Тем самым она делала его другим мужчиной.
Ну, берегитесь, еще неизвестные Евы! Берегитесь этого другого!
Берегитесь, тем более что, сколько бы Корнилов ни жил, сколько бы ни пережил, какими бы мыслями ни думал, юными или старческими, он ведь все равно никогда не чувствовал и даже не понимал до сих пор своего возраста!
И чтобы не продолжать этих, бог знает каких, черт знает каких размышлений, Корнилов махнул на самого себя рукой и спросил Портнягина:
— А что, Портнягин? А мог бы ты бросить какой-нибудь камень в нашу скважину? Со скуки?
Вся буровая партия в это время бездельничала, изнывала, кто как мог, так и убивал время, тихо было кругом, тоскливо у всех на душе, у одного только Корнилова благодаря его размышлениям об Адаме и Еве явился какой-то просвет, душевное занятие явилось. Ну, и еще мастер Иван Ипполитович был занят делом: ловил, ловил, ловил, как бы добиваясь того, чтобы умереть за этим занятием.
Портнягин, он лежал на спине! быстро, будто давно ждал этого вопроса, перевернулся со спины на живот и громко ответил:
— Со скуки, хозяин, все можно сделать. Все!
— Так, может, ты и сделал?
— Нет, не я...— уже уныло и неохотно ответил Портнягин.
— Почему не ты?
— Да все еще не заскучал я слишком-то сильно. Все жду, когда на всю катушку заскучаю. А тогда, может быть, и найду какой-никакой камушек!
А по ночам Ковалевская Евгения Владимировна мнилась Корнилову... Днем не вспоминалась, нет, но по ночам...
Божественная она была, эта женщина. Единственная в веках.
Неземная женщина, вот кто... Провожала, провожала обреченных и от века непутевых русских земных жителей — раненых и сыпнотифозных, вшивых солдатиков и дизентерийных, и даже холерных провожала она в последний, в самый праведный, в самый неизбежный путь,, некрасивыми сильными руками закрывала им веки, крестила на прощанье, помогала санитарам убирать их, уже бездыханных, с больничных коек, с охапок соломки, брошенной в угол какой-нибудь избенки, с тряпья какого-нибудь, быстро помогала, торопливо, чтобы место освободить для следующего — свято же место пусто не бывает! — и вот набралась на этом деле святости собственной, заглянула туда... Куда день за днем увольнялись со службы все эти солдатики и многие другие гражданские лица.
А в конце-то концов обратила она свою святость на Корнилова — надо же! — и для себя поначалу назвала его преступником, убийцей, предателем, для других — своим мужем. И потом действительно стала ему женой, святая девственница.
Не только воскресила его из небытия, в котором он бытовал, но дала ему другое имя, а от собственного имени освободила его, сняла груз...
Не то чтобы груз был непосильным — ежели Корнилов жил, значит, посильно это было ему,— не то чтобы Корнилов был редкостным каким-то исключением, нет, скорее наоборот, он был человеком по нынешнему времени, вероятно, типичным, но все равно груз был тяжким, все равно освобождение от этого груза было событием радостным и необходимым...
Не для каждого такая необходимость реально состоялась, не было кому об этом позаботиться со стороны, и люди заботились сами о себе — многие-многие граждане Советской России отряхивали прах со своих ног, меняя имена то ли по причине своего возвышения, то ли по причине великого падения, не желая видеть себя в своем прошлом... Кто закреплял за собою еще дореволюционную подпольную кличку, кто усматривал в фамилии Сидоров пыльность, затхлость и вековое заблуждение и срочно объявлял себя Желябовым, Петр назывался Владимиром, Лев — Петром, тут недавно было в газетке — Фекла стала Шахтой. Ефимия — Металлургией, Вера почему-то захотела стать Надеждой, наверное, усмотрела в Вере веру, то есть намек на постыдную религиозность.
Многие-многие хотели нынче свободы, искали ее и находили в отречении от прошлого, вот и Корнилову странно было вспоминать себя батальонным и даже более значительным командиром сперва царской, а потом уже и белой армии.
И в самом деле, если бы он когда-нибудь этими должностями гордился, добивался их — никогда! Наоборот, он протестовал, пытался объяснить, что ему, приват-доценту, натурфилософу, должности претят, он напоминал, что пошел воевать добровольно, а это оставляет за ним право выбора, но объяснения такого рода казались окружающим донельзя смешными и нелепыми, а добровольчество лишало его последних притязаний на свободу действий и выбора... Лишало последней в жизни возможности самого себя узнать, самим собою стать.
