Аулка являлась для города существом свойским, домашним, вроде кошки какой-нибудь, все знали ее норов и привычки, и двух мнений быть не могло: «Блудливая наша Аулка!»—так про нее говорилось.
Однако самой примечательной географией здешней местности, самым значительным и замечательным пейзажем была, вероятно, та сторона, тот, правый, берег Реки
Левый берег, высокий и крутой повсюду, а в месте, где оно ван был город Аул, высокий и крутой особенно, не назывался ни как, не было в лексиконе аульских жителей такого названия, как «Эта Сторона», но «Та Сторона» была, существовала в не изменности, изо дня в день, из века в век, открываясь взгляду со многих аульских улиц и переулков, частью даже и с площади Базарной
Это было пространство пойменное, заливаемое стальными водами Реки дважды в год — весенними, талыми и «коренными», июльскими когда в горах, откуда проистекала Река, таяли ледники
И весною, и в июле месяце, при том и при другом разливах, Река будто бы переставала быть рекою, и морем не становилась, и на озеро была не похожа — быстрое и заметное было ее течение, становилась она в это время не похожа ни на что на свете, кроме самой себя, никакие определения географии и гидрологии к ней не подходили, ее не обозначали
«Река пошла в разлив »— говорили жители
А разлив был верст на пятнадцать — двадцать, простирался до синей кромки бора, кромки не всегда различимой в дали, толь ко в ясную погоду, в ненастье же у Той Стороны грани не было
Вода спадала, Река входила в меженные берега, но долго еще по сырой и топкой, по вязкой пойменной почве не могла ступить нога человеческая, и тогда жила пойма своей, никому не под властной и не доступной жизнью, буйно, плотно произрастала там облепиха, чуть повыше место — там уже черная и красная смородина, другие влаголюбивые кустарники, в иных же местах нарастал бурый торфяник, в протоках во множестве плодилась и кормилась самая разная рыба, тучи мошкары и комаров гудели там денно и нощно, до глубокой осени огромными стаями отмечали кем то и когда то заданные воздушные круги утки и гуси Утки, те захватывали облетами пространство над городом, над главными его улицами, держась, однако, на высоте, чтобы не возможно было достать дробовику
Сто верст на запад, в российскую сторону, это окрестным жителям было рукой подать на базар ли, с базара ли, сто верст за Реку — а на чем? Лодками, телегами, санями? И где там начинается подлинная то земля? Не каждый укажет
На Той Стороне другой был воздух — синий, туманный
На Той Стороне другое было Солнце, оно всходило там не ярким, иногда едва различимым, но красивым кругом, перевалив же через Реку, проплывало над Аулом уже раскаленное, твердое, заматеревшее в собственном жару и тягости, и отменно палило город Аул
Не земля и не вода, не лес, не луг, не болото, а все это вместе и от всего понемногу Та Сторона становилась доступной зимою, покрытая льдом и снегами, а кое где прочерченная и санным следом Зимой ходили там на лыжах аульские жители, шли зайцев и лисиц ломали желтые ягодные ветви облепихи.
Худое топливо тальник но рубили и его, экономили на дровах сосновых и березовых
Еще — добывали рыбу через проруби В непроточной воде, в глухих курьях рыбе не хватало воздуха, и она шла валом к прорубям тут ее брали наметками, любой другой снастью, иной раз — черпали ведрами и без промедления доставляли на Базарную площадь города Аула развозили по селам Рыба а а Рыба седнишная рупь за пуд, пуд с походом, поход — полпуда Рыба а а
За Той Стороной тысячами верст еще и еще простиралась Сибирь — черноземными пашнями, лесами, рудниками, хребтами гор, другие протекали там с юга на север великие Реки, жители Аула знали об этом, помнили, но все равно с высоты этого берега Та Сторона казалась чем то потусторонним, миром иным, неведомым, и Река протекала, казалось, как раз по границе двух ми ров — известного и неизвестного
Железная дорога пришла в Аул тому назад лет десять, при шла опять таки не с этой, а с Той Стороны, пересекла мостом Реку, а пойму — высокой земляной насыпью, но и это не измени географию и облик окружающей местности, и железный мост, ажурный и красивый, до сих пор не приучил к себе людей, он казался чем то сомнительным, выдумкой чьей то — сегодня есть, завтра его не будет снова
Так вот — было, было что то общее между географией местности и людьми, которые здесь обитали, потому что нельзя и нельзя миновать людям сознания, что рядом, ежедневно видимая, начинается уже Та Сторона, необъятный простор и восток мира, и что ты живешь как раз на грани, на рубеже, на самом краешке земли Этой
Может быть, как раз из такою именно сознания и происходило в аульских, во всех окрестных жителях, почти что полное отсутствие страха смерти Не то чтобы они смерти совсем не боя лись — побаивались, но редко, от случая к случаю, обычно же они смерть презирали, покойничков своих отпевали и хоронили на скорую руку, могильных памятников не любили, подолгу могилы не помнили, зато любили то ли в драках, то ли в охоте на зверя со смертью поиграть, побаловаться.
