» Вот чудак, вот чудак! Да Корнилов всю жизнь только и делал, что входил в коллективы, в гражданские и в военные, в нэпманские и в артель «Красный веревочник»! Входил в среду людей, так или иначе, но уже договорившихся между собой о каких-то взаимоотношениях между собой, договорившихся давно и без участия Корнилова, а ему с запозданием, но предстояло войти к ним в качестве «своего человека». Он только и знал, что входил, не решаясь даже спросить — а где же, когда же это вхождение закончится? Входы-то есть, их много, мало ли куда он входил за свою-то жизнь, а — выходы?
Конечно, не он первый, не он последний, вот и Христос разве не ту же самую задачу вхождения в коллектив исполнял? Но Христос как-никак, а входил в свое собственное время, а куда совершал свое Пришествие Корнилов? В какое время? Что по дороге его крепко стукнули по башке — это дела не меняло, все равно — это было Пришествие, может быть, уже Второе, но куда оно совершалось-то?
Прямёхонько в средневековье!
Вам хорошо, Боря и Толя, вам все ясно: вы средневековье по книжечкам знаете, оно для вас, сколько ни старайтесь, останется историей и научным источником, не более того, а мне оно — натура, а натура — всем источникам — источник, вот в какой переплет я — тоже цивилизованный — попал, дорогие мои Боря и Толя! Вам и не снилось? И не воображалось, где уж там.
Натурфилософ Корнилов представлял себе дело так ползала по земле личинка какая то, гусеница, уже освободившаяся от зародышевых оболочек, уже способная запасать в своем организме питательные вещества, необходимые для дальнейшего развития, а когда запасла их в достаточном количестве, очень мудро и не по современному с ними поступила, не стала их тотчас расходовать и растрачивать, вкладывать их в какое-нибудь сомнительное предприятие, а взяла и окуклилась и там, в куколке, в спокойствии и в одиночестве, не торопясь, просуществовала довольно продолжительное время
Долго ждали что дальше то будет? Что из куколки вылупится?
Наконец лед тронулся, то есть куколка треснула, из нее выпорхнула бабочка с большими, разноцветными и незрячими глазами на крылышках «Ччрик чирик — или как там еще? Какой-нибудь самый первый звук произносится же новорожденным существом?— Чирик — вот и я Не беспокойтесь, пожалуйста, крестить меня не надо имя уже имеется, называюсь Цивилизацией Причем западной, а не какой-нибудь варварской Запомнили?» Конечно, аплодисменты, овации, банкеты, тосты, дескать, раскрепощение человечества, дескать, конец проклятой предыстории человечества, да здравствует подлинная история, дескать, ждали ждали, все ждали, дескать И никто не спросил а высидела ли личинка то свои срок в коконе или нет?
Организм то современного человека, он, правда, уже не первобытный, конечно, нет, от первобытности, от сырого мяса, от звериной шкуры на голом теле он ушел, но он же еще и не модерновый, не цивилизованный, он все еще тот организм, который там, в коконе, там, в средневековье, созревал и формировался.
Что же и говорить о привычках и навыках этого организма — они почти что сплошь средневековые, именно там этот организм приобрел привычку есть картошку, курить табак, молиться богу, по читая Христа, стрелять из пушек, плавать по океанам, сочинять музыку по нотам, писать картины масляными красками, печатать книги в типографиях, рассматривать небеса через астрономические трубы
Главное же, прикидывал Корнилов, главное в том, что средние века научили человека труду, превратили для него труд в сознательную и добровольно принудительную обязанность, так что человек мог уже по собственному желанию трудиться день и ночь, а кто отлынивал, для того вступало в силу принуждение, изобретено было множество способов прививать сознательность и любовь к труду.
Человек возвел труд в господина, а себя признал его рабом, и тут-то развернулось по Земле строительство от края до края, дым коромыслом, и если специальностью рабовладельческого общества были Пирамиды, Акрополи, Колизей, то средние века без счета стали возводить города, строить гавани и корабли, замки и крепости и пороховые склады.
Все это так, все это, разумеется, прекрасно, но достаточно ли этого прекрасного для новой эры, для цивилизации?
Бабочка порхает, удивляет мир, а больше того — сама удивляется бесчисленным своим красотам, а привычки-то, а навыки-то те же самые, что и у личинки. Летать-то она научилась, а пища — та же, и прочие потребности тоже прежние, средневековые.
