А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

перекур — и все, отвалившись от скважины, еще минуту-другую не знают, чем заняться: покурить ли сидя, полежать ли молча, затеять ли разговор; а Портнягин время отдыха не теряет ни секунды, он сразу в сторону от скважины едва не бегом, сразу ложится на травку, зажмуривается, задирает рубаху — пусть теперь солнышко поработает, погреет ему брюхо...
Никто с Портнягиным не заговаривает, и хорошо, он помолчит, заговорили, спросили, он о себе что-нибудь расскажет, но будто бы не о себе — о постороннем человеке.
— Я на Алдане в третьем годе золото мыл, старальничал. Мыл, мыл, ворочал, ворочал в артели, ну, не стало сил моих, не вижу прока, хотя бы всей артелью, семнадцать мужиков, с горошину намыли — нету! Я ушел, рассчитался с артельщиками за харчи, должен рубль сорок остался и ушел на речку. На причал матросом, чалка с катеров отдавать-принимать, грузы какие-никакие охранять на той крохотной пристанешке... День работаю, доволен: легко, не суетно, силой тратиться не приходится. И только день этот первый прошел, артельщик старательный является — там неподалеку было, верст, может, двенадцать,— отдай ему рубль сорок долга! А я еще и не заработал тех денег, расчет не скоро, недели две ждать. Ну, я не спорил, занял у старика, он поблизости стоял, держал перевоз, отдал рубль сорок. Артельщик взял, после говорит: «А мы седни с утра на золото напали! В твоем шурфе! Богатое оказалось место! И не чаяли такой удачи!» Бросаю причал, бегу снова в артель — действительно мой шурф в десять раз шире стал, а его все копают, из него породу все моют и моют, золото все идет, идет... Как бы из фабрики какой идет продукция. «А как же я-то?! — спрашиваю у мужиков.— Как бы не я, то и вы, может, минули место, оно же вон как в стороне от других находится. Нет уж, как хотите, а я снова с вами!» — «Рубль сорок отдал артельщику?» — спрашивают меня. «Отдал! Взаймы взял, но отдал!» — «Ну, значит, и все! Значит, мы с тобой в полном расчете, будь здоров!» Такие дела.
Портнягин безразлично улыбается.
Улыбается! Приятно говорить без сожаления и злобы, приятным неторопливым голосом.
Может, выдумывает? Не было ничего: ни старательской артели, ни артельщика, ни долга — рубль сорок копеек? По каким-то словам портнягинского рассказа Корнилов убеждался: было!
У Портнягина не было другого оптимизма, кроме безразличия.
— А по мне, так и вовсе не бывало бы никаких случаев! Нет, и хорошо, и ладно! Их уж сколько бывало разных-то случаев-то, у каждого человека, ну и что? Что из них толку-то, узнал либо нет человек? Да ничего не узнал он! Нет уж, лучше бы они не случались, случаи. Шла бы и шла жизнь без их, куда бы меньше было всякой неприятности!
Он знал что делает, когда не делал ничего.
— Мельтешиться-то? Кто политики выдумывает, тот пускай мельтешится. Тому толк. А мне? А мне на травке полежать, подышать. Потому что в скорем времени, может, и этого за мной не будет, погонют меня куда-нибудь мельтешители, на какую-нибудь войну, так я покуда успеваю полежать на травке, это моя политика. Собственная. Другой думает, будто она есть у него, глупой человек. Глупой и вредный для других.
— Вот я глупой? — спрашивал у Портнягина Сенушкин.— Я ведь и еще собираюсь пожить и даже прибрать к рукам что плохо лежит. Собираюсь! Обязательно.
— Собирайся! Счастье твое, когда прособираешься до конца своей жизни, да так и не соберешься, а только отдохнешь как следует. Потому что за тебя кто-то другой уже сборы сделал, уже намеченный ты под ружье, то ли к голодухе представлен, то ли к нищенству и даже, может быть, к воровству. Скажут тебе: «Воруй, Сенушкин! Так нынче надобно!» — и будешь ты вором. Либо ничего не скажут, без слов обойдутся, но сделают, что без воровства ты и дня не проживешь.
— Ну, это не сильно страшно. На это меня долго уговаривать не придется!
— И правильно: мало ли, долго ли тебя уговаривают, а все одно своего достигнут. Каким тебе скажут быть, таким ты и будешь, ясно! Ясно как божий день... Ты вот выдумываешь, будто ты такой да сякой, а ты такой, как тебе приказывают. И вся недолга.
