Нет, не оглянется... Бабы те не оглянутся тоже. И краевой Союз тоже...
— Москва? — вытаращил глаза Митрохин, вытянул длинную шею.
— На Москву я Семениху правда что сменяю.
— Захотел! — с завистью заметил Сенушкин.— Из Семенихи в Москву безо всяких ступенек!
— Я не захотел, я жду, когда меня в Москве захотят. У меня не раз уже советы брали там! Убедились во мне.
— Да ты и слова-то иные совершенно неграмотно говоришь и даже не замечаешь собственного произношения! — это уже снова Митрохин удивился.
— Тебе-то откуда известно, замечаю или не замечаю? Ежели мне покуда без надобности? Явится надобность, научусь любым словам. Дураки вон грамотность-то усваивают, да еще как! Да еще какие дураки — уму непостижима этакая несоответственность!
Корнилов опять размышлял.
Ну вот, положим, нэп, размышлял он.
Он только «бывшим» и мнится как светопреставление, как неимоверная и новая переделка жизни, а государству, а Советской власти?!
Для нее нэп — эпизод, не более того, событие, но не история, политика, но не принцип. Она этого даже и не скрывает, не считает нужным, пишет в газетах: «Берегись, нэпман, затопчу!»
Где-нибудь в Ленинграде, в Москве, там это, наверное, и совсем отчетливо видно, и только здесь, в Ауле и его окрестностях, в щели, до отказа набитой «бывшими», может мниться что-то другое?..
И вот не в перый раз случилось, что захотелось ему, потребовалось ему основание, опора, та именно, которую создает не что иное, как власть. Над тобою власть, над человеком имярек, над Корниловым.
Да, ищет, ищет человек власти над собою, что там и говорить! А тот, кто ищет быть властелином, тот даже гораздо более остальных готов принять власть над собою другого человека, а также и еще многих жизненных обстоятельств. Такая тоска: «Хорошо бы походить под чьей-нибудь властью! Под чьей-нибудь сильной и умной!» Кажется, общечеловеческая тоска... Пространств вокруг Корнилова было множество, он в них множественно существовал то как бог, то как натурфилософ, то как строевой и штабной офицер, то как пленный, то как член артели «Красный веревочник», то как владелец «Буровой конторы Корнилов и К°», а вот линий?
Линий твоего поведения и твоей судьбы — этих вечная нехватка! Именно в них-то и нужна тебе еще чья-то сила и чей-то ум, своего не хватает. Не хватает явственно. Это старику Гёте запросто было обращаться к людям с призывом, чтобы каждый искал в себе самого себя, так на то он и Гёте... Ему свыше предписано было Гёте стать, ну, и чего проще, он им и стал. А ежели ты не Гёте и тебе ничего не предписано? Тогда какое-никакое, а требуется тебе прижизненное предписание. Линия требуется. И некто, как ты сам, должен искать свое предназначение и предписание — трудно! Тут настало время задать Барышникову вопрос. Самый больной, он под ложечкой зудел, а задать его должен был не кто другой, как Корнилов. Барышников же вопроса тоже ждал — он хотел отвечать. Однако общую эту готовность нарушил Митрохин, ему показалось — не кто, как он, и дальше должен спрашивать Барышникова, и, подскочив на месте, снова вытянувшись в шее, он спросил: — А не боишься, Барышников? Я тебя сильно уважаю, но спрашиваю — не боишься, нисколько?.. Не от Митрохина ждал Барышников вопроса, и вот желание продолжать разговор, отвечать у него сникло, но он все-таки сказал:
— Нет. Не боюсь...
— Подожди-ка! Я еще и не спросил тебя, чего ты не боишься-то?! Не сформулировал! — удивился Митрохин. — Кто тебе мешает? Формулируй на здоровье!
— В программе государства нынче как? Сделать послабление частной, а также и кооперативной собственности, сделать из них подмогу, после же, когда подмоги этой будет уже достаточно, прижать их к ногтю, взять всю собственность в свои руки, а Барышникова пустить под откос! За ненадобностью. За окончательной! Такая плановость.
Барышников изменился вдруг в лице, еще потемнел и снова стал заикаться:
— Д-д-дур-рной ты, Митр-рохин! Что оно, госуд-д-дар-ство-то, само себе вр-р-редности з-з-захочет, д-да?