Потому, должно быть, так просто Верхняя и Нижняя средневековые Веревочные заимки завтра же примут устав промысловой артели — новейшую, социалистическую форму организации.
Потому, должно быть, и Корнилову, бывшему приват-доценту, философу, не составило особого труда вить веревки, погружаться в те движения, в то состояние организма, которое было свойственно человеку и тысячу лет назад.
Потому, должно быть, и приходила во время витья веревок эта мысль, эта догадка: а не рановато ли вылупилась бабочка? А если бы она и еще три столетия посозревала в коконе, может быть, к чему-нибудь другому созрела бы? Не только к цивилизации как таковой? Другие бы могли ведь появиться варианты?
Неужели — нет? Неужели веревочники тысячи лет таким вот манером вили веревки ради одного только варианта, каким явился век двадцатый?
Ну, конечно, однажды свитую веревку и ту не разовьешь обратно в мягкую, в податливую кудель, но все равно, ах как хочется пережить свое прошлое, если уж не от начала до конца, так хотя бы встречу какую-нибудь пережить снова, прошлую любовь, прошлые какие-нибудь мысли, прошлые решения принять заново, попридержать ту истину в руках, мимо которой пробежал когда-то второпях, не заметив ее!
Истина, она даже задним числом утешительна, вся наука-история на таком утешении построена, все человечество задним числом утешается, других утешений у него нет и будут ли?
В то же время, если бабочкам и еще подождать-повременить, еще попорхать, погордиться собою, еще и жестоко повоевать между собой,— тогда еще труднее будет организовать из них какой-нибудь трудовой коллектив, какую-нибудь осмысленную организацию, поскольку окончательно будут утеряны и позабыты средневековые трудовые навыки.
Из вас, что ли, Боря и Толя, спрашивал Корнилов, можно организовать артель веревочников? Или завод «Металлист»? Или «Буровую контору»? Вас сделать Уполномоченным Промысловой Кооперации?
Уже в средние века с человеком случилось все, что могло случиться,— войны, эпидемии, заблуждения, искусства самые разные к нему тогда пристали, и монархии, и демократии, потому он так живуч сегодня: ко всему привык, все знает, все испытал! И только одного не случилось с ним до сих пор — цивилизация ему вновь, и потому к ней-то и не приспособлен его организм, в ней-то и нет у него навыка и опыта — ни биологического, ни юридического, никакого.
Конечно — свобода, конечно — долгожданная, однако учтите: нет и не может быть более несвободных людей, чем добровольцы...
Корнилов по себе знает: когда служил в армии, воевал, только и слышал: «Доброволец? Ну, а тогда — вперед шагом арш! В разведку—арш! В атаку — арш! В полное, в безоговорочное подчинение вышестоящему начальнику—арш!»
И не моги что-нибудь от собственного лица вякнуть, какое-нибудь слово. Не моги не улыбаться — ты же доброволец, а вовсе не рекрут какой-нибудь! Так вот — что хочу сказать я тебе, Боря, и тебе, Толя: вы тоже добровольцы цивилизации! И тем самым вы ее невольники. Вы — при вашем-то первоклассном интеллекте — рабы!
Ваша мысль не позволяет вам с этим утверждением согласиться?
Тогда уточним: мысль или система мышления? Это очень разные вещи, иной раз так и прямо противоположные, так что мысль в системе мышления чувствует себя словно в карцере.
Ну еще бы: мысль всегда, если же она думает о самой себе — тем более, непревзойденна и если уж не гениальна, так только чуть-чуть, самую малость! Для чего угодно у нее с избытком хватает воображения, но только не для того, чтобы представить себе, что она — глупа. О самостоятельности мысли и вопроса нет — упаси бог! Вопрос до глубины души оскорбительный!
И в то время, как система всегда ограничена, потому она и система, отдельная мысль и частность — обязательно безгранична, она ведь единственна, она неповторима, какие могут быть ограничения для единственности?!
А цивилизация? Она только и делает, что ниспровергает системы — государственные, религиозные, нравственные, любые, она только и делает, что возводит на пьедестал Свободу мысли! «Вот так, Боря и Толя, вот так, вот в каком деле у вас действительно огромные и общепризнанные заслуги! Вот в каком деле вы — лидеры и трибуны, имеете множество последователей!»