И каждый год без исключения, в мирный год или в военный, находились парни и взрослые, уже семейные мужики, они во время буйного ледохода на спор переходили Реку с этого берега на тот, на Тот Свет и обратно с Того Света.
Это было зрелище общенародное, с ликованием, с песнями, с выездами на высокий берег лучшими лошадьми и в лучших сбруях, с угощением артистов после представления опять же на общественный счет. Сюда даже монахини женского монастыря приходили, даже острожников под конвоем приводили на зрелище поглядеть.
Иные артисты — а это именно артисты были с великим и редкостным даром отваги — не возвращались, уходили в Реку навсегда, в тот момент зрителями торжественно и молчаливо совершалось крестное знамение. Тут верующие и неверующие, ежедневные прихожане главного Собора, Богородской и других церквей, и забулдыги, которые, проходя мимо храма божьего, картуза с головы не скидывали, магометане из татар и киргизов, протестанты из немцев-ремесленников, католики из поляков-ссыльных — все-все истово переживали торжественность минуты, ну, а затем уже, вновь затаив дыхание, следили за смельчаками, за тем, как с шестами в руках они прыгали со льдины на льдину либо по шесту же перебегали полыньи...
Зрелища, разумеется, бесплатные, но с хорошим заработком для нищих, для часовых дел мастеров и для оптиков — у тех имелись бинокли и даже подзорные трубы, за пользование аппаратами цена, в твердой, царской, в золотой валюте, доходила до пяти целковых в час.
И когда в церквах, в церковных и в других книгах аульским жителям рассказывалось о том, что ждет их после смерти, им было не в диковину, было запросто: не видели, что ли, они Того Света? Да вот он, ежедневно рядышком, и ничего — жить можно и даже интересно, в существовании Того Света тоже имелся свой толк, а как же иначе?
Вот на этой стороне — все известно, измерено, во все стороны проложены хоть и немудрящие, но проселки и тракты — Шадринский, Павловский, Змеиногорский, Ордынский тракт; любая десятина кому-нибудь принадлежит, кто-то ею так или иначе, а давненько уже пользуется; на Стороне Той — и верст-то нет, дорог нет, а явился кто — пользуйся как умеешь и чем хочешь, одно слово — Мир Божий, Царство почти что Небесное...
И когда душа аульского жителя является в то Царство, там, по всей вероятности, ее никто за ручку водить не будет, это она всем направо-налево будет объяснять тамошние порядки и правила поведения; ей ведь на Том Свете свойственно, а не чуждо. Тот Свет очень был похож на Ту Сторону, и наоборот... Было, было у аульских жителей и чувство постоянства Той Стороны...
На Стороне этой, смотри-ка, что делается: заводы по выплавке серебра в какую-то давнюю пору были здесь построены, а леса повырублены, войны были, и не дальние, а здешние, гражданские, нэп вот явился после военного-то коммунизма — и вот уже аульский купец снова держит лавочку, держит в доме своем иконы и с Советской властью обнимается... Или вот на Третьей Прудовой улице, на Шестом Зайчанском переулке жил Парамон с неизвестной почему-то фамилией, он обычно жил так: три года на купцов не разгибаясь работал, печки складывал жилые и в магазинах, на год же четвертый «свободничал»: пил водку, а купеческие магазины жег огнем, прекрасно зная и это дело. И ничего, околоточный отводил Парамона к мировому, мировой отправлял его в острог, в остроге Парамона брили и посылали класть острожному да и прочему городскому начальству отменные, экономные на дрова печи, а — нынче? Пожег Парамон еще в прошлом году магазин нэпмана Тетерина, и посадили Парамона, и держат вместе со всяким бездельным сбродом в тюремной камере вот уже скоро год! Таков он, непонятный этот нэп...