— Не вредности, а пользы: когда ты начнешь государство хотя бы в чем забивать, хотя бы в масляной торговле, оно не потерпит. Оно желает любое дело от начала до конца держать в своих руках бесповоротно!
— Каждое желание имеет предел, хотя бы и государственное! Предел этот ставит экономическая выгода. И п-практика жизни, к-которая спросит: лучше ли, х-хуже ли б-будет народная жизнь, к-когда убрать из ее Барышникова? К-к-когда он и есть н-народный деятель! И к-кому это, к-какому обществу, я спрашиваю, нисколь н-не нужны м-мои мозги! И тр-руды? И р-руки и ноги? Или, м-может быть, не нужен н-никому тот благо-состоя-тель-ный г-гражданин, котор-рого из бедняцкого слоя к-кажный г-год доставляет государству «Смычка»? Т-ты вот прессу и г-газетки научился читать, вас, ч-читателей, р-развелось, р-ровно тар-рака-нов за р-русской печкой, ты ч-читаешь и др-р-ругим мозги набекрень ладишь, это ты ум-меешь, но я и тебя все одно бер-регу, не даю т-тебе пинк-ка под задницу прочь от «Смычки», а тоже даю тебе бла-го-со-стояние! К-крыс я душой н-ненавижу, а еще д-до беспамятства п-почто-то я не-н-навижу т-т-трепачей! Но все одно з-зачем-то т-терплю т-тебя, ч-читателя, не изгоняю из «Смычки» и д-даже слушаю твое т-т-трепание на соб-браниях пайщиков до з-захолонения в собственном сердце! И д-даже з-забочусь о твоем бла-го-со-стоянии. С-самому н-непонятно мне, как п-про-исходит! Думаю: да ежели бы мы все, которые люди п-при мозгах, порешили бы н-навсегда пришибить т-т-трепачей-ч-читателей, года бы нам на это дело вполне бы хватило! Г-года хватило бы, а м-мы почто-то в-всю-то жизнь с вами, с читателями цацкаемся и д-даже вас ст-тесняемся! Буд-дто виноватые ч-чем-то перед вами!
— Тьфу ты, выскочка какая! — возмутился Митрохин.— Да государство и без тебя сделает благосостояние! Без тебя — индустрию и промышленность! Без тебя — армию и международную политику! А когда так, зачем ему с тобой конкурировать, с сопляком вот с этаким? Ты не вообще сопляк, этого за тобой незаметно, но в сравнении с государством ты сопляк, больше никто! Когда ты захотел быть кем-то, иди в государственную службу, исполняй план и график, который государство тебе даст и с тебя спросит!
— Ч-чит-татель ты и есть, М-м-митрохин! Д-да откудова возьмется г-государственный ум и кор-рмильцы нар-родные, ежели кажный б-будет поставлен только на исполнение г-графика? И п-плана? Т-ты ведь как думаешь: «В-вот земля государственная, з-значит, и лес на з-земле г-государственный, и тр-рава, и р-реки, и д-даже неб-беса! И уже кон-нечно — люди!» А н-ничего п-подобного: во в-всем имеется об-бязательно хоть что-н-нибудь, да н-ничье, и его даже б-больше, ч-чем чьего-н-нибудь! И эт-то х-хор-р-рошо и правильно, п-потому что, еж-жели все на свете станет чьим-н-нибудь, н-ну хот-тя бы и государ-рственным, тот же миг все израсходуется и д-для дальнейшей ж-жизни не остан-нет-ся с-со-вершен-но н-ничего!
«Б-барышников-то?! — мысленно тоже заикнувшись, удивился до предела Корнилов.— Б-барышников-то — откуда что в человеке? Начитался каких-то книг? Но мог ведь и своим умом, с него хватит!» И вспомнилось Корнилову, что он сам вот только что, на днях думал почти о том же, почти так же, почти...
Для человека весь белый свет — это он сам и все окружающее его, эти две ипостаси обнаруживает в мире человек, думал он, но окружающий мир нынче пронизан творением его же рук — государством пронизан, как никогда... В городе Ауле и там школы — «совшколы», кино — «совкино», служащие — «совслужа-щие», кооператоры — «совкооператоры», люди — «СОБЛЮДИ»... И ничего удивительного в том, что небеса нынче — это «совнебеса».