Среди этого множества был, да как бы и до сих пор не пребывает и некто Корнилов П. Н. В.
Если бы не так, тогда зачем, чего бы ради он, Корнилов, в свое время пошел воевать с кайзером Вильгельмом Вторым?
Ответ: потому что поставил перед собой частный и тем самым неправильный вопрос — кто должен выиграть войну, Россия или Германия?
Надо же было ставить его в другой системе мышления: что такое война, что решает она? Ответа не было бы, потому что война не решает, а порождает проблемы, ответа не было бы, и Корнилов Петр Васильевич не должен был идти на войну. А не пошел бы он воевать и не стал бы Петром Николаевичем. Не стал бы Петром Николаевичем и не...
Ой-ей-ей — мало ли какие еще были бы тогда «не...»!
Или вот: есть ли бог?
Ответ: одно из двух — либо есть, либо нет!
Теологи и атеисты объединялись между собой в этом ответе, те и другие от этого ответа кормились, иной раз очень даже неплохо, во всяком случае, ни тем, ни другим не было необходимости стоять в очередях на бирже труда и вить веревки. Постояли бы, повили бы, глядишь, что-то и прояснилось бы в ответах, а того существеннее — в вопросах. Конечно — существеннее! Не в том даже суть, что человек не знает ответа, это дело наживное, но вот вопроса он не знает, не обладая системой мышления, вот в чем дело! Хотя бы и он, Корнилов,— разве он знает вопросы? Знает, какой из них главный? Знает, какой из них может быть, а какого быть не может? Знает систему, которая определяет вопросы? Есть ли бог или нет бога?
А надо по-другому спрашивать: что есть что?
Ясно, что существует над миром сила, для которой все равны, независимо от образа жизни и мышления, есть она, которую никто отрицать не может, ни одна мысль. Солнце есть. Природа есть. Вот и обдумывай — что они такое? Думай не думай, а только эта сила и есть бог, а выше — ничего. Оттого, что Природа — часть чего-то большего, дело нисколько не меняется, давайте верить в ту часть божества, которое нам нынче известно, а дальше видно будет.
Вот ведь как в свое время решил натурфилософ Корнилов, решил — да и не раскаялся до сих пор, но вот ни у Толи, ни у Бори он этого божества что-то не заметил.
Куда вы его запропастили? Боря и Толя?
Интересно, как они-то смотрят нынче на Корнилова? Как по-сматривают? Какими глазами?
Поди-ка: «Веревочник! Как его там — Корнилов-то именем? Туда же — мыслит!»
И вот снова пришла она, Леночка Феодосьева... Слава богу, что пришла, положила конец чрезмерно мыслительному состоянию Корнилова.
Слава богу!
Конечно, Леночка Феодосьева женщина не бог весть какого ума, но это вовсе не мешало ей иногда быть ума пронзительного.
Она пришла, поглядела в один, в другой угол избы, на Корнилова: «Вы-то, Петр Николаевич, вы нынче здесь какой? Вы нынче — кто? Нэпман или веревочник? Философ или подследственный гражданин? Больной или здоровый? Бывший или настоящий?»— спросила она безмолвно.
Пришлось Корнилову сориентироваться в самом себе, он подумал секунду-другую, прислушался и взглянул на Леночку так внимательно, как и она глядела на него:
«Я сегодня — веревочник, я — подследственный гражданин, я — настоящий. Все понятно?»
«Понятно...»
После этого начался разговор и Леночка сказала:
— Очень рада видеть вас, Петр Николаевич! Честное слово! А вы — рады видеть меня? Я-то как выгляжу? А? Вы поглядите, поглядите хорошенечко, а?
Ну что тут говорить — и всегда-то моложавая, всегда младше своих и в самом деле еще небольших лет, нынче Леночка выглядела двадцатилетней... Ладно — двадцать два можно было ей дать, больше — никак!
— Никак не больше двадцати двух! — подтвердил Корнилов.
— А — платьице?
И платьице было на Леночке прелесть: голубенькое, а главное, до того по фигурке, что она казалась в нем немножко голенькой... Длинное платьице, с длинными рукавами, и на груди закрытое, а вот надо же — какое впечатление?! При всем том Леночка вовсе не становилась девочкой, несмышленышем каким-нибудь, ничего подобного, она нынче выглядела женщиной достаточно опытной, хоть и по-своему, хоть и набекрень, а все-таки мудрой. Двадцать два года, которые ей можно нынче дать, были ее украшением, шли к ней так же, как шло вот это платьице.