Иногда Портнягин говорил:
— Запить, что ли? Опять же не с чего.
— Неужто жизнь твоя такая, что не с чего в ней запить? — удивился Сенушкин, и Портнягин подтверждал:
— Тянем ее, будто сильные. Жизнь-то...
— А какие же?
— Сами не знаем какие, потому и тянем.
— Чего-то ради тянем же!
— Потому и тянем, что не знаем, чего ради. А когда бы узнали, тогда бы удавились. Обязательно.
— Я бы нипочем! Разве стрелил бы меня кто! Но чтобы сам, да ни за какие деньги! — убежденно говорил Сенушкин.
— Все устали...
— И даже ничуть! Я лично устроен для житухи! — Сенушкин показывал свою грудь — узковатую, с клочками бесцветной шерстки под шеей.
— И ты усталый до невозможности, только сам от себя скрываешься в этом. И ты тоже на который раз уже живешь, без конца, без края и неизвестно для чего... Для вот этого, для бурения? Так уже тысячу лет буровят люди землю, ну и что? Чего достиг ли? Какого счастья?!
Недавно, готовясь к буровой деятельности, читал Корнилов о китайцах — китайцы подвешивали на блоках помост, на помост поднимались люди, сто человек, и под действием их веса помост опускался вниз, до земли... Потом сто человек по команде спрыгивали на землю, помост резко поднимался вверх, а прикрепленный к нему канат с металлическим конусом на конце — канатно-ударное бурение — опускался вниз, ударяя в забой скважины и углубляя ее...
Так бурили тысячи две лет тому назад...
И долго: годы, десятилетия, века одну скважину...
А уставали-то, поди, как! При таком-то бурении!
Все было, все было уже когда-нибудь: войны гражданские, военные коммунизмы, нэпы. Или, может быть, Мстислава Никодимовича Смелякова никогда прежде не было? Может быть, это он первый сказал: «Жизнь — это бывшесть!»
Но в то время как Мстислав Никодимович от усталости ничего не делал, не мог, не хотел, Портнягин делал.
Ворочал он штанги вдвоем с Сенушкиным, так Сенушкин неизменно его останавливал:
— Лошади мы с тобой, что ли? Побереги силу-то!
— На что ее беречь? — спрашивал Портнягин.— Как бы знать, на что?
И ворочал один, когда Сенушкин отступался. Нехотя, даже брезгливо, но добросовестно делал свое дело.
«А умереть тебе, Портнягин, не хочется?» — интересно было спросить Корнилову, но он стеснялся.
«Хочу умереть, хочу умереть, хочу умереть...» Конечно, это Портнягину известно, но такой известности и даже искренности зачем-то противостоит биология, биологическая энергия, существующая не только в тебе самом, но и растворенная в окружающем воздухе. «Врешь, не умрешь Врешь... Врешь... Черта с два!» — исходило от этой энергии, оттого, что она существовала повсюду. «Да что, не было у тебя до сих пор случая умереть?! Давно? Давным-давно?! Бывало, сколько угодно, но ты не воспользовался случаем! Значит, и нынче не придуривайся!» Искреннее желание умереть убивалось окончательно, и казалось, что о смерти неприлично думать... Комедия! Эксперимент! Натурфилософский, военный, штатский, нэповский бесконечный эксперимент! Пробирка, в которой обязательно что-нибудь происходит, какая-нибудь реакция!
Но — опять-таки! — реакция реакции рознь.
В начале одной выпадал мутный осадок, больше ничего, на этом все и кончалось, другая незаметно-незаметно становилась фантазией, уму непостижимо — что, откуда, каким образом?!
Должно быть, все зависело от того, какие элементы участвовали в реакции, одушевленные или неодушевленные, какая была химия, органическая или неорганическая, какой был химик.
Вот и нынче сперва была реакция вытеснения чего-то незначительного чем-то другим, тоже незначительным, вытеснение цинком водорода из серной кислоты — на первом же уроке химии демонстрируется эта реакция ученикам, потом что-то посложнее, позанимательнее, и вот уже Корнилов подумал, что безотказным средством приобщения к жизни является женщина...
Нынче им не воспринималась Евгения Владимировна — уж очень милосердна, Леночка Феодосьева все еще слишком несостоятельна как женщина по причине то ли слишком раннего, то ли запоздалого развития, бестужевка Милочка — та потеряна, будто ее не может быть на свете, в то время как — почему же? — наверное, живет где-нибудь на белом свете, но все равно потеряна навсегда и в этих-то обстоятельствах вдруг покажется, хотя бы и по недоразумению, что Елизавета Митрохина способна! Приобщить?!