Чтобы самим собою стать, надо самого себя узнать, а где уж там — немыслимо!
С этой немыслимостью сам Корнилов до сих пор не мог смириться. Все время уповал на будущее: «Вот придет время... Может быть, старостью будет это время, может быть, последним мгновением жизни, но будет же?!» И только Евгения Владимировна могла с этой немыслимостью смириться, могла принять ее как нечто должное и даже любимое — ей стало все равно, кем был когда-нибудь Корнилов, лишь бы он был нынешний, сиюминутный, сиюсекундный.
Она милосердно освободила его от необходимости помнить, кем он был когда-нибудь, но теперь даже и этой свободой не смогла удержать около себя...
«Ну, подожди, Корнилов,— думал Корнилов,— рано или поздно твое предательство этой женщины уничтожит тебя до конца! Ничто не уничтожило, но это сделает свое дело... Справедливое дело...»
Хотя?!
Да мало ли о чем мы думаем, о чем догадываемся! Лишь бы не догадывались другие!
Лишь бы не догадывался Иван Ипполитович!
Догадается, только сколько новых страниц напишет в своей «Книге»? Пока что он ходит вокруг Корнилова, вокруг да около, вокруг да около.
Да, самым необъяснимым, самым страшным и бессмысленным мир казался Корнилову между четырьмя и шестью утра.
Прекрасное время — рассвет, начало грядущего дня, и он отчетливо помнил, что душа его когда-то тоже рассветала в эти часы и минуты и жаждала всего, что ей предстояло нынче совершить, почувствовать, узнать, увидеть, услышать, но во время войны это переменилось, в военном быту рассвет — время, когда ты атакуешь и наступаешь, тебя атакуют и на тебя наступают, и ты покидаешь глубокий сон, который один только и есть то подземелье, которое надежно скрывает тебя от войны. Но на рассвете ты с первого же мгновения слышишь команды и сам командуешь, и вот уже кого-то расстреливают и кто-то сообщает имена убитых за ночь, и ты продолжаешь бездорожный, голодный и вшивый марш все к тому же смертельному рубежу, который, зачем-то играя и насмехаясь, отодвигается из сегодня в завтра, но ты не в силах отвергнуть игру и, командуя, кричишь на кого-то, крича на себя, угрожаешь кому-то, угрожая себе, уже кто-то походя расстрелян и догорает обоз с продовольствием и амуницией, а ты, голодный и кое-как одетый, из Малой Дмитриевки через тайгу и снега отступаешь в Малую неизвестную...
Все эти Малые во всей их громадности не убили тебя тогда, минули иной раз и вовсе не замеченными, но исподволь-исподволь хотят убить сейчас, заново предстают перед тобой и убеждают тебя в том, что наступающий, пусть и мирный день все равно не имеет для тебя смысла, а если смысла не имеет день, значит, и вся твоя судьба, весь ты сам, все, что ты узнал и понял когда-нибудь, все на свете религии, все на свете старые политики, а новая экономическая особенно...
В эти часы встать и что-то делать быстро и энергично, но Корнилов не встает всегда по одной и той же причине — войны нет, нет команды, и вот он ждет следующего сна, с шести до семи-восьми, когда уже не вставать нельзя даже по мирному времени, нельзя больше вспоминать, надо заниматься днем сегодняшним, каким бы этот день ни был.
Так вот недавно как раз где-то рядом со вторым сном, среди прочих мыслей, тот предмет, который сам упал, а вернее всего, нарочно был брошен кем-то в скважину, Корнилов назвал камнем...
Соответствовало на все времена: бросить камень в человека — библейское, носить камень за пазухой, а потом бросить — средневековое, ни с того ни с сего бросить камень в скважину — современное. Нэповское.
А тут еще оказалось, что и Портнягин точно так же называет предмет: «...найду какой-никакой камушек!»
Тем более настойчивым становился вопрос: «Кто? Кто из них?» Кто из этих людей, которые сами себя называют сбродом, а Корнилов несколько иначе — осколками?
Он сам, Корнилов, что ли, не осколок? Иван Ипполитович — не осколок? Даже Барышников и тот осколок, только новый, новейший.