Еще косынка была на ней пестренькая и тоже с голубеньким каким-то узорчиком по пестрому. Леночка прошлась перед Корниловым туда-сюда, приподняла руки к плечам — нагляднее и явственнее от этого становилась вся ее фигурка, вся в целом.
— Идет?
— Что идет?
— Да все, что на мне есть,— идет ко мне?
— Молодость тебе очень идет, Леночка! И долго-долго еще она будет идти!
— Гожусь? Замуж?
— О чем разговор!
Леночка засмеялась, трижды хлопнула в ладоши, дверь в избу распахнулась, и на пороге показался мужчина лет тридцати, без шапки, с курчавыми, густыми и — легко можно было определить — очень жесткими волосами.
— Муж! — сказала Леночка.— Я же, Петр Николаевич, обещала вам в следующий раз привести и показать своего мужа! Смотрите! Знакомьтесь!
Господи боже мой, да ведь это же был Бурый Философ! Конечно, он! Который во время драки веревочников сновал в толпе зрителей и кому придется рассовывал книжечку «Теория новой биологии и марксизм», студенческое издание Петербургского университета, который кричал почему-то: «Долой Декарта!» Которого тогда же, в ту самую минуту, Корнилов и назвал Бурым Философом.
Знакомы они или не знакомы? Вспоминать им свою первую встречу или сделать вид, что они друг друга не узнали?
Что Леночка рассказала о Корнилове Бурому Философу? А что она не рассказала?
Бурый, конечно, был занят тем же вопросом: что и сколько говорила о нем Леночка своему другу? Корнилову?
Бурый поглядывал на Леночку с недоумением, может быть, и с упреком, а вот Корнилов понял ее в секунду: ну в самом-то деле, как же могло быть иначе? Леночка влюблена, Леночка платьице справила из своих заработков, Леночка помолодела и похорошела, а где же публика? Где бенефис? В давние-то времена, на заре туманной юности, в шестнадцать-семнадцать лет и несколько позже, Леночка не только свои замужества, но и очередные «интересные» знакомства как, поди, отмечала?! Цирковое представление — прежде всего, ну, а потом рестораны, тройки серых в яблоках, цыгане были, оперетта была. Конечно, времена изменились, так ведь и событие случилось необыкновенное! Да если это событие ничем не будет отмечено, его ведь как будто и вовсе нет?
Корнилов в момент понял, что он — публика, и он же — действующее лицо бенефиса. Пожалел Бурого Философа: Бурый тоже ведь действующее лицо того же бенефиса, а не знает этого!
Он думает — он жених или молодожен, и все тут, вся в этом роль... Недогадлив, нет. Дорого может обойтись ему эта недогадливость! Корнилов вздохнул: «Ничем не могу помочь, уважаемый товарищ, догадывайся сам!»
— Молодость очень к тебе, Леночка, идет! — подтвердил Корнилов.— Как влитая на тебе сидит! Это не только я тебе говорю, это тысячи людей тебе сказали бы! Не смогли бы не сказать!
— То-то...— засмеялась Леночка, бросилась к Корнилову и обняла его.— А иначе чем бы я своего башибузука взяла? Крепость-то была — у-у-у! Верден! И вот еще что: моего мужа зовут Боренькой! Так и зовите его, Петр Николаевич, прошу вас,— Бо-рень-ка... А ты, Боренька, башибузук, ты зови Петра Николаевича Петром Николаевичем — он постарше нас, а главное — поумнее, поэтому так и зови. Мне будет приятно. Ну? Что ты молчишь? Согласен?
— Согласен,— кивнул Бурый Философ.— Я — согласен.