Елизаветы слишком много в голосе, в фигуре, бог знает в чем, она испытывает избыток самой себя, а это уже испытание и для других, и теперь Митрохин-отец, едва Елизавета привезет завтрак или обед, гонит ее домой: «Давай-ка, Лизка, секундой обратно! Нечего тут делать!» — и внимательно смотрит на Сенушки-на, на Портнягина, на Мишу-комсомольца, даже на бурового мастера Ивана Ипполитовича. На Корнилова не смотрит...
Никто от этого взгляда не смущается, Корнилов — немного.
Он мог представить Елизавету на сцене.
Огромная, декольтированная, ошеломляя, она является перед тысячами глаз, и у нее уже поставлен голос и жест, и лицом она владеет, пусть не до конца, но все-таки владеет, и своей фигурой, а тогда и становится открытием.
У каждого времени свои запреты и свои открытия, каждое время позволяет утешать себя далеко не всякому, даже и великому артисту, потому что в артисте оно обязательно должно обнаружить не только самое себя, но и свое открытие, собственную изобретательность открывателя.
Слушатели, зрители, читатели — всегда собственники, перед ними может явиться только то, о чем они захотят сказать «мое!» и «мое открытие!», потому что они слишком часто не находят иных путей к совершению собственных открытий, а кто же согласится прожить жизнь, не открыв в ней ничего? Кто же не хочет приобрести открытие, эту собственность, без отцов и без Ньютонов нажитую?!
После преобретения «Буровой конторы» Корнилов стал весьма и весьма понимать толк в собственности, поэтому сейчас он понял и эгоизм слушателей, зрителей, читателей, а то, бывало когда-то, сколько он посещал санкт-петербургских и московских концертов и спектаклей, сколько вернисажей, а вот поди ж ты, не понимал до конца причин, которые его в театры и на вернисажи влекли!
Нынче понял.
Понял, как современные, середины двадцатых лет, собственники стали бы слушать контральто Елизавету Митрохину: «Ах, какая техника «перелома» в голосе при переходе от грудного регистра к среднему!» — «Ах, какая деятельность диафрагмы в создании «закрытого» звука!» — «Ах, какие «примарные тона», столь свойственные не подвергшемуся обработке голосу!» Но все эти «ах!» — дело все-таки второстепенное. «Крой, выдвиженка!» и «Знай наших!» — вот что было бы самым главным для подавляющего большинства публики. «Крой, затыкай за пояс бывших императорских, бывших академических, прочих бывших!» — вот где крылся бы настоящий энтузиазм. И настоящее открытие!
А Корнилов?
Если бы он видел Елизавету Митрохину из концертного зала?
Он открыл бы новую Еву.
Новую, а в то же самое время ту самую, которая, пошалив с Адамом, открыла начало роду человеческому.
Та Ева была изначальна, и эта тоже, та не умела размышлять о результатах и последствиях своих поступков, и эта тоже, та не знала, что такое театр и сцена, и эта тоже, та не знала своего назначения, и эта тоже...
Мифы только совершают и никогда не думают, что за свершениями последует, мифы живут самой естественной жизнью, ничуть не подозревая, что они великие актеры.
Да разве та Ева, если бы догадывалась, что она возведена на сцену, что на нее будут смотреть миллионы зрителей в течение веков и тысячелетий, разве бы она позволила себе соблазнить Адама?
И, только не зная ничего, она стала первой на свете актрисой и передала биологичность человечества женщине, обязала женщин после себя быть ее копиями, заставила их из кожи лезть, подражая ей, какая женщина не хочет быть первой? Хотя бы изобразить первую? Повторить открытие Евы?
Женщины неизменно настраивали Корнилова на фантастичность, на аллегории, без которых они стали бы более чем прозаическими существами...
Так было с бестужевкой Милочкой, первой его Евой, которая чаще всего по субботам являлась, бывало, к нему в двухкомнатную, такую уютную и философски многозначительную квартирку на 5-й линии Васильевского острова, так было и в городе Ауле, в каморке по улице Локтевской, № 137, так было бы, если бы он откликнулся Леночке Феодосьевой, но он не откликнулся, подозревая, что в ней, несмотря на цветущий возраст, все еще не созрела Ева, и так было всегда — он смотрел на женщину и догадывался, сформировавшаяся это Ева или нет, или недоразвитая, достойная это копия, или одно только недоразумение?
