помощник мастера Сенушкин. У него было понимание дела, поэтому он и сошел прочь уже часа через два и сказал:
— Невозможно!
Стали пытать счастье другие. Стали подергивать бечевкой, словно блесной на рыбной ловле, но быстро сходили с круга и повторяли: «невозможно!»
А кончилось тем, что и Корнилов решил попытать себя, руками почувствовать «ловлю».
Существует рассказ о том, будто бы автор «Записок охотника» Тургенев Иван Сергеевич приехал в гости в подмосковное имение Абрамцево к автору «Записок об ужении рыбы» Сергею Тимофеевичу Аксакову. Хозяин жаловался от всего сердца: в пруду, расположенном прямо под окнами дома, завелась щука, взять ее на блесну, на любую приманку не удается, и вот уже года три она пожирает плотвичку и окунька, опустошает пруд. «Неводом надо взять ее! — ответил автор «Записок охотника» — Невод — дело верное!» — «За кого вы меня почитаете, Иван Сергеевич! — обиделся автор «Записок об ужении».— Неводом дураку допустимо, но мне же нельзя! Да что там, пойдемте, половим разбойницу на приманку-плотвичку — и вы убедитесь в хитрости ее и в коварстве!» — «Ну где же мне, охотнику, в дело впутываться, если вы, Сергей Тимофеевич, ученейший рыбак, и то...»
Все-таки пошли, забросили снасть. Часа два прошло, вытаскивает Иван Сергеевич щуку!
Очень, до самой глубины души был обижен хозяин, проводил гостя сдержанно, холодно, после долгое время избегал с ним встречаться.
Такой рассказ. Может быть, анекдот.
Он вспомнился Корнилову в тот миг, когда, в очередной раз опустив ловильный крючок на дно скважины и снова приподняв, он почувствовал в руке груз... Анекдотик забылся, спокойствия как не бывало, Корнилов задрожал. Как будто он был приговорен к смерти, но тут блеснула надежда на избавление. Он дышать затаился, он боялся показать, что ему душно, что случилось что-то, что рука его отчетливо чувствует тяжесть...
Но люди тотчас поняли, что произошло, тихо, на цыпочках стали к нему приближаться, приблизившись, окружив со всех сторон, уставились на него, на его слегка вздрагивающие руки. В черное устье скважины никто заглядывать не решался.
Еще на один миг Иван Сергеевич Тургенев явился с шикарной гривой седых волос, с изысканно-барским и тоже изысканно-интеллигентным лицом, но тотчас исчез, побоявшись сглазить.
Сергей Тимофеевич со спокойной улыбкой глубокого знатока природы тоже был и тоже исчез.
Усадьба Абрамцево на пригорке пятьдесят второй, кажется, версты Московско-Ярославского железнодорожного пути промелькнула быстрее, чем из окна вагона.
Дрогнула русская классика, отступилась... Нечего ей тут было делать, не к месту оказалась она.
Сенушкин осторожненько подвел под бечевку блок, по блоку бечевка пошла ровнее, спокойнее, надежнее, зато рукой было утеряно чувство тяжести и поведения того предмета, который полз вверх, и того замысла, с которым он полз: сорваться с крючка или не сорваться? Упасть, не упасть — будто думал он там, во тьме, тот предмет...
Сенушкин шепотом:
— Давай я...— и протянул было к бечевке руку, но его остановили:
— Отстань, не твой фарт! Не у тебя клюнуло! Не тебе бог дал милость, не суйся!
Сенушкин отступился. Потом сказал:
— За мастером сбегать ли? За Иваном Ипполитовичем?! Ему не ответили, никто не знал, нужно или не нужно звать
мастера.
Все-таки Сенушкин кинулся в рощу. И Корнилов одним глазом это заметил, и ему стало труднее, еще ненадежнее и призрачнее стало все вокруг — и земля, и небо, и люди, главное же, тот предмет, который он подтягивал к себе... Он и до этого-то был призраком, тот предмет, а теперь чувствовался уже как призрак призрака, тень от тени, догадка от догадки.
И надежда от надежды.
Корнилов не знал, ждать ли мастера и передать ему бечевку или тянуть самому теми же движениями, с той же скоростью, при том же ритме собственного дыхания...
Он заметил, как мастер торопливо вышел из рощи, какое-то чужое, несвойственное выражение успел заметить на его лице, а каким это выражение было, Корнилов не понял, вздохнул глубоко, с облегчением оттого, что вот сейчас он и передаст бечевку мастеру. В тот же миг почувствовалась в руке невероятная легкость... И руки-то не стало, и она потеряла собственный вес.
Мастер подошел вблизь, бечевка была уже пуста.
Мастер все понял.
Это после, минут пятнадцать спустя, он стал расспрашивать Корнилова, легко или с трудом предмет оторвался от дна скважины, как шел он вверх, сбиваясь в сторону или по самому центру обсадных труб, какой чувствовался в нем вес: фунт, два, три, десять фунтов?
А Корнилов ничего не знал, не запомнил, помнил же только тот миг, когда бечевка дрогнула и пошла вверх легко, свободно.
Мастер не вернулся в рощу, он снова принялся ловить, ловить, ловить, с каждым часом становясь предметом все менее одушевленным.
А Корнилов все меньше склонен был думать, будто случай случаен, нет, думал он, кто-то нарочно бросил в скважину какой-то предмет.
В этом он только следовал за другими, потому что все подозревали: «Нарочно... нарочно... нарочно...»
«Кто?»
Сенушкин рассказывал о себе охотно и много.
Он прищуривался, -улыбался, деловито забирал в легкие воздух, потом рассказывал и рассказывал, объяснял все о самом себе.
В рассказе иногда чувствовалось влияние писателя Михаила Зощенко, юмориста.
Зощенко лихо писал о хамстве и хамах современного общества, никогда не забывая, однако, что он от хамов кормится, а Сенушкин почитывал иногда книжки... Случалось.
— Человек — не лошадь, факт! — многозначительно усмехался Сенушкин, работая под Зощенко.— Лошадью я и без революции могу сделаться. Лошадям все одно на кого работать — на пролетария либо на буржуя. На буржуазный класс, может, и удобнее — погуще харчишки! А с пролетария чего взять? Пролетарий сам тольки-тольки как три раза на день начал исть, это сколь же годов ждать, покуда он досыта наестся и от своего куска другому отломит? Долго! Тем более что пролетарии всех стран желают соединиться, значит, им большой кусок надобен будет!
Ну, а когда так, чем он мне нынче-то возможен, хозяин-пролетарий? Единственно — он мне полегче работу может сделать, по-менее, чем буржуй, за работу с меня спросить и на мой отгул-прогул сквозь палец поглядеть...
Легкая работа — тот же хлеб, человек — не лошадь, ему легкую работу искать свойственно.
Но вот ничего не скажу, все с самого-то с начала, то есть с Великого Октября, произошло правильно, потому что я, Сенушкин, был поставлен председателем сельского Совета. И был доволен. Человек — не лошадь. Это буржую все одно, кто бы на его ни работал, лишь бы день и ночь работал. Ему все одно, какое твое происхождение, какие ты произносишь слова, но это старорежимный подход, а пролетариат, он по-другому: на анкету поглядит, на происхождение, на сознательность, а также и на то, могу ли с массой разговаривать, находить с ей общий язык. А я с массой хорошо разговариваю, я непонятного для ее слова сроду не скажу, не выскочит оно у меня с языка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54