История: после одной войны, после другой войны, после военного коммунизма все реальное и воображаемое вокруг уже не может быть без осколков, осколки теперь явление естественное, и неизвестно, из чего будет состоять будущее — из целого или из осколков?
Так что мастер Иван Ипполитович, составляя буровую партию, может быть, составил ее ив людей будущего? И в самом деле, осколочность и сбродность — это ведь общая судьба, а разве общая судьба не объединяет? Разве один и тот же язык не объединяет? Вот Корнилов обругает всю партию, вся партия обругает его, выразит ему свое отношение, и они друг друга сразу же поймут без переводчика и посредника. Кто-то один говорит «нэп», а все опять понимают без посредников.
Что же, буровая партия — это коллектив?!
Трудовой?!
Между прочим, в этом коллективе был-таки сознательный человек, но только один, фамилия — Корнилов.
А что?
Если бы честно? Если бы справедливо? Если бы все как один поверили во что-нибудь одно, в то, например, что нельзя иметь средства производства в одних руках, разве Корнилов не поверил бы? Его готовность поверить — вот она? И пусть даже, как говаривал когда-то Федор Данилович Красильников, пусть кроме производственной существует немало других эксплуатации человека человеком, разве это причина для того, чтобы ни одну из эксплуатации не отрицать, а со всеми мириться? С чего-то все равно надо начинать перестройку человечества? Почему бы не начать с противоречий между производительными силами и производственными отношениями?
И пусть будет честный, трудолюбивый, сознательный, единодушный коллектив, пусть будет, если он может быть, когда это Корнилов был против?
Но вопрос: а Малая Дмитриевка? С ней как быть? Она-то в сознании коллектива все еще живет?
С Сенушкиным как быть? С расстрелянным и с живым, с ним быть так же трудно, как с Корниловым Петром Николаевичем и с Петром Васильевичем, вместе взятыми. Еще труднее.
Есть крохотное утешение: ну, какой может быть спрос с войны у мирного времени?
Они и говорят-то на разных языках, эти времена, и живут в разных измерениях, и вспоминают друг друга между собственными заботами лишь от случая к случаю.
После такого-то утешения мечта: «Буровую контору Корнилов и К°» сделать трудовой артелью, чтобы не было в ней «хозяина товарища Корнилова», чтобы все были на равных правах и хозяевами, и товарищами — и никаких нэпманов, один только трудовой элемент, чтобы доходы делились если уж не поровну, так по справедливому принципу...
Но?!
По какому справедливому?
И кто же составит не только трудовой, но и справедливый коллектив? Сенушкин? Митрохин? Портнягин и буровой мастер Иван Ипполитович?
Кроме того, если бы Корнилов и в самом деле вздумал сделать «Контору» владением коллективным, Иван Ипполитович окончательно убедился бы, что дело темное!
И оказался бы прав, проницательный человек!
Потому что такая история: «Контора» была получена Корниловым «по наследству»...
В Саратове скончался инженер Николай Корнилов.
В старости, в одиночестве умер тот инженер — Корнилов-отец. Он же «отец». (По отношению к сыну, проживающему в городе Ауле.) Он же основатель акционерного общества «Волгодор-мост».
Кроме бурового инструмента, десяти комплектов, Иван Ипполитович прихватил в Саратове среди разного рода документов, подтверждающих права собственности, и патентов на право производства работ указанным акционерным обществом еще и такую бумажку-вырезку из газеты «Экономическая жизнь»:
«Объявление о регистрации акционерного общества по строительству дорог и мостов «ВОЛГОДОРМОСТ»
Июля 9-го 1924 Народным комиссариатом путей сообщения СССР на основании инструкции о порядке регистрации акционерных обществ (С. У. № 29, 1923 г., приложение к статье 334) внесено в реестр акционерных обществ под № 22 (двадцать два) акционерное общество «Волгодормостстрой», устав которого утвержден ЭКОСО РСФСР, протоколом от 2 июля 1924 года.
Цель общества — развитие строительства дорог и мостов преимущественно в Средне-Волжских губерниях РСФСР, а также продолжение деятельности производственно-строительного общества «Волга» братьев Корниловых.
Размер основного капитала определяется в триста тысяч (300 000) руб.
Размер фактически собранной части капитала семьдесят пять тысяч (75 000) руб.
Управделами Наркомпути Клементовский».
Вот какое дело...