Надо бы это понять всем. Надо обязательно, и вот Корнилов на днях понял. А умница Барышников нет! Умница заблуждается, умница строит иллюзии. И Корнилов почувствовал свое превосходство над Барышниковым. Других превосходств у него над этим мужиком не было, это было... Приятно! Правда, воспользоваться превосходством в устройстве своей дальнейшей жизни он не сможет, чтобы воспользоваться, надо отказаться от «Буровой конторы», надо искать лишь бы какую-нибудь, но обязательно государственную службу, надо чувствовать над собою не столько небо, сколько «совнебо», он же не будет, он попросту не может этого, он «как-нибудь» проживет без всего этого. И все-таки превосходство: он понимает, а все равно верит в «как-нибудь», Барышников же верит потому, что не понимает!
Разница?
Впрочем, если Барышников и не понимал нынешней принадлежности всего на свете государству, то инстинкт и тут не изменял ему, не мог изменить, иначе почему бы это он приезжал в буровую партию не один, а обязательно в сопровождении счетовода «Смычки» и председателя Семенихинекого сельского Совета?
Счетовод форсил желтыми городскими ботинками, легко и небрежно пиная буровой инструмент, подражал тем самым своему хозяину, а предсельсовета?
В стираной - перестираной красноармейской гимнастерке предсельсовета молчал, молча глядел по сторонам и, сидя в тарантасе, правил мухортой кобыленкой Барышникова, больше ничего, но ведь для чего-то неизменно его присутствие необходимо было Барышникову?
Присутствие власти необходимо было ему, вот в чем дело! По левую руку от себя необходимо было ему лицо подчиненное, участвующее во всех его финансовых, может быть, даже гениальных начинаниях, по правую — пусть безмолвное, но лицо власти
И стираная - перестираная красноармейская гимнастерка отнюдь не пустяковое было обстоятельство, не случайная деталь, это был обязательный символ!
— Каждый умный человек, тем более государство, в любом деле, хотя бы и в масляной торговле, должно уважать своего конкурента! — говорил между тем Барышников.— Потому что, когда бы не конкуренция между людьми и цельными народами, зачем и тот государственный служащий и все государство? Церковь, разные религии и те сроду конкурировали между собою, не говоря о государствах!
Я слышал, я читывал в печати, что кто-то кого-то обязательно должоен уничтожить и сожрать: либо социалистический сектор сожрать частнотоварное производство и торговлю, либо — наоборот. Наоборот, конечно, не будет позволено Советской властию, на то она и власть, но, чтобы не получилось все ж таки этого пожирания, чтобы частный сектор тоже существовал и освобождал бы государство от всякой мелочи, от мелочной торговли, от заботы пришивания каждой пуговицы на пиджаке каждого советского гражданина,— для этого и существует кооперация, поскольку она как бы посредник между государством и частником. При этом она, кооперация, должна больше глядеть и в действительности глядит в сторону государства, поскольку оно — гораздо сильнее и могущественнее, а когда так — это очень хорошо для государства. Теперь скажу лично про себя. Мне лично торговля тем и по душе, что в ей конкуренция открытая, не прячется ни от кого, каждому разрешает — приходи, конкурируй, когда умеешь! Конкуренция в торговле на самом деле превыше всего! — уже переставая заикаться, думая напряженно, сощурившись, наморщив лоб, говорил Барышников.— Я вот помру, шею сверну на чем-то, сойду с катушек, кто за меня продолжит дело? Кто за меня с Англией торговать будет, морской путь через северные моря устраивать? Брат? Сват? Единомышленник мой и продолжатель? Продолжатель навряд ли, он ведь от меня дело усвоил, и какие у меня были слабости и недостатки, те усвоит в самую в первую очередь. Конкурент мое дело продолжит, вот кто! У его на мое дело свое, свеженькое и бодрое соображение имеется, а больше ни у кого, он-то ведь еще при моей жизни мучался: а как бы этого Барышникова обойти, чем бы, каким начинанием его в угол загнать? А помер я — ему не печаль, а радость, он со своею радостью куда сильнее того, кто тоскует и печалится обо мне, то есть он сильнее моего продолжателя. А ежели мне это обстоятельство обидное — это человечья моя слабость, более ничего!
— Все ж таки ты, Барышников, человек глухой к истинно человеческому!
— Может быть! Но толковый и дельный! А вот неумелые и бездельные те самые бестолковые и есть!
— Вот как ты страдаешь без конкуренции! Ну, не думал я...
