Так или иначе, а только Мерсу и дебелой его супруге 1917-й оказался как с гуся и с гусыни вода. Им что? Им и 2017-й будет нипочем!
Вот и помощник классного наставника Баев, он, правда, от народного просвещения отстранен, но тоже жив-здоров, он теперь квартальный староста. С вечера до рассвета вокруг жилого квартала ходят сторожа, бьют в деревянные колотушки, так это они под его начальствованием ходят и бьют.
Квартальный уполномоченный по стаду крупного рогатого скота — тоже он, Баев.
И счетовод-делопроизводитель «Освода», «Общества спасения на водах», в недавнем еще прошлом общества не простого, а ИМПЕРАТОРСКОГО,— он же. Везде успевает бывший помощник классного наставника, жизненной энергии все еще много.
Не верится... Не верится, будто кто-то, что-то, какие-то живые и мертвые предметы остались на своих местах и после 1917-го года!
1917-й, он ведь, дай бог памяти, из курса русской истории реального училища, это должно быть известно, он был каким?
Он был годом 1917-м от рождества Христова, 1035-м от основания Русского государства, 929-м от введения на Руси христианства, 336-м от покорений Сибири, 304-м от вступления на престол дома Романовых, 117-м от уничтожения пыток в России, 54-м от отмены в России телесных наказаний, 56-м от отмены крепостного права, 21-м от начала движения по Сибирской железной дороге, 12-м от учреждения Государственной думы и вот еще 179-м от основания города Аула...
Вот он каким был, тот 1917-й, когда грохотнул и все предшествующие события, все «от», все истоки ликвидировал, будто бы их и не было никогда, а если были, так потеряли, разумеется, свой исконный смысл. Так себе уже были. Неизвестно почему. Их теперь никто и не помнит, надобности нет. Прости-прощай все это летосчисление, прости-прощай навсегда!
А вот Баев — жил. Лично живет, а также и общественной жизнью. Как был Константином Михайловичем, так им и остался!
Господи, кому-кому, а Корнилову этого постоянства никак нельзя, невозможно взять в толк, он думал — одни только средневековые веревочники на своих заимках, Верхней и Нижней, сохранились в неприкосновенности, но нет — помощник классового наставника Баев К. М. жив тоже! Тоже сохранился!
И Корнилов все ходил по знакомым улочкам Зайчанской части, сколько можно брал в толк, и — надо же! — что-то, что-то такое в его организме задерживалось, что-то умиротворяющее: дескать, жив курилка-мир! Мерс тоже торгует колбасой, вместе с супругой производит на свет «мерсят», и мир жив!
Итак, настроение пришло, и Корнилов был доволен, но тут он увидел двоих пьяных мастеровых, один за другим они перебирались по скрипучему деревянному тротуару, делая вид, что вовсе не пьяны, Корнилов же подумал: «Плохо, плохо! Раньше этого не было — пьяные мужчины, рабочие и в рабочее время?!»— и настроение почему-то поубавилось, спало, непонятно — почему. Его-то какое дело, он, что ли, пьян?
А тут и еще: на Зайчанской площади, около Богородской церкви, подражая нищим, какие-то мальчишки-оборванцы, беспризорники, должно быть, громко пели дурацкую, но почему-то распространенную в последнее время песенку:
Цыпленок жареный, Цыпленок пареный Пошел по улицам гулять, Его поймали, Арестовали И приказали Расстрелять!
Мальчишки пели, горланили, особенно один из них старался — высокий, тощий, со ссадинами на обветренном лице,— и не знали, зачем? Зачем цыпленка поймали? Арестовали? И приказали расстрелять? Жареного-то и пареного?
Все-таки в Верхнюю Веревочную Корнилов вернулся совеем не таким, каким из нее вышел часа три тому назад, тем более что он и еще сделал большой круг, внимательно осмотрел домик на улице Локтевской, № 137, с новенькой и высокой голубятней-башней во дворе, потом он вышел на пустырь, испещренный коровьими тропками, с кустами боярышника, разбросанными там и сям, с речушкой Аулкой — она подгрызала свои песчаные берега. Постояв тут, на бережку, Корнилов перешел Аулку по мосткам из двух досок, поднявшись в гору, миновал бор, дачи нэпманов Морозовых, Вершининых, Ладыгина, Полякова и вышел к Верхней заимке, к высоченному яру Реки, в ту местность, которой владел уже не свой собственный вид и пейзаж, а вид и пейзаж Той Стороны, та даль, которая открывалась отсюда...
Подходя к своей избе, Корнилов уже ничуть не сомневался, что застанет там изнывающего в ожидании Уполномоченного УУР.