Значит, могли еще объявиться у Петра Николаевича-Васильевича почти что родные дядюшки — один, двое, трое: все, возможно, бывшие владельцы общества «Волга»?!
Петр Николаевич-Васильевич справлялся на этот счет у юристов Аула и даже Ново-Николаевска: могут ли дядюшки — один, двое, трое,— неожиданно объявившись, предъявить свои претензии на совладение?
Нет, не могут, сказали юристы в городах Ауле и Ново-Николаевске.
Но совсем не в этом было главное, а в другом: значит, все-таки они могли объявиться? Пожаловать к своему племянничку?
Вернее всего, их в живых нету, иначе чего бы это они отступились от своего брата, от своего совладения, от своей «Волги», а все-таки? Что поделаешь, во веки веков «все-таки» были неприятны, портили людям настроение.
В связи с новыми правами наследования, введенными в государстве вместе с нэпом, не кто иной, как юридические органы Советской власти, стали разыскивать наследника.
И разыскали. В городе Ауле, по улице Локтевской, дом № 137. Не задумываясь ни на минуту, Корнилов наследство принял. Ведь для того чтобы его не принять, бог знает какие невероятные поступки надо было совершить!
Надо было остаться — может быть, навсегда! — в каморке дома № 137.
Надо было работать и дальше в артели «Красный веревочник»!
Надо было по-прежнему существовать в святом подчинении у святой женщины Евгении Владимировны Ковалевской!
И все это при том, что у тебя имеется щедрый покровитель — Корнилов Петр Николаевич!
Он и жизнь подарил Корнилову Петру Васильевичу, и святую женщину, и наследство, и мало ли что он мог еще сделать!
Да кто же это из живых людей отказался бы от щедрот?! За которые ничем не надо платить, даже легкой лестью и уважением! Получил, принял дар, а потом можешь дарителя поносить любыми словами!
И Корнилов Петр Николаевич не только не поддался святости и бескорыстию Евгении Владимировны, ее отчаянным уговорам, он эту святость еще и еще раз разрушил. Он сказал ей: «Я по своей воле пошел на войну и воевал, потому что смог; после войны из Петра Васильевича стал Петром Николаевичем — смог; я тебя, святую, заставил хлебные полуфунтовые карточки менять на пудру и помаду — смог. А если я все это смог, то принять в свои руки «Буровую контору» я уже обязан!»
Святая женщина и тут оказалась не в состоянии не поверить ему, отрицать его правоту, и он принял «Контору», разыскал в городе Ауле нужного, очень нужного человека, бурового мастера Ивана Ипполитовича, послал его в Саратов, а тот уже доставил причитающееся наследнику имущество, буровое оборудование, из Саратова в Аул, тот уже стал техническим руководителем предприятия и для порядка, опять-таки в соответствии с недавно вступившим в силу законодательством, его совладельцем.
Так что же, исполнив все это, буровой мастер Иван Ипполитович, проницательный человек, нигде и ничего темного так и не заподозрил?
Заподозрил, факт!
И если теперь Корнилов захочет сделать «Контору» владением коллективным, мастер в подозрениях своих укрепится окончательно.
Укрепится, факт!
Когда Корнилов воевал, ему казалось, что для жизни после войны потребуется только сама жизнь, какой-нибудь жилой угол для нее, какой-нибудь кусок хлеба...
Ну, и еще безотказный и справедливый суд понадобится и требовательность военного времени к мирному.
Но нет, нет и этого, и одно время не способно судить другое, а если судит, так без справедливости, без малейшего взаимопонимания, на скорую руку, неохотно.
Где его искать-то, этот подсудный мир, этот трудовой и сознательный коллектив, этот последовательно справедливый дух?
В искусстве, что ли?
Корнилов когда-то, было время, благоволил к искусству, очень верил ему. Особенно русскому, поскольку в нем была и филдарфия, и общественная мысль, и многое другое, что на Западе жило самостоятельной и независимой от искусства и от государственных чиновников жизнью.
Ну так вот, перед самым отъездом в Семениху он и прочел статью о новом искусстве, о новейшем и тогда узнал, что, оказывается, уже явились новые гении, но и того мало им, что они явились, того мало, что они беспрепятственно преподносят пролетариату «лучший дар — играющий и прекрасный формализм», им нужно еще обязательно уничтожить Васнецова, Сурикова, Репина, а Льва Толстого заодно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Ну, берегитесь, еще неизвестные Евы! Берегитесь этого другого!