— Страдаю! Истинно! Сколь веков били мужику по мозгам — темный он, глупой — и вот сравниться с другими людьми, вступить с ими в конкуренцию не давали ему никакой возможности. Еще бы годов десять прошло в таком же виде, и мужик окончательно поверил бы этим дурным и грубым словам и сам, собственными руками захлопнул бы над собой гробовую крышку! Но тут приходит революция, Советская власть объявляет нэп и говорит: «Все ж таки покажи, мужик, на что ты способный? Способный не только за свой частный либо за купчины Тита Титыча интерес, но и за интерес общественный и народный?» — «Ладно,— отвечаю я, мужик, на этот вопрос,— я покажу, дайте мне дело, отведите мне мой участок деятельности и труда, чтобы был пошире, по-длиньше и вообще побольше!» И мы ударяем с государством по рукам, и я себя показываю. Но тут противу здравого смысла является читатель Митрохин, своего ума у его нет и не может быть, у читателя, потому он и кричит громче других: «Смычка»-то?! Барышников-то — мужик? Да это же противу государства, против революции и ее дела!» Как будто он знает, что такое дело. Он кричит и не только других, но и самого себя обманывает сквозь, зная, что дела он никогда не исполнит. Кроме словесности, он не умеет ничего! Он знает это и торопится объявить словесность постоянством, а меня и дело мое — временностью!
— Ты что бледный-то стал, Барышников? — спросил Митрохин.— И вот еще губы трясутся, гляди, у тебя. Странно... А я все равно скажу — временный ты человек, Барышников! Я не со зла это говорю, нет, я у тебя в «Смычке» пайщик и премного тебе обязан, потому от души и хочу предупредить: временный ты человек! И не ты один, а весь с головы до ног нэп, и ходу тебе вместе с нэпом вскорости не будет никакого!
— Тебе, словеснику, будет ход?
— Мне будет! Я истину понимаю! А ты все ж таки почему бледнеешь, Барышников? Зря бледнеешь, у тебя есть выход — понять меня!
— Ну, как же тут не побледнеешь? Хватит и того, что известно мне: все человечество, настанет время, погибнет. Все, до единого человека! Все дворцы и хижины, весь труд и весь капитал, и война, и мир — все сгинет одинаково. Вот и хватит с меня, что мне это известно, но при чем же тут я? Лично? При чем тут «Смычка»? Об «Смычке» то я все одно должен знать, что она дело правое!
— Ты, Барышников, умнее всех желаешь быть. Даже умнее политики! Непонятный человек!
— Ну, так и есть! Ежели в семье кормилец один, а едоков семеро, то все они считают его как бы деревянным. Считают, будто у его чувствительности нет и не может быть, его дело — работа, и все тут, чувствительность только у их, у причиндалов имеет право быть. Вот так же и во всем человечестве: кто истинно на его работает, тому причиндалы читатели в любой миг под задницу коленкой могут дать, объявить его временностью, а себя постоянством!
— Не обижайся, Барышников, до самого-то до конца, ты же грамотный, знаешь, что в спорах рождается истина!
— Чтобы она родилась, истина, от человека, сам-то человек должен быть истинным! А не поддельным, из газет скроенным!
— Ну ладно,— согласился и как будто даже застеснялся Митрохин,— ты меня никогда и нисколько не понимаешь, тогда вот спроси более грамотного, спроси Петра Николаевича, временный ты или постоянный! Спроси!
Барышников обернулся, собрался спросить, но не спросил. Только вздохнул.
Митрохин же успокоиться не мог:
— Петр Николаевич! Тогда вы спросите у Барышникова! Пожалуйста! Насчет его временности и постоянности!
Все долгое время молчали, и Корнилов наконец-то спросил:
— Скажите, Барышников, вы нисколько не заинтересованы в аварии на скважине? Или? Или тут может быть польза для «Смычки»?
Митрохин вытаращил глаза — он совсем не этого вопроса ждал.
А Барышников обрадовался. Он встрепенулся, помолодел у всех на глазах, весело расправил бородку. Он груз сбросил с себя наконец, груз общих и тяжких рассуждений, и засмеялся негромко, и руками в ту же секунду сделал так, будто какой-то предмет отчетливых очертаний, понятного веса и назначения он схватил. Этим предметом был вопрос Корнилова. Это был уже его воздух, его стихия, его соображения: «выгодно — невыгодно», «так — не так», «хорошо — плохо» для «Смычки»?