— А может быть, все это,— Леночка сделала широкий жест,— может быть, все это не в твоих убеждениях, Боренька? Так ты не думай, я твои убеждения не собираюсь кому-то объяснять, я люблю тебя вместе с твоими убеждениями, вместе с твоим отрицанием любви и вообще всяких чувств, а этот разговор — он первый и последний, потому что я больше никому не буду тебя показывать! И тебя и себя! Я тебе как обещала, Боренька! Мы, Петр Николаевич, с Боренькой договорились, я сказала ему: «Один человек, один на всем свете, но должен увидеть нас в нашем счастье! Увидеть такими вот необыкновенными и такими глупыми!» Посмотрите, Петр Николаевич, на нас, таких разных, ужас каких разных!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Конечно, не он первый, не он последний, вот и Христос разве не ту же самую задачу вхождения в коллектив исполнял? Но Христос как-никак, а входил в свое собственное время, а куда совершал свое Пришествие Корнилов? В какое время? Что по дороге его крепко стукнули по башке — это дела не меняло, все равно — это было Пришествие, может быть, уже Второе, но куда оно совершалось-то?
Прямёхонько в средневековье!
Вам хорошо, Боря и Толя, вам все ясно: вы средневековье по книжечкам знаете, оно для вас, сколько ни старайтесь, останется историей и научным источником, не более того, а мне оно — натура, а натура — всем источникам — источник, вот в какой переплет я — тоже цивилизованный — попал, дорогие мои Боря и Толя! Вам и не снилось? И не воображалось, где уж там.
Натурфилософ Корнилов представлял себе дело так ползала по земле личинка какая то, гусеница, уже освободившаяся от зародышевых оболочек, уже способная запасать в своем организме питательные вещества, необходимые для дальнейшего развития, а когда запасла их в достаточном количестве, очень мудро и не по современному с ними поступила, не стала их тотчас расходовать и растрачивать, вкладывать их в какое-нибудь сомнительное предприятие, а взяла и окуклилась и там, в куколке, в спокойствии и в одиночестве, не торопясь, просуществовала довольно продолжительное время
Долго ждали что дальше то будет? Что из куколки вылупится?
Наконец лед тронулся, то есть куколка треснула, из нее выпорхнула бабочка с большими, разноцветными и незрячими глазами на крылышках «Ччрик чирик — или как там еще? Какой-нибудь самый первый звук произносится же новорожденным существом?— Чирик — вот и я Не беспокойтесь, пожалуйста, крестить меня не надо имя уже имеется, называюсь Цивилизацией Причем западной, а не какой-нибудь варварской Запомнили?» Конечно, аплодисменты, овации, банкеты, тосты, дескать, раскрепощение человечества, дескать, конец проклятой предыстории человечества, да здравствует подлинная история, дескать, ждали ждали, все ждали, дескать И никто не спросил а высидела ли личинка то свои срок в коконе или нет?
Организм то современного человека, он, правда, уже не первобытный, конечно, нет, от первобытности, от сырого мяса, от звериной шкуры на голом теле он ушел, но он же еще и не модерновый, не цивилизованный, он все еще тот организм, который там, в коконе, там, в средневековье, созревал и формировался.
Что же и говорить о привычках и навыках этого организма — они почти что сплошь средневековые, именно там этот организм приобрел привычку есть картошку, курить табак, молиться богу, по читая Христа, стрелять из пушек, плавать по океанам, сочинять музыку по нотам, писать картины масляными красками, печатать книги в типографиях, рассматривать небеса через астрономические трубы
Главное же, прикидывал Корнилов, главное в том, что средние века научили человека труду, превратили для него труд в сознательную и добровольно принудительную обязанность, так что человек мог уже по собственному желанию трудиться день и ночь, а кто отлынивал, для того вступало в силу принуждение, изобретено было множество способов прививать сознательность и любовь к труду.
Человек возвел труд в господина, а себя признал его рабом, и тут-то развернулось по Земле строительство от края до края, дым коромыслом, и если специальностью рабовладельческого общества были Пирамиды, Акрополи, Колизей, то средние века без счета стали возводить города, строить гавани и корабли, замки и крепости и пороховые склады.
Все это так, все это, разумеется, прекрасно, но достаточно ли этого прекрасного для новой эры, для цивилизации?
Бабочка порхает, удивляет мир, а больше того — сама удивляется бесчисленным своим красотам, а привычки-то, а навыки-то те же самые, что и у личинки. Летать-то она научилась, а пища — та же, и прочие потребности тоже прежние, средневековые.
Потому, должно быть, так просто Верхняя и Нижняя средневековые Веревочные заимки завтра же примут устав промысловой артели — новейшую, социалистическую форму организации.