Уполномоченный спросит его — где и почему он так долго отсутствовал, Корнилов же ответит, что он под арестом все еще почему-то не находится.
Цыпленок жареный, Цыпленок пареный...
Он вошел в избу, там, на лавке, у оконца сидела Леночка.
— Наконец-то! Я думала — сбежал Корнилов. Завидно стало: сбежал! Ах, как хорошо, поди-ка, сбежать, как приятно! Но бритва-то вот она — лежит на подоконнике. Значит, не сбежал.
Корнилов никогда еще не видел Леночку такой усталой, такой разбитой.
«Роковой год Леночкиной жизни!—догадался он.— Июнь, а этот год уже успел совершиться!»
А Леночка плакала и не замечала, что плачет, лицо неподвижно, не выражает ничего, даже горя. Пустое лицо.
— Здравствуйте...— сказала чуть спустя Леночка.— Я сейчас! — Она расстегнула верхнюю пуговичку замызганной кофтенки и опустила руку на колени. Снова руку подняла, расстегнула вторую пуговичку и достала из-за лифчика желтоватый, сложенный вчетверо лист бумаги.
Корнилов подумал: «Неужели!», и догадка оказалась правильной: это был «ПРИКАЗ № 1»!
— Да? — только и спросила Леночка.
— Да! — подтвердил Корнилов.— Да. Это мне знакомо!
— Следователь уже предъявлял? Что же теперь делать? Бежать? Оправдываться? Я думала — вы уже арестованы, но тут бритва на подоконнике. Бритву-то вам бы позволили взять с собой?
— Леночка, ты веришь этому? Приказу?
— Если бы верила, зачем бы я принесла это вам? Сами написали, сами и оправдывались бы. Мое-то какое было бы дело? Вы по-свински недогадливы, Петр Николаевич! Даже стыдно это объяснять...
— И не надо объяснять, Леночка. Но ты ведь знаешь, что далеко не все обо мне знаешь?
— Так ведь все из-за этого и произошло — из-за того, что вы скрывали себя от меня! Все-все! Ведь почему нам не было хорошо, не могло быть хорошо на улице Льва Толстого, в вашей прекрасной, в вашей нэпманской квартире? Помните? Только потому, что вы многое скрывали, а мне никогда-никогда не может быть хорошо с человеком, который скрывается от меня! Не знаю, что у вас за тайны, ваше дело, но вы хотели тогда только следующего раза между нами, а больше ничего, у вас даже и мысли не было и намерения не было хотя бы в ближайшее время рассказать о себе. Вы скрывали легко, просто, вот его и не было, следующего раза между нами, и не могло быть, но вы и этого не поняли — почему не могло быть? И все-таки, все-таки я знаю, что вы скрывали не это. Не эту бумажку! Нет!
— Ты знаешь, что это не я,— почему же ты так расстроена?
— А я не расстроена, Петр Николаевич, я убита. И так ужасно быть живой, после того как тебя убили. Мой муж меня убил!
— Твой?
— Мой! Это он поехал в Улаганск и привез оттуда бумажку— не одну, а несколько, много экземпляров. Одну он отдал вашему следователю. Мой муж был во время гражданской войны в Улаганске, он знал, что приказ висел там на всех заборах. И вот он нарочно пошел со мной к вам, навестить вас, больного, увидеть, тот вы Корнилов, улаганский, или нет, не улаганский. Он понял, что вы — не тот, но все равно поехал, все равно привез приказ и отдал следователю, и еще он сказал кому-то, какому-то начальству, что следователь ведет ваше дело слишком мягко, не по-партийному и никуда не годно!
— Для чего ему все это?
— Опять не понимаете? Чтобы вы не мешали нам любить друг друга! Ему — меня, мне — его. Вот и все! И вы знаете, от моего мужа ничего при этом не убыло, он ничего не почувствовал, он каким был, таким остался, но я-то?! Я-то обманута! Я-то обманулась, я уже не поняла, кто со мной, не поняла, с кем мне было так хорошо! Значит, я совершенно падшая женщина, если могу так обманываться! Я даже не знаю — кто я? Все еще женщина или уже нет? Человек — или уже нет? Немыслимо! Вы знаете, я имя свое забыла, утром задремала, проснулась, спрашиваю: «Кто проснулся-то? Как зовут?» — «Леночка Феодосьева!» — «Да не может быть — разве Леночка Феодосьева когда-нибудь любила подлецов?! Разве она могла так ошибаться! А если она так ошибается, значит,это уже не она!»
— Леночка Феодосьева — только одна на свете, что бы с ней ни случилось, как бы она ни ошиблась! А я, конечно, должен был все рассказать тебе, рассказать вам, Леночка, о себе. Должен был!