— До недавнего времени это было мне ни к чему — ваша авария и бесполезный простой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
— Москва? — вытаращил глаза Митрохин, вытянул длинную шею.
— На Москву я Семениху правда что сменяю.
— Захотел! — с завистью заметил Сенушкин.— Из Семенихи в Москву безо всяких ступенек!
— Я не захотел, я жду, когда меня в Москве захотят. У меня не раз уже советы брали там! Убедились во мне.
— Да ты и слова-то иные совершенно неграмотно говоришь и даже не замечаешь собственного произношения! — это уже снова Митрохин удивился.
— Тебе-то откуда известно, замечаю или не замечаю? Ежели мне покуда без надобности? Явится надобность, научусь любым словам. Дураки вон грамотность-то усваивают, да еще как! Да еще какие дураки — уму непостижима этакая несоответственность!
Корнилов опять размышлял.
Ну вот, положим, нэп, размышлял он.
Он только «бывшим» и мнится как светопреставление, как неимоверная и новая переделка жизни, а государству, а Советской власти?!
Для нее нэп — эпизод, не более того, событие, но не история, политика, но не принцип. Она этого даже и не скрывает, не считает нужным, пишет в газетах: «Берегись, нэпман, затопчу!»
Где-нибудь в Ленинграде, в Москве, там это, наверное, и совсем отчетливо видно, и только здесь, в Ауле и его окрестностях, в щели, до отказа набитой «бывшими», может мниться что-то другое?..
И вот не в перый раз случилось, что захотелось ему, потребовалось ему основание, опора, та именно, которую создает не что иное, как власть. Над тобою власть, над человеком имярек, над Корниловым.
Да, ищет, ищет человек власти над собою, что там и говорить! А тот, кто ищет быть властелином, тот даже гораздо более остальных готов принять власть над собою другого человека, а также и еще многих жизненных обстоятельств. Такая тоска: «Хорошо бы походить под чьей-нибудь властью! Под чьей-нибудь сильной и умной!» Кажется, общечеловеческая тоска... Пространств вокруг Корнилова было множество, он в них множественно существовал то как бог, то как натурфилософ, то как строевой и штабной офицер, то как пленный, то как член артели «Красный веревочник», то как владелец «Буровой конторы Корнилов и К°», а вот линий?
Линий твоего поведения и твоей судьбы — этих вечная нехватка! Именно в них-то и нужна тебе еще чья-то сила и чей-то ум, своего не хватает. Не хватает явственно. Это старику Гёте запросто было обращаться к людям с призывом, чтобы каждый искал в себе самого себя, так на то он и Гёте... Ему свыше предписано было Гёте стать, ну, и чего проще, он им и стал. А ежели ты не Гёте и тебе ничего не предписано? Тогда какое-никакое, а требуется тебе прижизненное предписание. Линия требуется. И некто, как ты сам, должен искать свое предназначение и предписание — трудно! Тут настало время задать Барышникову вопрос. Самый больной, он под ложечкой зудел, а задать его должен был не кто другой, как Корнилов. Барышников же вопроса тоже ждал — он хотел отвечать. Однако общую эту готовность нарушил Митрохин, ему показалось — не кто, как он, и дальше должен спрашивать Барышникова, и, подскочив на месте, снова вытянувшись в шее, он спросил: — А не боишься, Барышников? Я тебя сильно уважаю, но спрашиваю — не боишься, нисколько?.. Не от Митрохина ждал Барышников вопроса, и вот желание продолжать разговор, отвечать у него сникло, но он все-таки сказал:
— Нет. Не боюсь...
— Подожди-ка! Я еще и не спросил тебя, чего ты не боишься-то?! Не сформулировал! — удивился Митрохин. — Кто тебе мешает? Формулируй на здоровье!
— В программе государства нынче как? Сделать послабление частной, а также и кооперативной собственности, сделать из них подмогу, после же, когда подмоги этой будет уже достаточно, прижать их к ногтю, взять всю собственность в свои руки, а Барышникова пустить под откос! За ненадобностью. За окончательной! Такая плановость.
Барышников изменился вдруг в лице, еще потемнел и снова стал заикаться:
— Д-д-дур-рной ты, Митр-рохин! Что оно, госуд-д-дар-ство-то, само себе вр-р-редности з-з-захочет, д-да?
— Не вредности, а пользы: когда ты начнешь государство хотя бы в чем забивать, хотя бы в масляной торговле, оно не потерпит. Оно желает любое дело от начала до конца держать в своих руках бесповоротно!