Потому, должно быть, и Корнилову, бывшему приват-доценту, философу, не составило особого труда вить веревки, погружаться в те движения, в то состояние организма, которое было свойственно человеку и тысячу лет назад.
Потому, должно быть, и приходила во время витья веревок эта мысль, эта догадка: а не рановато ли вылупилась бабочка? А если бы она и еще три столетия посозревала в коконе, может быть, к чему-нибудь другому созрела бы? Не только к цивилизации как таковой? Другие бы могли ведь появиться варианты?
Неужели — нет? Неужели веревочники тысячи лет таким вот манером вили веревки ради одного только варианта, каким явился век двадцатый?
Ну, конечно, однажды свитую веревку и ту не разовьешь обратно в мягкую, в податливую кудель, но все равно, ах как хочется пережить свое прошлое, если уж не от начала до конца, так хотя бы встречу какую-нибудь пережить снова, прошлую любовь, прошлые какие-нибудь мысли, прошлые решения принять заново, попридержать ту истину в руках, мимо которой пробежал когда-то второпях, не заметив ее!
Истина, она даже задним числом утешительна, вся наука-история на таком утешении построена, все человечество задним числом утешается, других утешений у него нет и будут ли?
В то же время, если бабочкам и еще подождать-повременить, еще попорхать, погордиться собою, еще и жестоко повоевать между собой,— тогда еще труднее будет организовать из них какой-нибудь трудовой коллектив, какую-нибудь осмысленную организацию, поскольку окончательно будут утеряны и позабыты средневековые трудовые навыки.
Из вас, что ли, Боря и Толя, спрашивал Корнилов, можно организовать артель веревочников? Или завод «Металлист»? Или «Буровую контору»? Вас сделать Уполномоченным Промысловой Кооперации?
Уже в средние века с человеком случилось все, что могло случиться,— войны, эпидемии, заблуждения, искусства самые разные к нему тогда пристали, и монархии, и демократии, потому он так живуч сегодня: ко всему привык, все знает, все испытал! И только одного не случилось с ним до сих пор — цивилизация ему вновь, и потому к ней-то и не приспособлен его организм, в ней-то и нет у него навыка и опыта — ни биологического, ни юридического, никакого.
Конечно — свобода, конечно — долгожданная, однако учтите: нет и не может быть более несвободных людей, чем добровольцы...
Корнилов по себе знает: когда служил в армии, воевал, только и слышал: «Доброволец? Ну, а тогда — вперед шагом арш! В разведку—арш! В атаку — арш! В полное, в безоговорочное подчинение вышестоящему начальнику—арш!»
И не моги что-нибудь от собственного лица вякнуть, какое-нибудь слово. Не моги не улыбаться — ты же доброволец, а вовсе не рекрут какой-нибудь! Так вот — что хочу сказать я тебе, Боря, и тебе, Толя: вы тоже добровольцы цивилизации! И тем самым вы ее невольники. Вы — при вашем-то первоклассном интеллекте — рабы!
Ваша мысль не позволяет вам с этим утверждением согласиться?
Тогда уточним: мысль или система мышления? Это очень разные вещи, иной раз так и прямо противоположные, так что мысль в системе мышления чувствует себя словно в карцере.
Ну еще бы: мысль всегда, если же она думает о самой себе — тем более, непревзойденна и если уж не гениальна, так только чуть-чуть, самую малость! Для чего угодно у нее с избытком хватает воображения, но только не для того, чтобы представить себе, что она — глупа. О самостоятельности мысли и вопроса нет — упаси бог! Вопрос до глубины души оскорбительный!
И в то время, как система всегда ограничена, потому она и система, отдельная мысль и частность — обязательно безгранична, она ведь единственна, она неповторима, какие могут быть ограничения для единственности?!
А цивилизация? Она только и делает, что ниспровергает системы — государственные, религиозные, нравственные, любые, она только и делает, что возводит на пьедестал Свободу мысли! «Вот так, Боря и Толя, вот так, вот в каком деле у вас действительно огромные и общепризнанные заслуги! Вот в каком деле вы — лидеры и трибуны, имеете множество последователей!»
Среди этого множества был, да как бы и до сих пор не пребывает и некто Корнилов П. Н. В.
Если бы не так, тогда зачем, чего бы ради он, Корнилов, в свое время пошел воевать с кайзером Вильгельмом Вторым?