— Наверное, уже тогда во мне было что-то подлое, какая-то склонность, и вот вы подумали: «Не обязательно! И так обойдется, и можно ничего не говорить!»
— Может быть, еще не поздно? Я скажу тебе все!
— Не нужно,
— Подумай — да или нет? Два ответа?
— Три: да, нет — и да и нет. То есть все безразлично, все — ни к чему. Господи, зачем мне теперь ваши тайны? Когда я была женщиной — дело другое, а сейчас?
— Леночка! Да что же тебя — никогда не обманывали, что ли? И до сих пор ты не знаешь, что обманывают ни за что, кому-то нужно обмануть, вот и все, вот и достаточно! Тебя разве не так же обманывали?
— Господи, да всю жизнь! Сколько я на них насмотрелась, на обманщиков, сколько их поила-кормила! Но они обманывали мои деньги, мое благополучие, в этом я была глупа, как пробка, но обмануть меня, чтобы быть со мною близким,— никогда! В этом я была гениальна! Больше ни в чем, но в этом, клянусь, была! Никому не удавалось, и мне было даже интересно в это играть, никогда не проигрывая! Если человек ко мне прикасался, целовал щечку, ручку даже... и? И я уже знала, что он — подлец, что способен обмануть вот так, как обманул меня мой муж! А теперь не могу простить себе, простить себя, а непрощеной — как жить? Скажите? Как жить среди всех, если все довели меня до такого скотского состояния? Если все терпят между собой таких людей, как Боренька! Мой муж! Ну подождите, все! — вдруг крикнула Леночка и соскочила с лавки, отбежала от окна и в окно погрозила.— Подождите, вы .еще заплачете кровавыми слезами — все! Вас еще постигнет кара небесная — всех! Вы еще раскаетесь, что допускаете эти ужасные преступления,— все! Раскаетесь, но поздно уже будет, поздно, и вы погибнете — все, все, все! И не думайте — все! — что вот я поплачу, покидаюсь из угла в угол, порву на себе волосы, а потом прощу вас! Не прощу! Никогда! Ни за что! Проклинаю! Нет во мне ничего, клеточки одной нет, волоска одного нет, чтобы вас — всех! — не проклинал бы! Навсегда! Я никогда, я ни за какие преступления всех не проклинала, но за это — проклинаю! Всей душой!
— Не надо так...
— Вы знаете, как надо? Тогда что же вы молчали-то раньше?
— Леночка, все — не слышат и не понимают, уж это всегда так. Слышу и понимаю только я, я один. Ты все это для меня говоришь?
— Для всех! Всем! — упрямо повторила Леночка.— Они не слышат меня? Пусть! Им наплевать на то, что я говорю, как я их проклинаю? Пусть! Но когда все начнут погибать, околевать, плакать кровавыми слезами — в этом будет и мое проклятие! Они опять не будут этого знать? Пусть не знают, но оно будет, будет, будет мое проклятие! Мне не надо торжества, мне только надо знать, что погибель всех будет, будет, будет! Ведь я никогда ничего не жалела для всех — ради бога, хватайте, обманывайте меня на здоровье, веселитесь, пойте, пейте, делайте что хотите, мне все равно, потому что ни у кого не было сил меня обмануть в том, в чем я обмануться не хотела, и я была невинна, могла быть хорошей для себя, для того, кого я истинно любила! Это ведь только мужчина, если он хороший, так ходит, как петух, и не знает, куда себя, хорошего, девать, а женщине мало быть хорошей одной, ей всегда нужно двое хороших — она и он! Вот так у меня всегда было, а потом все подослали мне одного — он не пил, не пел, не веселился, только философствовал и вот сделал меня падшей. Убил меня!
Она все это говорила, Леночка, то совсем тихо, то вскрикивая, то закрывая лицо чернорабочими своими ручонками, то вытаращивая на Корнилова глаза.
— Ну, что такое с тобой, Леночка, случилось-то нынче невероятного? Во второй четверти двадцатого века — что?
— В том-то и дело, Петр Николаевич, что случилось вероятное! Самое вероятное! А что двадцатый век — мне наплевать! Я знаю, вы скажете — война, нэпы, революции! А мне наплевать,
я в этом не понимаю, но в том, что случилось со мной, я понимаю все! Все до конца! До конца ничего нельзя понимать, но я-то поняла!
— Ты, Леночка, хорошая! Поэтому постарайся, убереги все хорошее в себе! Постарайся, детка! Дело в том, что хорошие люди не отдают себе отчета в том, что они хорошие, вот они и беззащитны — против подлости, которая всегда считает себя самой лучшей.