— Каждое желание имеет предел, хотя бы и государственное! Предел этот ставит экономическая выгода. И п-практика жизни, к-которая спросит: лучше ли, х-хуже ли б-будет народная жизнь, к-когда убрать из ее Барышникова? К-к-когда он и есть н-народный деятель! И к-кому это, к-какому обществу, я спрашиваю, нисколь н-не нужны м-мои мозги! И тр-руды? И р-руки и ноги? Или, м-может быть, не нужен н-никому тот благо-состоя-тель-ный г-гражданин, котор-рого из бедняцкого слоя к-кажный г-год доставляет государству «Смычка»? Т-ты вот прессу и г-газетки научился читать, вас, ч-читателей, р-развелось, р-ровно тар-рака-нов за р-русской печкой, ты ч-читаешь и др-р-ругим мозги набекрень ладишь, это ты ум-меешь, но я и тебя все одно бер-регу, не даю т-тебе пинк-ка под задницу прочь от «Смычки», а тоже даю тебе бла-го-со-стояние! К-крыс я душой н-ненавижу, а еще д-до беспамятства п-почто-то я не-н-навижу т-т-трепачей! Но все одно з-зачем-то т-терплю т-тебя, ч-читателя, не изгоняю из «Смычки» и д-даже слушаю твое т-т-трепание на соб-браниях пайщиков до з-захолонения в собственном сердце! И д-даже з-забочусь о твоем бла-го-со-стоянии. С-самому н-непонятно мне, как п-про-исходит! Думаю: да ежели бы мы все, которые люди п-при мозгах, порешили бы н-навсегда пришибить т-т-трепачей-ч-читателей, года бы нам на это дело вполне бы хватило! Г-года хватило бы, а м-мы почто-то в-всю-то жизнь с вами, с читателями цацкаемся и д-даже вас ст-тесняемся! Буд-дто виноватые ч-чем-то перед вами!
— Тьфу ты, выскочка какая! — возмутился Митрохин.— Да государство и без тебя сделает благосостояние! Без тебя — индустрию и промышленность! Без тебя — армию и международную политику! А когда так, зачем ему с тобой конкурировать, с сопляком вот с этаким? Ты не вообще сопляк, этого за тобой незаметно, но в сравнении с государством ты сопляк, больше никто! Когда ты захотел быть кем-то, иди в государственную службу, исполняй план и график, который государство тебе даст и с тебя спросит!
— Ч-чит-татель ты и есть, М-м-митрохин! Д-да откудова возьмется г-государственный ум и кор-рмильцы нар-родные, ежели кажный б-будет поставлен только на исполнение г-графика? И п-плана? Т-ты ведь как думаешь: «В-вот земля государственная, з-значит, и лес на з-земле г-государственный, и тр-рава, и р-реки, и д-даже неб-беса! И уже кон-нечно — люди!» А н-ничего п-подобного: во в-всем имеется об-бязательно хоть что-н-нибудь, да н-ничье, и его даже б-больше, ч-чем чьего-н-нибудь! И эт-то х-хор-р-рошо и правильно, п-потому что, еж-жели все на свете станет чьим-н-нибудь, н-ну хот-тя бы и государ-рственным, тот же миг все израсходуется и д-для дальнейшей ж-жизни не остан-нет-ся с-со-вершен-но н-ничего!
«Б-барышников-то?! — мысленно тоже заикнувшись, удивился до предела Корнилов.— Б-барышников-то — откуда что в человеке? Начитался каких-то книг? Но мог ведь и своим умом, с него хватит!» И вспомнилось Корнилову, что он сам вот только что, на днях думал почти о том же, почти так же, почти...
Для человека весь белый свет — это он сам и все окружающее его, эти две ипостаси обнаруживает в мире человек, думал он, но окружающий мир нынче пронизан творением его же рук — государством пронизан, как никогда... В городе Ауле и там школы — «совшколы», кино — «совкино», служащие — «совслужа-щие», кооператоры — «совкооператоры», люди — «СОБЛЮДИ»... И ничего удивительного в том, что небеса нынче — это «совнебеса».