Берегитесь, тем более что, сколько бы Корнилов ни жил, сколько бы ни пережил, какими бы мыслями ни думал, юными или старческими, он ведь все равно никогда не чувствовал и даже не понимал до сих пор своего возраста!
И чтобы не продолжать этих, бог знает каких, черт знает каких размышлений, Корнилов махнул на самого себя рукой и спросил Портнягина:
— А что, Портнягин? А мог бы ты бросить какой-нибудь камень в нашу скважину? Со скуки?
Вся буровая партия в это время бездельничала, изнывала, кто как мог, так и убивал время, тихо было кругом, тоскливо у всех на душе, у одного только Корнилова благодаря его размышлениям об Адаме и Еве явился какой-то просвет, душевное занятие явилось. Ну, и еще мастер Иван Ипполитович был занят делом: ловил, ловил, ловил, как бы добиваясь того, чтобы умереть за этим занятием.
Портнягин, он лежал на спине! быстро, будто давно ждал этого вопроса, перевернулся со спины на живот и громко ответил:
— Со скуки, хозяин, все можно сделать. Все!
— Так, может, ты и сделал?
— Нет, не я...— уже уныло и неохотно ответил Портнягин.
— Почему не ты?
— Да все еще не заскучал я слишком-то сильно. Все жду, когда на всю катушку заскучаю. А тогда, может быть, и найду какой-никакой камушек!
А по ночам Ковалевская Евгения Владимировна мнилась Корнилову... Днем не вспоминалась, нет, но по ночам...
Божественная она была, эта женщина. Единственная в веках.
Неземная женщина, вот кто... Провожала, провожала обреченных и от века непутевых русских земных жителей — раненых и сыпнотифозных, вшивых солдатиков и дизентерийных, и даже холерных провожала она в последний, в самый праведный, в самый неизбежный путь,, некрасивыми сильными руками закрывала им веки, крестила на прощанье, помогала санитарам убирать их, уже бездыханных, с больничных коек, с охапок соломки, брошенной в угол какой-нибудь избенки, с тряпья какого-нибудь, быстро помогала, торопливо, чтобы место освободить для следующего — свято же место пусто не бывает! — и вот набралась на этом деле святости собственной, заглянула туда... Куда день за днем увольнялись со службы все эти солдатики и многие другие гражданские лица.
А в конце-то концов обратила она свою святость на Корнилова — надо же! — и для себя поначалу назвала его преступником, убийцей, предателем, для других — своим мужем. И потом действительно стала ему женой, святая девственница.
Не только воскресила его из небытия, в котором он бытовал, но дала ему другое имя, а от собственного имени освободила его, сняла груз...
Не то чтобы груз был непосильным — ежели Корнилов жил, значит, посильно это было ему,— не то чтобы Корнилов был редкостным каким-то исключением, нет, скорее наоборот, он был человеком по нынешнему времени, вероятно, типичным, но все равно груз был тяжким, все равно освобождение от этого груза было событием радостным и необходимым...
Не для каждого такая необходимость реально состоялась, не было кому об этом позаботиться со стороны, и люди заботились сами о себе — многие-многие граждане Советской России отряхивали прах со своих ног, меняя имена то ли по причине своего возвышения, то ли по причине великого падения, не желая видеть себя в своем прошлом... Кто закреплял за собою еще дореволюционную подпольную кличку, кто усматривал в фамилии Сидоров пыльность, затхлость и вековое заблуждение и срочно объявлял себя Желябовым, Петр назывался Владимиром, Лев — Петром, тут недавно было в газетке — Фекла стала Шахтой. Ефимия — Металлургией, Вера почему-то захотела стать Надеждой, наверное, усмотрела в Вере веру, то есть намек на постыдную религиозность.
Многие-многие хотели нынче свободы, искали ее и находили в отречении от прошлого, вот и Корнилову странно было вспоминать себя батальонным и даже более значительным командиром сперва царской, а потом уже и белой армии.
И в самом деле, если бы он когда-нибудь этими должностями гордился, добивался их — никогда! Наоборот, он протестовал, пытался объяснить, что ему, приват-доценту, натурфилософу, должности претят, он напоминал, что пошел воевать добровольно, а это оставляет за ним право выбора, но объяснения такого рода казались окружающим донельзя смешными и нелепыми, а добровольчество лишало его последних притязаний на свободу действий и выбора... Лишало последней в жизни возможности самого себя узнать, самим собою стать.