Ответ: потому что поставил перед собой частный и тем самым неправильный вопрос — кто должен выиграть войну, Россия или Германия?
Надо же было ставить его в другой системе мышления: что такое война, что решает она? Ответа не было бы, потому что война не решает, а порождает проблемы, ответа не было бы, и Корнилов Петр Васильевич не должен был идти на войну. А не пошел бы он воевать и не стал бы Петром Николаевичем. Не стал бы Петром Николаевичем и не...
Ой-ей-ей — мало ли какие еще были бы тогда «не...»!
Или вот: есть ли бог?
Ответ: одно из двух — либо есть, либо нет!
Теологи и атеисты объединялись между собой в этом ответе, те и другие от этого ответа кормились, иной раз очень даже неплохо, во всяком случае, ни тем, ни другим не было необходимости стоять в очередях на бирже труда и вить веревки. Постояли бы, повили бы, глядишь, что-то и прояснилось бы в ответах, а того существеннее — в вопросах. Конечно — существеннее! Не в том даже суть, что человек не знает ответа, это дело наживное, но вот вопроса он не знает, не обладая системой мышления, вот в чем дело! Хотя бы и он, Корнилов,— разве он знает вопросы? Знает, какой из них главный? Знает, какой из них может быть, а какого быть не может? Знает систему, которая определяет вопросы? Есть ли бог или нет бога?
А надо по-другому спрашивать: что есть что?
Ясно, что существует над миром сила, для которой все равны, независимо от образа жизни и мышления, есть она, которую никто отрицать не может, ни одна мысль. Солнце есть. Природа есть. Вот и обдумывай — что они такое? Думай не думай, а только эта сила и есть бог, а выше — ничего. Оттого, что Природа — часть чего-то большего, дело нисколько не меняется, давайте верить в ту часть божества, которое нам нынче известно, а дальше видно будет.
Вот ведь как в свое время решил натурфилософ Корнилов, решил — да и не раскаялся до сих пор, но вот ни у Толи, ни у Бори он этого божества что-то не заметил.
Куда вы его запропастили? Боря и Толя?
Интересно, как они-то смотрят нынче на Корнилова? Как по-сматривают? Какими глазами?
Поди-ка: «Веревочник! Как его там — Корнилов-то именем? Туда же — мыслит!»
И вот снова пришла она, Леночка Феодосьева... Слава богу, что пришла, положила конец чрезмерно мыслительному состоянию Корнилова.
Слава богу!
Конечно, Леночка Феодосьева женщина не бог весть какого ума, но это вовсе не мешало ей иногда быть ума пронзительного.
Она пришла, поглядела в один, в другой угол избы, на Корнилова: «Вы-то, Петр Николаевич, вы нынче здесь какой? Вы нынче — кто? Нэпман или веревочник? Философ или подследственный гражданин? Больной или здоровый? Бывший или настоящий?»— спросила она безмолвно.
Пришлось Корнилову сориентироваться в самом себе, он подумал секунду-другую, прислушался и взглянул на Леночку так внимательно, как и она глядела на него:
«Я сегодня — веревочник, я — подследственный гражданин, я — настоящий. Все понятно?»
«Понятно...»
После этого начался разговор и Леночка сказала:
— Очень рада видеть вас, Петр Николаевич! Честное слово! А вы — рады видеть меня? Я-то как выгляжу? А? Вы поглядите, поглядите хорошенечко, а?
Ну что тут говорить — и всегда-то моложавая, всегда младше своих и в самом деле еще небольших лет, нынче Леночка выглядела двадцатилетней... Ладно — двадцать два можно было ей дать, больше — никак!
— Никак не больше двадцати двух! — подтвердил Корнилов.
— А — платьице?
И платьице было на Леночке прелесть: голубенькое, а главное, до того по фигурке, что она казалась в нем немножко голенькой... Длинное платьице, с длинными рукавами, и на груди закрытое, а вот надо же — какое впечатление?! При всем том Леночка вовсе не становилась девочкой, несмышленышем каким-нибудь, ничего подобного, она нынче выглядела женщиной достаточно опытной, хоть и по-своему, хоть и набекрень, а все-таки мудрой. Двадцать два года, которые ей можно нынче дать, были ее украшением, шли к ней так же, как шло вот это платьице.