Надо бы это понять всем. Надо обязательно, и вот Корнилов на днях понял. А умница Барышников нет! Умница заблуждается, умница строит иллюзии. И Корнилов почувствовал свое превосходство над Барышниковым. Других превосходств у него над этим мужиком не было, это было... Приятно! Правда, воспользоваться превосходством в устройстве своей дальнейшей жизни он не сможет, чтобы воспользоваться, надо отказаться от «Буровой конторы», надо искать лишь бы какую-нибудь, но обязательно государственную службу, надо чувствовать над собою не столько небо, сколько «совнебо», он же не будет, он попросту не может этого, он «как-нибудь» проживет без всего этого. И все-таки превосходство: он понимает, а все равно верит в «как-нибудь», Барышников же верит потому, что не понимает!
Разница?
Впрочем, если Барышников и не понимал нынешней принадлежности всего на свете государству, то инстинкт и тут не изменял ему, не мог изменить, иначе почему бы это он приезжал в буровую партию не один, а обязательно в сопровождении счетовода «Смычки» и председателя Семенихинекого сельского Совета?
Счетовод форсил желтыми городскими ботинками, легко и небрежно пиная буровой инструмент, подражал тем самым своему хозяину, а предсельсовета?
В стираной - перестираной красноармейской гимнастерке предсельсовета молчал, молча глядел по сторонам и, сидя в тарантасе, правил мухортой кобыленкой Барышникова, больше ничего, но ведь для чего-то неизменно его присутствие необходимо было Барышникову?
Присутствие власти необходимо было ему, вот в чем дело! По левую руку от себя необходимо было ему лицо подчиненное, участвующее во всех его финансовых, может быть, даже гениальных начинаниях, по правую — пусть безмолвное, но лицо власти
И стираная - перестираная красноармейская гимнастерка отнюдь не пустяковое было обстоятельство, не случайная деталь, это был обязательный символ!
— Каждый умный человек, тем более государство, в любом деле, хотя бы и в масляной торговле, должно уважать своего конкурента! — говорил между тем Барышников.— Потому что, когда бы не конкуренция между людьми и цельными народами, зачем и тот государственный служащий и все государство? Церковь, разные религии и те сроду конкурировали между собою, не говоря о государствах!
Я слышал, я читывал в печати, что кто-то кого-то обязательно должоен уничтожить и сожрать: либо социалистический сектор сожрать частнотоварное производство и торговлю, либо — наоборот. Наоборот, конечно, не будет позволено Советской властию, на то она и власть, но, чтобы не получилось все ж таки этого пожирания, чтобы частный сектор тоже существовал и освобождал бы государство от всякой мелочи, от мелочной торговли, от заботы пришивания каждой пуговицы на пиджаке каждого советского гражданина,— для этого и существует кооперация, поскольку она как бы посредник между государством и частником. При этом она, кооперация, должна больше глядеть и в действительности глядит в сторону государства, поскольку оно — гораздо сильнее и могущественнее, а когда так — это очень хорошо для государства. Теперь скажу лично про себя. Мне лично торговля тем и по душе, что в ей конкуренция открытая, не прячется ни от кого, каждому разрешает — приходи, конкурируй, когда умеешь! Конкуренция в торговле на самом деле превыше всего! — уже переставая заикаться, думая напряженно, сощурившись, наморщив лоб, говорил Барышников.— Я вот помру, шею сверну на чем-то, сойду с катушек, кто за меня продолжит дело? Кто за меня с Англией торговать будет, морской путь через северные моря устраивать? Брат? Сват? Единомышленник мой и продолжатель? Продолжатель навряд ли, он ведь от меня дело усвоил, и какие у меня были слабости и недостатки, те усвоит в самую в первую очередь. Конкурент мое дело продолжит, вот кто! У его на мое дело свое, свеженькое и бодрое соображение имеется, а больше ни у кого, он-то ведь еще при моей жизни мучался: а как бы этого Барышникова обойти, чем бы, каким начинанием его в угол загнать? А помер я — ему не печаль, а радость, он со своею радостью куда сильнее того, кто тоскует и печалится обо мне, то есть он сильнее моего продолжателя. А ежели мне это обстоятельство обидное — это человечья моя слабость, более ничего!
— Все ж таки ты, Барышников, человек глухой к истинно человеческому!
— Может быть! Но толковый и дельный! А вот неумелые и бездельные те самые бестолковые и есть!
— Вот как ты страдаешь без конкуренции! Ну, не думал я...