Чтобы самим собою стать, надо самого себя узнать, а где уж там — немыслимо!
С этой немыслимостью сам Корнилов до сих пор не мог смириться. Все время уповал на будущее: «Вот придет время... Может быть, старостью будет это время, может быть, последним мгновением жизни, но будет же?!» И только Евгения Владимировна могла с этой немыслимостью смириться, могла принять ее как нечто должное и даже любимое — ей стало все равно, кем был когда-нибудь Корнилов, лишь бы он был нынешний, сиюминутный, сиюсекундный.
Она милосердно освободила его от необходимости помнить, кем он был когда-нибудь, но теперь даже и этой свободой не смогла удержать около себя...
«Ну, подожди, Корнилов,— думал Корнилов,— рано или поздно твое предательство этой женщины уничтожит тебя до конца! Ничто не уничтожило, но это сделает свое дело... Справедливое дело...»
Хотя?!
Да мало ли о чем мы думаем, о чем догадываемся! Лишь бы не догадывались другие!
Лишь бы не догадывался Иван Ипполитович!
Догадается, только сколько новых страниц напишет в своей «Книге»? Пока что он ходит вокруг Корнилова, вокруг да около, вокруг да около.
Да, самым необъяснимым, самым страшным и бессмысленным мир казался Корнилову между четырьмя и шестью утра.
Прекрасное время — рассвет, начало грядущего дня, и он отчетливо помнил, что душа его когда-то тоже рассветала в эти часы и минуты и жаждала всего, что ей предстояло нынче совершить, почувствовать, узнать, увидеть, услышать, но во время войны это переменилось, в военном быту рассвет — время, когда ты атакуешь и наступаешь, тебя атакуют и на тебя наступают, и ты покидаешь глубокий сон, который один только и есть то подземелье, которое надежно скрывает тебя от войны. Но на рассвете ты с первого же мгновения слышишь команды и сам командуешь, и вот уже кого-то расстреливают и кто-то сообщает имена убитых за ночь, и ты продолжаешь бездорожный, голодный и вшивый марш все к тому же смертельному рубежу, который, зачем-то играя и насмехаясь, отодвигается из сегодня в завтра, но ты не в силах отвергнуть игру и, командуя, кричишь на кого-то, крича на себя, угрожаешь кому-то, угрожая себе, уже кто-то походя расстрелян и догорает обоз с продовольствием и амуницией, а ты, голодный и кое-как одетый, из Малой Дмитриевки через тайгу и снега отступаешь в Малую неизвестную...
Все эти Малые во всей их громадности не убили тебя тогда, минули иной раз и вовсе не замеченными, но исподволь-исподволь хотят убить сейчас, заново предстают перед тобой и убеждают тебя в том, что наступающий, пусть и мирный день все равно не имеет для тебя смысла, а если смысла не имеет день, значит, и вся твоя судьба, весь ты сам, все, что ты узнал и понял когда-нибудь, все на свете религии, все на свете старые политики, а новая экономическая особенно...
В эти часы встать и что-то делать быстро и энергично, но Корнилов не встает всегда по одной и той же причине — войны нет, нет команды, и вот он ждет следующего сна, с шести до семи-восьми, когда уже не вставать нельзя даже по мирному времени, нельзя больше вспоминать, надо заниматься днем сегодняшним, каким бы этот день ни был.
Так вот недавно как раз где-то рядом со вторым сном, среди прочих мыслей, тот предмет, который сам упал, а вернее всего, нарочно был брошен кем-то в скважину, Корнилов назвал камнем...
Соответствовало на все времена: бросить камень в человека — библейское, носить камень за пазухой, а потом бросить — средневековое, ни с того ни с сего бросить камень в скважину — современное. Нэповское.
А тут еще оказалось, что и Портнягин точно так же называет предмет: «...найду какой-никакой камушек!»
Тем более настойчивым становился вопрос: «Кто? Кто из них?» Кто из этих людей, которые сами себя называют сбродом, а Корнилов несколько иначе — осколками?
Он сам, Корнилов, что ли, не осколок? Иван Ипполитович — не осколок? Даже Барышников и тот осколок, только новый, новейший.