Еще косынка была на ней пестренькая и тоже с голубеньким каким-то узорчиком по пестрому. Леночка прошлась перед Корниловым туда-сюда, приподняла руки к плечам — нагляднее и явственнее от этого становилась вся ее фигурка, вся в целом.
— Идет?
— Что идет?
— Да все, что на мне есть,— идет ко мне?
— Молодость тебе очень идет, Леночка! И долго-долго еще она будет идти!
— Гожусь? Замуж?
— О чем разговор!
Леночка засмеялась, трижды хлопнула в ладоши, дверь в избу распахнулась, и на пороге показался мужчина лет тридцати, без шапки, с курчавыми, густыми и — легко можно было определить — очень жесткими волосами.
— Муж! — сказала Леночка.— Я же, Петр Николаевич, обещала вам в следующий раз привести и показать своего мужа! Смотрите! Знакомьтесь!
Господи боже мой, да ведь это же был Бурый Философ! Конечно, он! Который во время драки веревочников сновал в толпе зрителей и кому придется рассовывал книжечку «Теория новой биологии и марксизм», студенческое издание Петербургского университета, который кричал почему-то: «Долой Декарта!» Которого тогда же, в ту самую минуту, Корнилов и назвал Бурым Философом.
Знакомы они или не знакомы? Вспоминать им свою первую встречу или сделать вид, что они друг друга не узнали?
Что Леночка рассказала о Корнилове Бурому Философу? А что она не рассказала?
Бурый, конечно, был занят тем же вопросом: что и сколько говорила о нем Леночка своему другу? Корнилову?
Бурый поглядывал на Леночку с недоумением, может быть, и с упреком, а вот Корнилов понял ее в секунду: ну в самом-то деле, как же могло быть иначе? Леночка влюблена, Леночка платьице справила из своих заработков, Леночка помолодела и похорошела, а где же публика? Где бенефис? В давние-то времена, на заре туманной юности, в шестнадцать-семнадцать лет и несколько позже, Леночка не только свои замужества, но и очередные «интересные» знакомства как, поди, отмечала?! Цирковое представление — прежде всего, ну, а потом рестораны, тройки серых в яблоках, цыгане были, оперетта была. Конечно, времена изменились, так ведь и событие случилось необыкновенное! Да если это событие ничем не будет отмечено, его ведь как будто и вовсе нет?
Корнилов в момент понял, что он — публика, и он же — действующее лицо бенефиса. Пожалел Бурого Философа: Бурый тоже ведь действующее лицо того же бенефиса, а не знает этого!
Он думает — он жених или молодожен, и все тут, вся в этом роль... Недогадлив, нет. Дорого может обойтись ему эта недогадливость! Корнилов вздохнул: «Ничем не могу помочь, уважаемый товарищ, догадывайся сам!»
— Молодость очень к тебе, Леночка, идет! — подтвердил Корнилов.— Как влитая на тебе сидит! Это не только я тебе говорю, это тысячи людей тебе сказали бы! Не смогли бы не сказать!
— То-то...— засмеялась Леночка, бросилась к Корнилову и обняла его.— А иначе чем бы я своего башибузука взяла? Крепость-то была — у-у-у! Верден! И вот еще что: моего мужа зовут Боренькой! Так и зовите его, Петр Николаевич, прошу вас,— Бо-рень-ка... А ты, Боренька, башибузук, ты зови Петра Николаевича Петром Николаевичем — он постарше нас, а главное — поумнее, поэтому так и зови. Мне будет приятно. Ну? Что ты молчишь? Согласен?
— Согласен,— кивнул Бурый Философ.— Я — согласен.
— А может быть, все это,— Леночка сделала широкий жест,— может быть, все это не в твоих убеждениях, Боренька? Так ты не думай, я твои убеждения не собираюсь кому-то объяснять, я люблю тебя вместе с твоими убеждениями, вместе с твоим отрицанием любви и вообще всяких чувств, а этот разговор — он первый и последний, потому что я больше никому не буду тебя показывать! И тебя и себя! Я тебе как обещала, Боренька! Мы, Петр Николаевич, с Боренькой договорились, я сказала ему: «Один человек, один на всем свете, но должен увидеть нас в нашем счастье! Увидеть такими вот необыкновенными и такими глупыми!» Посмотрите, Петр Николаевич, на нас, таких разных, ужас каких разных!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54