— Страдаю! Истинно! Сколь веков били мужику по мозгам — темный он, глупой — и вот сравниться с другими людьми, вступить с ими в конкуренцию не давали ему никакой возможности. Еще бы годов десять прошло в таком же виде, и мужик окончательно поверил бы этим дурным и грубым словам и сам, собственными руками захлопнул бы над собой гробовую крышку! Но тут приходит революция, Советская власть объявляет нэп и говорит: «Все ж таки покажи, мужик, на что ты способный? Способный не только за свой частный либо за купчины Тита Титыча интерес, но и за интерес общественный и народный?» — «Ладно,— отвечаю я, мужик, на этот вопрос,— я покажу, дайте мне дело, отведите мне мой участок деятельности и труда, чтобы был пошире, по-длиньше и вообще побольше!» И мы ударяем с государством по рукам, и я себя показываю. Но тут противу здравого смысла является читатель Митрохин, своего ума у его нет и не может быть, у читателя, потому он и кричит громче других: «Смычка»-то?! Барышников-то — мужик? Да это же противу государства, против революции и ее дела!» Как будто он знает, что такое дело. Он кричит и не только других, но и самого себя обманывает сквозь, зная, что дела он никогда не исполнит. Кроме словесности, он не умеет ничего! Он знает это и торопится объявить словесность постоянством, а меня и дело мое — временностью!
— Ты что бледный-то стал, Барышников? — спросил Митрохин.— И вот еще губы трясутся, гляди, у тебя. Странно... А я все равно скажу — временный ты человек, Барышников! Я не со зла это говорю, нет, я у тебя в «Смычке» пайщик и премного тебе обязан, потому от души и хочу предупредить: временный ты человек! И не ты один, а весь с головы до ног нэп, и ходу тебе вместе с нэпом вскорости не будет никакого!
— Тебе, словеснику, будет ход?
— Мне будет! Я истину понимаю! А ты все ж таки почему бледнеешь, Барышников? Зря бледнеешь, у тебя есть выход — понять меня!
— Ну, как же тут не побледнеешь? Хватит и того, что известно мне: все человечество, настанет время, погибнет. Все, до единого человека! Все дворцы и хижины, весь труд и весь капитал, и война, и мир — все сгинет одинаково. Вот и хватит с меня, что мне это известно, но при чем же тут я? Лично? При чем тут «Смычка»? Об «Смычке» то я все одно должен знать, что она дело правое!
— Ты, Барышников, умнее всех желаешь быть. Даже умнее политики! Непонятный человек!
— Ну, так и есть! Ежели в семье кормилец один, а едоков семеро, то все они считают его как бы деревянным. Считают, будто у его чувствительности нет и не может быть, его дело — работа, и все тут, чувствительность только у их, у причиндалов имеет право быть. Вот так же и во всем человечестве: кто истинно на его работает, тому причиндалы читатели в любой миг под задницу коленкой могут дать, объявить его временностью, а себя постоянством!
— Не обижайся, Барышников, до самого-то до конца, ты же грамотный, знаешь, что в спорах рождается истина!
— Чтобы она родилась, истина, от человека, сам-то человек должен быть истинным! А не поддельным, из газет скроенным!
— Ну ладно,— согласился и как будто даже застеснялся Митрохин,— ты меня никогда и нисколько не понимаешь, тогда вот спроси более грамотного, спроси Петра Николаевича, временный ты или постоянный! Спроси!
Барышников обернулся, собрался спросить, но не спросил. Только вздохнул.
Митрохин же успокоиться не мог:
— Петр Николаевич! Тогда вы спросите у Барышникова! Пожалуйста! Насчет его временности и постоянности!
Все долгое время молчали, и Корнилов наконец-то спросил:
— Скажите, Барышников, вы нисколько не заинтересованы в аварии на скважине? Или? Или тут может быть польза для «Смычки»?
Митрохин вытаращил глаза — он совсем не этого вопроса ждал.
А Барышников обрадовался. Он встрепенулся, помолодел у всех на глазах, весело расправил бородку. Он груз сбросил с себя наконец, груз общих и тяжких рассуждений, и засмеялся негромко, и руками в ту же секунду сделал так, будто какой-то предмет отчетливых очертаний, понятного веса и назначения он схватил. Этим предметом был вопрос Корнилова. Это был уже его воздух, его стихия, его соображения: «выгодно — невыгодно», «так — не так», «хорошо — плохо» для «Смычки»?
— До недавнего времени это было мне ни к чему — ваша авария и бесполезный простой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54