История: после одной войны, после другой войны, после военного коммунизма все реальное и воображаемое вокруг уже не может быть без осколков, осколки теперь явление естественное, и неизвестно, из чего будет состоять будущее — из целого или из осколков?
Так что мастер Иван Ипполитович, составляя буровую партию, может быть, составил ее ив людей будущего? И в самом деле, осколочность и сбродность — это ведь общая судьба, а разве общая судьба не объединяет? Разве один и тот же язык не объединяет? Вот Корнилов обругает всю партию, вся партия обругает его, выразит ему свое отношение, и они друг друга сразу же поймут без переводчика и посредника. Кто-то один говорит «нэп», а все опять понимают без посредников.
Что же, буровая партия — это коллектив?!
Трудовой?!
Между прочим, в этом коллективе был-таки сознательный человек, но только один, фамилия — Корнилов.
А что?
Если бы честно? Если бы справедливо? Если бы все как один поверили во что-нибудь одно, в то, например, что нельзя иметь средства производства в одних руках, разве Корнилов не поверил бы? Его готовность поверить — вот она? И пусть даже, как говаривал когда-то Федор Данилович Красильников, пусть кроме производственной существует немало других эксплуатации человека человеком, разве это причина для того, чтобы ни одну из эксплуатации не отрицать, а со всеми мириться? С чего-то все равно надо начинать перестройку человечества? Почему бы не начать с противоречий между производительными силами и производственными отношениями?
И пусть будет честный, трудолюбивый, сознательный, единодушный коллектив, пусть будет, если он может быть, когда это Корнилов был против?
Но вопрос: а Малая Дмитриевка? С ней как быть? Она-то в сознании коллектива все еще живет?
С Сенушкиным как быть? С расстрелянным и с живым, с ним быть так же трудно, как с Корниловым Петром Николаевичем и с Петром Васильевичем, вместе взятыми. Еще труднее.
Есть крохотное утешение: ну, какой может быть спрос с войны у мирного времени?
Они и говорят-то на разных языках, эти времена, и живут в разных измерениях, и вспоминают друг друга между собственными заботами лишь от случая к случаю.
После такого-то утешения мечта: «Буровую контору Корнилов и К°» сделать трудовой артелью, чтобы не было в ней «хозяина товарища Корнилова», чтобы все были на равных правах и хозяевами, и товарищами — и никаких нэпманов, один только трудовой элемент, чтобы доходы делились если уж не поровну, так по справедливому принципу...
Но?!
По какому справедливому?
И кто же составит не только трудовой, но и справедливый коллектив? Сенушкин? Митрохин? Портнягин и буровой мастер Иван Ипполитович?
Кроме того, если бы Корнилов и в самом деле вздумал сделать «Контору» владением коллективным, Иван Ипполитович окончательно убедился бы, что дело темное!
И оказался бы прав, проницательный человек!
Потому что такая история: «Контора» была получена Корниловым «по наследству»...
В Саратове скончался инженер Николай Корнилов.
В старости, в одиночестве умер тот инженер — Корнилов-отец. Он же «отец». (По отношению к сыну, проживающему в городе Ауле.) Он же основатель акционерного общества «Волгодор-мост».
Кроме бурового инструмента, десяти комплектов, Иван Ипполитович прихватил в Саратове среди разного рода документов, подтверждающих права собственности, и патентов на право производства работ указанным акционерным обществом еще и такую бумажку-вырезку из газеты «Экономическая жизнь»:
«Объявление о регистрации акционерного общества по строительству дорог и мостов «ВОЛГОДОРМОСТ»
Июля 9-го 1924 Народным комиссариатом путей сообщения СССР на основании инструкции о порядке регистрации акционерных обществ (С. У. № 29, 1923 г., приложение к статье 334) внесено в реестр акционерных обществ под № 22 (двадцать два) акционерное общество «Волгодормостстрой», устав которого утвержден ЭКОСО РСФСР, протоколом от 2 июля 1924 года.
Цель общества — развитие строительства дорог и мостов преимущественно в Средне-Волжских губерниях РСФСР, а также продолжение деятельности производственно-строительного общества «Волга» братьев Корниловых.
Размер основного капитала определяется в триста тысяч (300 000) руб.
Размер фактически собранной части капитала семьдесят пять тысяч (75 000) руб.
Управделами Наркомпути Клементовский».
Вот какое дело...