И все это — исключительно на этой Стороне, все-все здесь — и любое событие, и любой непорядок.
На Той Стороне событий нет, не может быть, и вот стоит она не в чужом каком-нибудь, а в своем собственном непоколебимом порядке, и великая в том ее заслуга, и честь всего мира, а для человеков — вера...
— А — что? И — правильно! — размышлял на этот счет аульский житель,— обязательно должно быть на свете что-то постоянное, вечное, и потому что должно быть — вот оно, есть, существует!
А значит, существуют в мире и порядок, и справедливость, кто это сказал, что нету ее, не может быть? Кто, кто сказал? Кто вякнул? А ну, выходи, сейчас — и свернем тебе башку! Ругайся какими угодно словами, это не в счет, а за этакое выражение стоит свернуть башку! Чтобы не молола, не вякала неведомо что!
Этакое вот суждение, по-видимому, входило в мироощущение аульского обывателя.
Конечно, он такого слова, как «мироощущение», не знал, но потому опять-таки не знал, что не нуждался в нем. Вполне очевидные и повседневные понятия, будучи таковыми, не требовали для него словесного обозначения.
Очень редко употреблялось им даже такое слово, как «жизнь», разве только по необходимости что-то противопоставить другому слову —«смерть».
— Поляков-то, Андрюха,— жив ли?
— Помер...
— Ну, вот, я как знал, царствие ему небесное... Или же несколько по-другому:
— Значит, ты живой?
— Живой и есть!
— Ну и слава богу! Живи тогда на здоровье! Сегодня — Здесь, завтра — Там... Свобода!
Да так оно и было: свобода аульскому жителю представлялась, наверное и прежде всего, в смысле необъятного, навсегда и для всякого человека свободного пространства, и только потом уже в других разных смыслах — в религиозных, общественных, социальных, прочих.
Нет, он из понятия «свобода» практических благ и начертаний общественного устройства извлечь не умел, не старался, старание это было ему чуждо, а может быть, и постыдно — от веры истинной не требуют же благ земных? — ему понятие это было, скорее всего, духовным, божественным, художественным... Прекрасная такая картина высшей естественности и природности, что на ней изображено — не столь важно, если это столь естественно... Изображено, конечно, то, что надо, скорее всего, опять-таки Та Сторона, куда можно скрыться, если на Стороне этой тебя прижали, что и дохнуть немыслимо, можно скрыться на час-другой, на день-другой, на одну-другую жизнь, если захочешь, если желание это станет для тебя превыше всего другого.
Прислушаться: свобода, свобода? «Да» кончает слово и вершит его, чем не музыка, чем не картина?
Так что аульский тот житель, если даже не удалось ему побродить по свету, далеко на запад, еще дальше — на восток, если он хворым был и привязан хворью к своей избе, к широкой и теплой печке, в которой за жизнь его была сожжена десятина-другая соснового леса, то все равно он видывал свободу в лицо... Ту Сторону даже сквозь зарешеченные острожные окна и то было видать...
А ведь аульский житель, при всем том, практического склада человек, он предпочитал один раз увидеть, чем десять раз услышать, увидев же — искренне верил в вечность.
Иначе говоря, он был оптимистом.
Правда, десять лет тому назад — вечность Реки, Той Стороны и, кажется, вообще вся на свете Вечность, была нарушена, а с этим нарушением аульский житель связывал, может быть не без резона, все последующие события: войну мировую, войну гражданскую, военный коммунизм и даже нынешний нэп...
Десять лет назад закончен был строительством железнодорожный мост через Реку, огромный, красивый и чуждый здесь предмет, как будто бы даже нечеловеческой силой, вопреки вечному порядку вещей, соединивший Ту и эту Стороны.