Ева-Елизавета создавала перед Корниловым свой рисунок неумело, но первозданно, вне текущих обстоятельств и обстановки: театр так театр, пещера так пещера, ей было все равно, она не белела выбором, а ее мускулатура еще не была точно приспособлена к каким-то определенным условиям существования, она не подозревала, что Корнилов — это Адам, хотя и очень заметно испорченный цивилизацией.
Итак, они были из разных времен, не могли друг другу соответствовать, но несоответствие тоже бывает — бывает! — увлекательным, а кроме того, Ева-Елизавета пока что все-таки действовала на Корнилова только в том смысле, что под ее влиянием он становился чуть-чуть другим. Чуть-чуть другим мужчиной.
И даже знал, каким другим.
Во-первых, у него изменилось представление о той, истинно первой Еве: вовсе не в райских садах она существовала, а в трудных природно-климатических условиях, и ее мускулатура вот как была ей повседневно необходима; затем он и в женщинах-современницах стал по-другому различать ту, первую Еву, так что в другом свете представились ему нынче бестужевка Милочка, святая Евгения и Леночка Феодосьева. Во всех них, оказывается, слишком уж мало было первозданности. Более того, Корнилов чувствовал, что и в тех, будущих Евах, которые ему когда-нибудь встретятся, он тоже будет теперь острее замечать отсутствие первозданности, и, наконец, только после того, как ему встретилась Ева-Елизавета, он понял, что значило первое прикосновение первой Евы к первому Адаму... Первое, ни от кого не слыханное, нигде не прочитанное, ни на одном примере во всем живом мире не виданное. Вот это было открытие так открытие, гений так гений — куда там Ньютон или Коперник! В конце-то концов, не все ли равно, вертится Земля вокруг собственной оси и вокруг Солнца или не вертится, если на этой земле Адам и Ева уже совершили свое открытие?!
В конце-то концов, что сказки Канта и Гегеля в сравнении со сказкой об Адаме и Еве? Вот это сказка так сказка! Живительная! Единственная. Не было больше таких сказок, нет и не будет во веки веков — исчерпан материал, уж это точно!
Ну что мог почерпнуть Корнилов из наук и литератур, из натурфилософии, даже из опыта тех дней, когда он был причастен к богу и, ..слушая священноучителя на уроках закона божия, думал «Это обо мне!»? Чем ему могли помочь все его прошлые и разные существования в тот момент, когда Евгения Владимировна Ковалевская, в жизнь которой он так грубо ворвался, шепотом, отворачивая лицо, открыла ему, что она девушка?!
Кроме сказки об Адаме и Еве, кроме их открытия, ни от кого и ни от чего другого не могло исходить тогда, в тот поразительный миг никакой помощи, никакого прозрения, никакого импульса!
Поэтому и нынче взгляд иной и даже какое-то физическое ощущение иное появилось у него при воспоминаниях и мыслях о Евгении Владимировне, что-то нашло свои места, свои не то чтобы объяснения, а свою простоту.
Вот, скажем, все его Евы, а Евгения Владимировна особенно, обязательно и даже чрезмерно настойчиво хотела думать вместе с ним, его мыслями, хотела, чтобы мысли высказывались им для нее связно, логически, чтобы она была участницей его логики и его чувств, венцом, заключительным этапом и резюме его разума.
Ну, а подлинной-то Еве разве до этого было когда-нибудь дело? До логики и венцов? До резюме?
Ну, пришла к нему какая-то мысль, запросилась в слово для Евы, тогда он выскажется с воодушевлением, чуть ли не по всем правилам ораторского искусства, а не пришла, так это еще прекраснее! Из одной мысли — одна фраза, из другой фразы — одно слово, из одного слова — один только вздох — вот она, та необходимая свобода и свобода слова, та самая, которую он ищет в общении с Евой.
Ну разве можно сказать Еве, что ты бог?! Как только ты об этом скажешь, так и перестанешь им быть! Богом человеку можно быть, но только одному, а в любом обществе, хотя бы и в обществе самой прекрасной Евы, уже нельзя. И Ева, которая этого не понимает, она кто? Безобразница, ублюдочная Ева, вот кто!
И он что нынче подозревал: когда Елизавета стала бы для него Евой, уж кто-кто, а она-то не потребовала бы от него ни логик, ни откровений, ни резюме... Тем самым она подавала пример всем еще неизвестным Евам, которые могли когда-нибудь встретиться Корнилову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54