Значит, могли еще объявиться у Петра Николаевича-Васильевича почти что родные дядюшки — один, двое, трое: все, возможно, бывшие владельцы общества «Волга»?!
Петр Николаевич-Васильевич справлялся на этот счет у юристов Аула и даже Ново-Николаевска: могут ли дядюшки — один, двое, трое,— неожиданно объявившись, предъявить свои претензии на совладение?
Нет, не могут, сказали юристы в городах Ауле и Ново-Николаевске.
Но совсем не в этом было главное, а в другом: значит, все-таки они могли объявиться? Пожаловать к своему племянничку?
Вернее всего, их в живых нету, иначе чего бы это они отступились от своего брата, от своего совладения, от своей «Волги», а все-таки? Что поделаешь, во веки веков «все-таки» были неприятны, портили людям настроение.
В связи с новыми правами наследования, введенными в государстве вместе с нэпом, не кто иной, как юридические органы Советской власти, стали разыскивать наследника.
И разыскали. В городе Ауле, по улице Локтевской, дом № 137. Не задумываясь ни на минуту, Корнилов наследство принял. Ведь для того чтобы его не принять, бог знает какие невероятные поступки надо было совершить!
Надо было остаться — может быть, навсегда! — в каморке дома № 137.
Надо было работать и дальше в артели «Красный веревочник»!
Надо было по-прежнему существовать в святом подчинении у святой женщины Евгении Владимировны Ковалевской!
И все это при том, что у тебя имеется щедрый покровитель — Корнилов Петр Николаевич!
Он и жизнь подарил Корнилову Петру Васильевичу, и святую женщину, и наследство, и мало ли что он мог еще сделать!
Да кто же это из живых людей отказался бы от щедрот?! За которые ничем не надо платить, даже легкой лестью и уважением! Получил, принял дар, а потом можешь дарителя поносить любыми словами!
И Корнилов Петр Николаевич не только не поддался святости и бескорыстию Евгении Владимировны, ее отчаянным уговорам, он эту святость еще и еще раз разрушил. Он сказал ей: «Я по своей воле пошел на войну и воевал, потому что смог; после войны из Петра Васильевича стал Петром Николаевичем — смог; я тебя, святую, заставил хлебные полуфунтовые карточки менять на пудру и помаду — смог. А если я все это смог, то принять в свои руки «Буровую контору» я уже обязан!»
Святая женщина и тут оказалась не в состоянии не поверить ему, отрицать его правоту, и он принял «Контору», разыскал в городе Ауле нужного, очень нужного человека, бурового мастера Ивана Ипполитовича, послал его в Саратов, а тот уже доставил причитающееся наследнику имущество, буровое оборудование, из Саратова в Аул, тот уже стал техническим руководителем предприятия и для порядка, опять-таки в соответствии с недавно вступившим в силу законодательством, его совладельцем.
Так что же, исполнив все это, буровой мастер Иван Ипполитович, проницательный человек, нигде и ничего темного так и не заподозрил?
Заподозрил, факт!
И если теперь Корнилов захочет сделать «Контору» владением коллективным, мастер в подозрениях своих укрепится окончательно.
Укрепится, факт!
Когда Корнилов воевал, ему казалось, что для жизни после войны потребуется только сама жизнь, какой-нибудь жилой угол для нее, какой-нибудь кусок хлеба...
Ну, и еще безотказный и справедливый суд понадобится и требовательность военного времени к мирному.
Но нет, нет и этого, и одно время не способно судить другое, а если судит, так без справедливости, без малейшего взаимопонимания, на скорую руку, неохотно.
Где его искать-то, этот подсудный мир, этот трудовой и сознательный коллектив, этот последовательно справедливый дух?
В искусстве, что ли?
Корнилов когда-то, было время, благоволил к искусству, очень верил ему. Особенно русскому, поскольку в нем была и филдарфия, и общественная мысль, и многое другое, что на Западе жило самостоятельной и независимой от искусства и от государственных чиновников жизнью.
Ну так вот, перед самым отъездом в Семениху он и прочел статью о новом искусстве, о новейшем и тогда узнал, что, оказывается, уже явились новые гении, но и того мало им, что они явились, того мало, что они беспрепятственно преподносят пролетариату «лучший дар — играющий и прекрасный формализм», им нужно еще обязательно уничтожить Васнецова, Сурикова, Репина, а Льва Толстого заодно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54