— Господи! И вы туда же! Да чему учить-то пустое место? Что пустому месту объяснять? Господи, как же вы все глупы, умные люди! Теперь самое умное, самое правильное знаете что, Петр Николаевич? Самое умное теперь — будь что будет! Ведь сколько я жила, как только не жила, а невинности не теряла никогда. А теперь? Теперь уже все равно!
— Леночка! Тебе хочется, чтобы заплакал я?
— Плачьте на здоровье! Мне-то что...
— Ну представь, Леночка, представь себе, что ты вдруг, ни с того ни с сего, стала хромой? Представь и с сегодняшнего дня живи хромой!
— Не все это могут, Петр Николаевич. Не все.
— Все могут, Леночка. Все-все, я знаю. Еще не было случая, чтобы кто-то кончил самоубийством из-за хромоты! А вот людей, которые живут и без рук и без ног, я видел сколько угодно. И ты видела!
— Вы не хотите ли, Петр Николаевич, чтобы я кончила самоубийством?
Корнилов оторопел, не сразу смог ответить:
— Что ты, Леночка, что ты! Не пугай меня!
— А вы не пугайтесь, Петр Николаевич, не надо! Я этим не кончу. Я слишком много уже пережила, чтобы кончить. Раньше надо было подумать, догадаться, а теперь поздно. Поздно! Всему свое время.
— У тебя нынче роковой год, Леночка. Надо его пережить, а дальше пойдет и пойдет жизнь. Своим чередом!
— Ну какой опять-таки может быть черед? Никакого! Я знала, что нынешний год будет для меня страшным, и ко всему приготовилась, я бы все пережила, но это?! К этому приготовиться нельзя! В том-то и дело — нельзя! Петр Николаевич? Дайте рубль!
— Рубль?!
— Один рубль.
— Для чего? Один?
— Хватит дня на три. Через три дня у меня будут деньги. Собственно, рубль у меня и сегодня нашелся бы, но в той комнате, где мой муж. И я войти туда не могу: он снова будет валяться у меня в ногах, снова будет обещать. Как будто еще можно хоть что-то изменить. Боже мой, что он только мне не обещал — украсть обратно «Приказ» у вашего следователя, поклясться, что вы — не тот Корнилов, не улаганский, что... Одним словом, я иду к нэпману. Присматривать за квартирой.
— Ты? К нэпману?
— Ну, можно и не к нэпману, а к совответработнику. К спецу какому-нибудь. Секретаршей. Еще кем-нибудь. Конечно, странно, еще бы — я ведь того, кто меня возьмет, буду презирать, а в презрении к себе и к другим — чего только не сделаешь? Ручаться ни за что нельзя — все сделаешь!
— Леночка! У меня есть деньги, остались с моих нэпманских времен. Мне в соседней комнате обед готовят, и завтраки, и ужины, а я расплачиваюсь, хозяйка довольна. Приходи ко мне обедать?! И завтракать приходи. И ужинать.
— Может быть, проще и не уходить от ужина до завтрака? Ладно, давайте три рубля!
— Слушай, Леночка! Должны же меня арестовать? Меня обязательно арестуют, а кому я отдам свои деньги?
— Этого мне не хватало — возиться с чужими деньгами!
— Хочу тебе помочь!
— Давайте три рубля! Вот так, вот спасибо! Если будете на воле — верну, если в тюрьме — принесу передачу. Я умею носить передачи, было время, научилась. И носить научилась и получать. До свидания. Спасибо.
Корнилов решил вить веревки, это мудрое было решение.
Он методом исключения пришел к нему: уйти из Веревочной заимки нельзя; разыскать Леночку Феодосьеву, продолжить с ней разговор — бессмысленно и тоже нельзя; ждать следователя в полном бездействии нет сил, нельзя. Веревки вить — можно!
Он подрядился к Буланову, зажиточному хозяину и хорошему мастеру, человеку жадному, но и в жадности немножко справедливому, они с Булановым выпили по рюмочке, поговорили пять минут о жизни, и Корнилов пошел в сарай.
Он сказал себе: «Поехали!» — и медленно-медленно стал пятиться задом, прокручивая между ладонями жесткую струйку кудели, осторожно и равномерно извлекая кудель из мешка, подвешенного на поясе.
Впереди, в той стороне, куда он был обращен лицом в том конце сарая, ходила по кругу лошадь, ходила, ходила, опуская и вздымая голову, казалось, что голова и придает лошади круговое движение, и вот она вращала деревянное колесо, а колесо наматывало веревку, а позади Корнилова, в той стороне, куда он пятился, навстречу ему, начинали свое движение деревянные чурбаки-противовесы, оставляя за собою гладкий след на земле, запорошенной серой кудельной пылью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54