С тех пор, чтобы видеть и даль, и вечность, нужно было смотреть с высокого аульского берега только прямо перед собою, либо — вправо и вверх по течению Реки, влево же и вниз по ее течению дали оказались взаперти, за железной решеткой. И Реке тоже некуда было больше истекать, как только под эту же решетку, и она скрывалась за ней, и как будто кончалась там такая, какая есть, какая была в веках, и начиналась ниже моста снова, но уже обладая иными какими-то свойствами и другим цветом, другим течением, другими разливами...
Правда, там, ниже по течению Реки, ниже моста поднимались две горы, называлась одна Гляден, другая — Подгляден, названия не припомнить когда, в какие времена были даны, люди как знали, как угадывали, что для будущего необходимы будут для гор именно эти имена, и вот нынче только с Глядена и с Подглядена, взойдя на них, и можно было видеть Реку через мост и выше него, мост совсем тщедушным казался с той высоты, игрушечным и ненастоящим, на всей же остальной местности это было невозможно теперь — не замечать моста.
Впрочем, не бог весть как, но и в самом-то Ауле время за эти минувшие десять лет нагородило множество чего: деревянные кварталы, вокзал, железнодорожное депо и вагоноремонтные мастерские, Сад-город, населенный тем же железнодорожным людом, каменные строения на главных улицах... Два таких строения были пятиэтажными: торговый пассаж братьев Смирновых на Московском проспекте и контора фирмы «Зингер» в Конюшенном переулке, и когда бы не пожар, учиненный главным городским брандмейстером, быть бы Аулу городом почти европейского облика, но брандмейстер постарался, подпихнул город в Азию, и теперь только эти два обгоревших здания-скелета, Смирновский пассаж и «Зингер», возвышались над пепелищами, над избенками и землянками, над кое-как отстроенным городским центром.
Странными были эти пятиэтажные скелеты, с искривленными и вывороченными наружу металлическими балками, с травой — полынью, поселившейся по разным этажам, а гуще всего — по самым верхним, по бывшим чердачным перекрытиям, издалека были видны они, эти два ржавых перста, неизвестно что указующие в небесах, особенно далеко виделись они с Той Стороны, со стороны, которая и сама-то открывалась взгляду как раз настолько, насколько взгляд хватал...
И все-таки и у этих мертвых перстов были свои судьбы и были они разными — от бывшего Смирновского пассажа оставались нынче только те стены, которые выходили на улицу Пушкинскую, остальное же все оказалось разобранным жителями на кирпич, на кладку печей и фундаментов под новые, послепожарные жилища; «Зингер»— тот кирпичом оказался покрепче, растащить его было труднее, он постоял-постоял в своем жутковато-погорелом виде, а потом его отремонтировали и до предела густо заселили людьми, в прежние времена в Ауле неизвестными, говорившими на языках немецком, польском, венгерском, чешском,— это были оставшиеся в России бывшие военнопленные, которые к тому же обзавелись семьями... Теперь женщины на русском, а мужчины и некоторые дети на многих других языках разговаривали между собою охотно и много, все время друг другу что-то объясняли, должно быть, какие-то истины, и начиналась эта перекличка утром ранним, когда с разных этажей люди бежали вниз с ночными посудинами: в доме не восстановлена была канализация.
Вот какая Европа.
А еще в низине по левому берегу Аулки от устья до плотины, частью и выше плотины, по урезу пруда, вот уже скоро два века, как разбросаны были в живописном беспорядке — почти что в порядке — здания не выше двух этажей, но капитальные, то тут, то там — с колоннами, побеленные известью, покрашенные в желтое, эти здания цвета своего за века не изменили, пожар их не коснулся, обошел, они редко стояли, пламя друг на друга не перекидывали, стены у них были вполсажень, пламя сквозь толщу пробиться не могло, и вот прошлое аульского человечества нынче снова было у всех на постоянном виду.
А в музее краеведческом, опять же в одном из таких вот несгораемых зданий, стояла, поблескивая латунным, а по видимости так и золотым котлом, самая первая в мире паровая машина, построенная в одном из этих зданий неким унтер-шихтмейстером, солдатским сыном, того ради, чтобы могла «по воле нашей, что будет потребно исправлять».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54